3
25 января 2022 г., 19:29
Примечания:
68 глава от Олд
Ребят, я дико извиняюсь за этот бред моего воспалённого мозга
У меня пик депрессивного состояния, поэтому пишу я абсолютную хуйню
Внутри бардак - в этой работе, так тем более
И снова это палящее солнце, от которого приходится паскудно прятаться в тени навеса. И снова асфальт почти плавит жаром, который виден взгляду, бесцветной подвижной дымкой, из-за чего кажется, что стоит только к ней шаг сделать, как расплавишься сам. И снова блики эти поганые режут роговицу — рикошетя с наручных часов проходящей мимо девчонки, срываясь с металлических перил, попадая шрапнелью с проезжающих за воротами школы глянцевых авто.
И снова то солнце, что над головой — ненастоящее. Слепит поддельной, непозволительно яркой фальшивкой, обманчиво ложится на кожу. И нихуя оно не согревает. Не даёт тепла совсем, несмотря на то, что градусы, повисшие в воздухе грозятся прикончить тепловым ударом.
А солнце, что стоит совсем рядом — то самое, настоящее, не уродливым пламенным шаром, а целым восхитительным человеком — погасшее напрочь.
Тянь думал, что солнце нельзя разбить, как и все небесные тела — оно ведь недосягаемо, неприкасаемо, оно вечное. Но смотря на Цзяня уже точно знает — можно. Можно его вдребезги, в те осколки, которые незащищёнными грубыми перчатками руками, собрать хочется. Спаять их обратно, как было, как раньше. Чтобы снова светило, чтобы снова красиво, чтобы снова неоспоримо безупречно.
Из безупречности в Цзяне сейчас только безупречная скорбь, с которой он куда-то вдаль смотрит. Куда-то сквозь небо. Сквозь проходящих мимо людей. Сквозь миловидную низенькую девчонку со странным коротеньким хвостом на голове и огромными глазами, которыми она на него смотрит, здороваясь. Она вздёргивает руку вверх, а утонченный браслет, тут же разносит звон металла по двору. Она так и застывает, хмуря тонкие брови.
Тянь не уверен, но зовут её, кажется, Сяо Хой. И она что-то замечает. Видит что-то, чего не видят остальные. Упрямится, не отводит непонимающего взгляда от Цзяня и Тянь почти слышит, как скрежещут шестерёнки в её голове. Как вскипает мыслительный процесс там, где всё должно быть занято короткими бессюжетными бульварными романами о большой и чистой, мелодрамами и шмотками — как это обычно у девчонок в этом возрасте бывает. Но смотрит на Цзяня она как-то неправильно. Не как глупышка, которую парят только телешоу об айдолах и глянцевые журналы с тупейшими статьями, в которые эти глупышки искренне верят.
Смотрит она на него сложно. И видимо, недождавшишь приветствия в ответ, глаза свои прячет — опускает их, разглядывает крошечный гравий под балетками, а после шагает медленно, поправляя ремешок сумочки на плече.
Что-то в ней Тяня настораживает. Что-то внутри Тяня на неё срабатывает. Так бывает, когда идёшь ночью по пустому переулку. По освещенному гудящими фонарями, на свет которых сделается рой крошечных мошек. И они о раскаленные лампы фонарей всё бьются, врезаются в них с отчётливым глухим стуком. И кроме этого не слышно ничего.
Стук-стук-стук.
Мимо не проезжают машины. Мимо не проходят люди. Их тут вообще, словно бы и не было никогда.
Стук-стук-стук.
Светло, почти, как днём, почти, как в полдень из-за фонарей. Но тьма вокруг наливает свинцовой тяжестью все мышцы, что готовы к атаке, вынуждает сжать ладони в кулаки, заставляет напрячь до предела слух — до того, что кажется, даже уши слегка шевелятся.
Стук-стук-стук.
И гул фонарей становится громче. Гул фонарей повышает мгновенно децибелы, раздирая перепонки. А вместе с глупыми мошками — собственное глупое сердце дробится о клетку рёбер невыносимо громко.
