Это почти не больно, это почти не страшно, от этого почти не умирают

NC-17
В процессе
125
3
автор
Размер:
планируется Макси, написано 193 страницы, 80 514 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
125 Нравится 268 Отзывы 49 В сборник

4

Настройки
Примечания:
Тянь всегда думал, что всё жизненное дерьмо, о котором говорят другие — обходит его стороной. Ну потому что да — деньги решают если не всё, то многое. Но Тянь мальчик старательный и то, что обходит его стороной, он к себе старательно подтаскивает или создаёт из пустоты новое дерьмо, которое гораздо круче того, что есть у остальных. В старательности этой Тяню попросту равных нет. Вот и сейчас он старательно травит лёгкие никотином, заткнув уши наушниками, где грохочет музыка. Точнее то её проявление, которое кому-то может показаться скрежетом металла и воплями страждущих в аду. Тяню нравится. Тяню не слышен внешний мир, Тянь не чувствует из-за табачного дыма бензиновых выхлопов города и нежных духов девчонок, что вьются стайкой где-то неподалеку от него. Они всегда рядом. Всегда настороже и всегда пытаются завести бессмысленные разговоры, которыми только взращивают эго, что должно было уже вспороть облака и унестись куда-то атмосферную даль. Тянь затягивается глубже обычного, только для того, чтобы боль в лёгких была оправданной. В лёгких нет нервных окончаний, которые услужливо сообщили бы мозгу, что там сейчас болит что-то. Но в последние дни мозг у Тяня окончательно словил вывих и шлёт сигналы из тех мест, которые по факту, по анатомическим законам — болеть не могут. Сигарета вдыхается слишком быстро, заканчивается уже через несколько затяжек и на последней Тянь чувствует отвратительный горьковатый привкус фильтра, который уже успел полыхнуть и обжечь пальцы. И это, если честно, не самое жгучее, что испытывает Тянь. Там, внутри, жжется основательно сильнее, и то внутреннее не потушить, как бычок о стену, растирая угольную черноту, гаснующую серым росчерком, когда Тянь скидывает окукок под ноги. Внешнее потушить выходит за долю секунды. Внутренний пожарище ещё со вчерашнего дня выжигает дыры в душе. Ревностью выжигает: концентрированной, кислотной, ядовитой. Оказывается, ревность травит не хуже мышьяка. Оказывается, ревность не хуже цианида вызывает острую гипоксию и разрастающуюся тревогу, тяжестью которой наливается каждая клетка тела. Ревностью травит хуже ядовитой клещевины, которая расходится по телу смертельной лихорадкой. И судя по симптомам, Тяня решили травануть сразу тремя ядами — чтобы уж наверняка. Дерьмо не тонет, зараза к заразе не липнет, а эгоистичные обмудки — те ещё живучие твари, поэтому и убивать их надо всем и сразу. Сигареты как назло закончились, а день, как на зло продолжается. Солнце своим привычкам не изменяет — светит так, точно облака вознамерились позволить ему спалить всё к ебени матери. Тянь прятался в тени настолько долго, насколько это вообще возможно, но день, блядь, продолжается. Продолжается жизнь. И учитывая все обстоятельства — Тяню придется его пережить. Он нехотя отталкивается от стены, хмурится мрачно — ведь в тени это можно себе позволить. Можно в тени, пока никто не видит, побыть хоть немного настоящим. Не скалиться приветливо и не перебрасываться ничего не значащими фразами. Не лгать о том, что дела у Тяня нормально. Нормально же, ну — просто его перманентно сгибавет в три погибели и скручивает лающим кашлем. Нормально у Тяня все, что вы — просто из всех трёх вариантов болезней, он обнаружил у себя худшее. Нормально у него — это же Тянь, мальчик у корого нет проблем и нет запар, потому что деньги решают всё. Всё, кроме контроля над глупым насосом, который ломается, стоит только взглядом споткнуться о Цзяня. А так — у него всё прекрасно. Лучше всех, Тянь отвечает — слово пацана. До залитой солнечным светом площадки всего-то шага два. И за них нужно успеть с усилием натянуть на рожу улыбку. Ну