Бам-бам-бам.
И освещенный, пустующий, спокойный переулок, уже не кажется безопасным. Уже не кажется уютным, как секунду назад.
Бам-бам-бам.
И все рецепторы настораживаются, обостряясь, оголяя нервы — чтобы кожей эту невидимую опасность почувствовать, угадать с какой она стороны протянутся её щупальца.
Бам-бам-бам.
Опасность — она везде, она даже в этом свете, под фонарями, под которыми уже сотни обугленных мертвых мошек. На пепелище насекомьего кладбища, где каждая смерть не случайна. Где каждая смерть из-за желания мотыльков к свету прикоснуться. И тут же замертво упасть на остывающие тела точно таких же глупых мотыльков.
Бам-бам-бам.
И каждую блядскую клетку тела выжидающе колотит: вот сейчас. Сейчас. Сейчас что-то случится. Что-то плохое. Что-то катастрофически страшное. Что-то, от чего не убережёт даже обманчиво мягких свет фонарей, амулет из храма в кармане и молитва, которая настойчиво бьётся о череп. А ты о ней забыл давно. А ты её не вспоминал с трёх лет. А сейчас — можешь повторить наизусть битым речитативом, заезженной пленкой на повторе.
Бам-бам-бам.
И голени сводит, и шаг срывается на бег и легкие горят кислородом, а вены выгорают адреналином. И ты мчишься подальше от того, что окружает тебя везде. Оно повсюду. Оно забивается в глотку с плотным воздухом. Оно пробирается под кожу холодной испариной неминуемого, невидимого, но такого остро ощутимого ужаса.
Беги-беги-беги.
И не проходит эта лихорадочная тревога даже когда оказываешься дома, за запертой дверью — в своей крепости. Даже когда, пытаясь отдышаться, проверяешь запер ли дверь на все замки ещё и ещё раз. Жмешься лицом в неё, смотришь в черную рытвину глазка, где не видно ничерта, кроме искаженных выпуклых стен с нецензурщиной маркером на сколотой бледной краске, да соседской ободранной двери. Не проходит, когда даже не стаскивая с плеч куртку — прислоняешься ко входной спиной и всё ещё ждёшь. Ждёшь, что дверь эту хлипкую — то вездесущее нечто в щепки выломает. Ждёшь, задерживая загнанное дыхание. Прислушиваешься к пустоте на лестничной площадке.
Бам-бам-бам.
Тянь тянется к грудине, растирает её, потому что сердце сейчас колошматит абсолютно так же. Хотя он вовсе не в освещённом переулке, среди кладбищ мотыльков и густой тьмы. Но что-то внутри настораживается, рычит, скалится опасливо на Сяо Хой, которая успела отойти подальше к толпе девчонок. Она слушает их и Тянь уверен — в бессмысленную болтовню даже не вникает. Всё поворачивается раз в минуту и сверлит Цзяня нечитаемым взглядом. Взглядом, который не принадлежит человеку, чья голова забита короткими бессюжетными бульварными романами о большой и чистой, мелодрамами и шмотками.
Бам-бам-бам.
Нутро зачем-то воспринимает её — хрупкую, мелкую, с забавным хвостиком на голове и резинкой с синими декоративными шариками на ней — как опасность. Как то, от чего Цзяню нужно вносить ноги. Бежать-бежать-бежать от неё семимильными. Его нужно спрятать.
Щита у Тяня с собой нет.
И Тянь сам щитом для Цзяня становится.
Придвигается к нему ещё ближе. Хотя сам же, ублюдок, обещал себе — никаких больше ближе. Никаких больше чаще. Никаких больше вдохов лотоса в дуреющие его запахом лёгкие.
И это вошло в разряд нерушимых правил. Это вошло в обязательные требования. Это вошло в неприступный закон.
С правилами у Тяня всегда были проблемы. Правилами Тянь всегда пренебрегал. Правила Тянь всегда на хую вертел прилюдно и без намека на смущение. Чужие правила. Правила, исполнения которых от Тяня требовали.
Тут другое. Те, что касаются Цзяня — личные. Лично установленные. Лично одобренные, подписанные своей же кровью. Лично выбранные бессонными ночами во имя спасения себя самого. Да — Тянь эгоист.
И если сейчас стоит выбор: спасти себя, или спасти Цзяня — Тянь без раздумий выберет второе.
Да, рядом с Цзянем даже дышать больно. Да, рядом с Цзянем, Тянь весь наизнанку — изнывающий своей о нём уязвимостью. Да, Тянь ненавидит быть уязвимым, потому что сильным в этом сложном мире быть положено каждому и без исключений — иначе переломают, искалечат и выплюнут безжизненной грудой гниющих останков.
Да, Тянь готов быть сильным рядом с тем, кто делает его безнадежно-слабым.
Даже если внутри всё раздирает тем, что Тянь не такой. Эгоист он. И всё, и точка, без всяких «но» и «если». Тянь по́гань, который собой ни перед кем не пожертвует. Тянь обмудок, которому насрать на остальных, в каком бы дерьме те не оказались. Тянь всегда ради себя, во имя себя, для себя.
Но случается так, что даже эгоисты, обмудки и по́гань просто берут и въёбываются в солнечных мальчиков без предупреждения и подготовки — резко, быстро и ослепительно больно.
Без вопросов: а хотите ли вы вообще? Влюбиться хотите, уважаемый? Нет. Нет, сука, нет. Тянь не хотел в него по уши. Тянь не хотел в него по самую душу. Тянь не хотел в него так безнадежно.
У Тяня никто и не спрашивал.
И Тянь всё ещё эгоист.
Эгоист, который собой ради Цзяня жертвует.
Он закидывает руку, согнутую в локте — ему на плечо, закрывает его собой от пронизывающего взгяда Сяо Хой. Он упрямится жалкому, просящемуся, умоляющему желанию этой рукой Цзяня обнять. Прижать к себе так крепко, чтобы впаяться намертво. Он сжимает челюсть до выступивших желваков, перебарывая чудовищную необходимость, вскипающую бурлящей кровью внутри — прижаться к Цзяню боком полность.
Он перед Цзянем безоружен, слаб и немощен. У него от Цзяня жгучие мурашки по всему телу. И Тянь стирает их колючие шипы с хребта, опуская влажную ладонь на свою шею. И просто делает вид, что облокачивается о Цзяня.
Делает вид, что тело не пробирает электрической кусачей дрожью от одного лишь прикосновения к Цзяню. Делает вид, что он всё тот же беззаботный, расслабленный обмудок, которому попросту руки деть некуда. Которому попросту захотелось со скуки доебаться до Цзяня, уложив локоть тому на плечо. Делает вид, что огненные мурашки по хребту не ощущает. Хотя их ладонью уже не смахнуть. Их только о шершавую стену выскабливать, оставлять их на ней, вместе с лоскутами кожи.
Бам-бам-бам.
И теперь неясно от чего конкретно так взбесились сердце. От Сяо Хой, которая Тяня остро напрягает. Или от Цзяня рядом.
Просто рядом.
Критически рядом.
Вдох-боль.
Выдох-боль.
Дыхание, это, сука, так важно.
И — наверное, всё же, от второго. Потому что на Сяо Хой Тянь больше не смотрит. Чувствует накаленными рецепторами её где-то рядом, но взгляда в её сторону скосить не в состоянии. Не в состоянии взглянуть на телефон, который Тянь удерживает чуть не у самых глаз, где открыт сайт с какой-то чушью про современное искусство.
Ну какие там нахуй урбанистичные картины с разрушенными империями и скелетами зданий, когда губы у Цзяня бледные, обветренные, искусанные — и в их линиях найти больше разрухи можно, чем среди руин нарисованных городов?
Ну какие там безобразно намалёванные, вспоротые железным каркасом ужасающего космического корабля, небеса — когда у Цзяня так ощутимо заметно вспорота грудная клетка и Тянь почти видит, как там на исходе толкает кровь сердечный насос?
Художники только зря бумагу изгваздали. Потому что ничего более красивого, ничего более болезненно-упаднического, ничего более разрушенного, чем Цзянь — они в жизни не найдут.
— Эй, прекрати на меня пялиться. — голос Цзяня прорывается загустевшим свинцом.
Тяжёлый, ему не принадлежащий. Для него не свойственный. Огрубевший, точно прошлой ночью, Цзянь кричал долго и больно. Выкрикивал изнутри то, что железными зубьями в него вцепились. В голосе Цзяня ни дружелюбных ноток, ни раздражения. Его точно запрограммировали отдельными фразами, которые Цзянь должен выдавать раз в час, чтобы другие не заподозрили ничего. Не заподозрили, что Цзяня подменили.
Оболочка всё та же поразительно прекрасная, а внутренности — сплошь оборванные провода и ржавый металл.
Тяню бы оправдать свой непозволительно долгий взгляд на совершенное лицо. На лицо, где совершенно нет эмоций. Где холодом каждую тонкую совершенную мышцу скрутило.
Но оправдываться Тянь не умеет. Тяня этому так и не научили. Тяня учили ломать, разрывать в лоскуты то, что ему дорого своим же примером, как то делал оцет. И от привычного сценария, как бы он того не хотел — уйти Тянь не может. Не успевает даже подумать о том, как это на Цзяне скажется. И прежде чем сказать что-то хоть сколько-нибудь нормальное, ухмыляется:
— Я просто подумал, что брови у тебя бледноваты. — в Тяне говорит обмудок. Тянь всегда им был. Тянь не умеет по другому. Ему самому от себя противно, ему самому от себя отвернуться хочется, а ещё лучше от себя же сбежать. И создать для себя — себя нового. Без желчи, что по венам вместо крови. Без издёвки в голосе, что обусловлена изначальными данными настроек, изначально сломанного организма. Но от себя не убежишь. Нового себя у небес не попросишь. Поэтому, всё что остаётся Тяню, это из последних сил похабно скалиться, и выплевывать ядовито те слова, которые заслуживают лишь пощёчин и искреннего: да пошел ты на хуй, мудозвон. — Но на самом деле это выглядит симпатично.
Цзянь безучастно поджимает губы. Безучастно ведёт взглядом по школьному двору. Безучастно смотрит на Тяня. И говорит он настолько безучастно, что Тяню хочется закрыть уши, чтобы не слышать этот шелест вместо голоса:
— Ого, да у тебя есть чувство прекрасного? — наверное, именно так говорят те, кому глубоко плевать на разговор. Наверное, именно так говорят те, кому не важно о чём вообще речь. Но на секунду — всего лишь на секунду, на самую восхитительную секунду — Цзянь тянет уголок губ вверх. Незаметно для остального мира. Ослепительного заметно для самого Тяня. — Но слышать это от тебя как-то слишком.
Цзянь прав. Это слишком. Слишком нелепо пытаться вырывать из себя слова ненужные, неправильные, когда давишься тем, чего сказать сейчас не можешь. Тянь бы сказал правильное. Сказал, что Цзянь прекрасен во всём. Во всём совершенен. Во всём восхитителен — по факту его существования и вопреки всей грязи мира под безразличным небом. Которому наверняка не безразличен сам Цзянь. Вот небо и позволяет солнцу светить только для того, чтобы ему было видно Цзяня. Только поэтому огненный шар и существует.
Тянь существует лишь для того, чтобы всё портить. Портит и сейчас:
— Я редко кого хвалю — цени это. — портит, потому что Цзянь отшатывается от него. Потому что Цзянь пытается от Тяня закрыться. Потому что Цзянь наверняка, как никто другой знает изгнившую натуру Тяня. А Тянь чё? Тяня несёт дальше. Тянь уже не может остановиться. Тянь кубарем вниз и к самой пропасти тотальных проёбов, просто потому что Тянь по-другому не умеет. — Могу немного перефразировать.
— Это не обязательно. — Цзянь отзывается глухо и до оборванных нервных окончаний похуистично.
А Тянь, сука, не может остановиться, потому что тормоза ему давно уже сорвало. Не то порывом сквозного ветра, который врывается во двор, не то отсутствием банального воспитания. Потому что Тянь склоняется ближе. Тянь почти захлёбывается бездушным взглядом Цзяня.
И мир вокруг гаснет, стирается — мира вокруг не существует, точно Тяня накрывает куполом собственного: ненастоящего, выдуманного, но такого, в котором Тянь остался бы навсегда. Где навсегда Тянь. Навсегда Цзянь. Навсегда вот так близко — когда его разрушающе-безжизненное дыхание можно ловить лицом.
Тянь продолжает быть обмудком. Скатываться в бездну. Закапывать себя заживо, с мазохистским удовольствием роя себе могилу. Тянь продолжает быть, съехавшим с катушек — летально влюбленным:
— Ты просто умопомрачителен.
То, что должно было звучать ровным, глубоким голосом, от которого у Цзяня должен был выступить сочный румянец на щеках — выходит лихорадящим признанием. Выходит налётом надежды: да посмотри же ты на меня. Нормально посмотри. Как живой. Ты же реально мне всю бошку собой забил. Я в тебя до упора уже. Я тобой до смерти, Цзянь. А ты… А ты в другого. Ты тоже до смерти, да?
И Тяню на голову рушится купол его идеального, ненастоящего мира, где можно говорить Цзяню о том, что тот умопомрачителен. Где можно Цзяня без страха касаться. Где можно тонуть в собственной о нём уязвимости.
Тяня возвращают в реальность грубым бесцеремонным толчком в спину. Не рукой даже, не ладонью — ногой с шипастой подошвой, точно касаться Тяня реальности до омерзения неприятно.
Он бестолково смаргивает, понимая, что зашёл слишком далеко. Туда, куда сам себя не запускал. За черту допустимого. Потому что в его мире — Цзянь только для Тяня. А в реальности — Цзянь болен Чжэнси.
И Чжэнси тут, совсем близко — подходит, пересекая аллею по режущей глаза, остро-зеленой траве, где криво воткнут знак: «по газону не ходить». Чжэнси, кажется, на это поебать, хотя насколько Тянь успел его выучить — тот всегда соблюдает правила. Чжэнси противоположность Тяню. Чжэнси не включает бунт — им руководит благоразумие и тотальное, доходящие до абсурда спокойствие. Чжэнси не включает мудака, тупо потому что мудачества в нём абсолютный ноль. Чжэнси из тех тихих парней, которые не кидаются с кулаками, а душат тихой яростью одним лишь взглядом, если нарушить их личное.
И видимо, когда речь идёт о Цзяне — Чжэнси, уважающий правила, эти самые правила на хуй шлёт.
Видимо, когда речь идёт о Цзяне — Чжэнси воспринимает это как личное.
Он смотрит на Тяня коршуном, пока проходит через толпу людей, задевая крупного парня плечом, но даже не оборачиваясь на возглас возмущения. Толпа для него, видимо, вовсе не препятствие на пути к цели, на пути к Цзяню. Препятствием он сейчас видит именно Тяня. Смотрит на него тем самым озлобленно-убийственным, на который кто-то, кто не Тянь руки бы в извиняющимся жесте вскинул и подальше от Цзяня отошёл: понял я, понял, мужик. Больше не буду. Ты только смотреть так перестань, мне моя жизнь ещё дорога.
Но Тянь же упоминал, что он тот ещё обмудок? Тянь ни на шаг не сдвигается, только голову слегка поворачивает, так и не разрывая контакт глаза в глаза с Чжэнси и показательно медленно — губительно для себя, убийственно для себя, чудовищно болезненно для себя — затягивается запахом волос Цзяня. И лишь после сметает руку с его плеча. Тянет кривую изломанную улыбку, которая не улыбка вовсе. Которая острый оскал. В которую вкладывает всю гниль которая в глотке скапливается невысказанным обвинением: почему ты? Почему именно ты, Чжэнси? Почему он в тебя настолько сильно? Почему не я? Почему он тобой подыхает, когда должен жить мной?
Тянь не понимает. Тянь не хочет понимать. Тяня это понимание разрушит до основания, потому что Цзянь в эту секунду слегка оживает. Цзянь улыбается этой своей отчаянно-мягкой. С разбитой в осколки нежностью в просветлевших глазах.
Не ему — не Тяню, улыбается.
Хотя Тянь к нему сейчас стоит ближе. Тянь к нему нутром наружу. Тянь о нём уязвимый. Тянь тут, кажется — единственный проигравший.
Потому что Чжэнси ничего даже делать не пришлось, чтобы утянуть на себя всё внимание Цзяня. Чжэнси просто появился в зоне видимости. Цзянь просто залип на нем. А Тянь просто задыхается несправедливостью, которая поднимается по трахее вверх приступом разочарованного смеха. Приступом защитного смеха. Ведь если тебе больно — смейся. Если реальность пиздит тебя по ребрам несбывшимся — смейся ей в лицо. Громко смейся, чтобы в этом грохоте не было слышно отчаяния — только тотальное безумие. Смейся так, чтобы от тебя отворачивались в отвращении. Чтобы не увидели тебя — всего из болевых точек сотканного. В каждую из них пораженного. Всего тебя насквозь прошитого смрадом безысходности.
Тянь чувствует, что теряет контроль, чувствует, что глотку раздирает тем самым неправильным, болезненным, мучительным смехом. Чувствует, что диафрагму сдавливает чудовищно. Прикрывает рот рукой, но плечи уже предательски дёргаются — застрявший в глотке смех горлодёрит до того, что мутирует в кашель. В приступ, который удержать в себе невозможно.
Приступ ревности.
Приступ горечи.
Приступ жалости к себе.
Да — Тянь, блядь, жалок. И нихуя с этим он сделать не может, как и с кашлем, который почти вырывается изо рта. И прежде, чем это случится, Тянь сдвигается с места, отходит подальше, на безопасное расстояние от Цзяня, чтобы не ощущать себя настолько беспомощно. Настолько Цзяню не нужным. Настолько Цзяню безразличным.
Вдох-боль.
Выдох-боль.
Он вскидывает руку, даже не оборачиваясь, бросает громко, преувеличенно весело, хотя внутри клокочет яростью:
— Мне пора, увидимся завтра.
И лишь оказавшись за поворотом школы, в глухом переулке, Тянь отпускает себя. Сжимается весь, сгибается вдвое, валясь на колени. Изношенный скелет этой фатальной нагрузки не выдерживает. Не выдерживает и сам Тянь — откашливается, ударяя в резком порыве гнева кулаком о землю, которая травит поднявшейся пылью. Тяня выжимает изнутри судорогами в лёгких, в желудке, в самом сердце. Тяня выворачивает на витающую в воздухе дорожную пыль, сгустками какой-то дряни. Ещё и ещё раз, хотя Тянь уже второй день ничерта не ел. В уголках глаз скапливается горячая соль от спазмов, а внутри, там где должны быть бабочки от влюбленности — скапливается осатанелый ужас.
Потому что на изгвазданной в кровавой рвоте земле — вовсе не переваренная еда.
Потому что выблёвывать Тяню совершенно нечего. Нечего, кроме Цзяня.
Потому что среди сгустков, сквозь настил влаги на глазах, Тянь видит лепесток белого лотоса.
Цзянь не просто его астения.
Цзянь не просто то, что не сбудется с Тянем никогда.
Теперь Тянь Цзянем натурально подыхает.
Примечания:
Алло, блядь, вы все там подохнуть решили что-ли? Мы так не договаривались
Хотя, постойте - договаривались
Пролождаем умирать, пацаны