ту самую — обезоруживающую, очаровательную, безупречную, о которой влюбленно вздыхают девчонки. Которая подкупает неподкупных, сеет доверие у лютых скептиков и разбивает хмурые рожи своей наигранной доброжелательностью. С этим у Тяня уж точно нет проблем. Со всем остальным — что ж, остальное Тянь уже проебал. Он делает шаг к свету, чувствует, как скулы сводит принудительно-непринужденной улыбкой, от которой тут же хочется проблеваться. Которую хочется содрать с лица вместе со скальпом — потому что иначе она не снимается. И эта тошнотворно-идеальная, покоцанная отчаянием в глазах маска, срабатывает четко, как и всегда. С ним здороваются. Ему в ответ улыбаются настоящими улыбками, которыми не стягивает уставшие мышцы лица. Их улыбки честные и чистые. А Тянь сам себе отвратителен — они к нему с искренностью, а он к ним с гнилью, которую выучено маскирует. На деле Тянь не достоин и тысячной доли того внимания, которое на него обрушивают. Стоит кому-то поближе его узнать, как искренние улыбки в них потухнут, как они скривятся в омерзении, выломают брови в удивлении: так вот ты значит какой, да? А потом отойдут на шаг. Ещё на шаг. И так до тех пор, пока Тянь — изгнивший до основания, покрытый плесенью пустоты, простуженный одиночеством — не останется один на один с собой. И это будет худшим — честно. Оставаться сам на сам. Жить в одиночку в непозволительно большой студии, стены которой уже пропитались его внутренней пустотой. И даже если те завесить именитыми красочным картинами, если те перекрасить в вырвиглазные насыщенные цвета, если всё пустующее простравно заставить до того, что передвигаться там будет практически нереально — пустошь никуда не денется. Её такими выёбистыми путями не запутать, не перехитрить, не обмануть. Пустошь лишь ухмыльнётся издевательски: ну что, пацан, получилось? Нет? Я с тобой, пацан, с самого твоего детства. Думаешь, уже денусь куда-нибудь? Думаешь, прогонишь меня чужими счастливыми улыбками и телеком, работающим круглые сутки, только бы человеческие голоса от стен отскакивали, пока ты тонешь во мне, в одиночестве? Глупости это всё, пацан. Ты ж тоже не сахар. Но даже я, одиночество, с тобой смирилось. Я с тобой ужилось. Мы старые добрые приятели — куда ты, туда и я. Даже когда ты среди этих милейших девушек, которые с придыханием заглядывают тебе в глаза и ловят каждое слово из твоей пасти — я тебе ближе, чем все они. Мы повязаны, пацан. И даже не морскими узлами. Это глубже, пацан. Ты меня из себя не вытащишь, даже если грудную клетку голыми руками вскроешь. Люди говорят, пацан, о долго и счастливо, помнишь? У людей это действительно есть, ты оглянись, посмотри повнимательнее, заметь. Вот у них реально долго и счастливо будет. А у тебя, пацан, долго и скорее всего не счастливо — будет со мной. У тебя со мной навсегда уже. Привыкай, пацан. Получай удовольствие. И хотя бы сделай вид, что я тебе хоть сколько-нибудь нравлюсь. Я же тоже живое чувство. Я же живу в тебе. Ради тебя. Ради нашего общего долго и не счастливо. Крепись, пацан — жизнь не сахар. Жизнь это пуды горчащей соли, которую некоторые с тем самым сахаром путают и жрут её ложками, кривятся, выжигают вкусовые рецепторы, морщатся и думают, что ею они наслаждаются. Так в обществе принято, пацан. Я с тобой, пацан. Всегда. И мы вместе либо прорвёмся, либо прорвёмся в лоскуты. Не гони, пацан. Никуда я от тебя не денусь. Сейчас Тянь не сам на сам. Сейчас вокруг него эти прекрасные и искренние со звонкими голосами. В них всех есть изюминка, которая жизнью зовется. И все они в Тяне видят не того, кем он на самом деле является. Что ж — Тянь подыграет. Есть же в нем всё-таки чувство прекрасного, как сказал Цзянь. Есть. И он улыбается ещё шире, с ещё большей фальшью, с ещё большим уставшим энтузиазмом, которые только может из себя выжать. А девочки действительно ведь милые. Интересуются, как у него дела — и им реально интересно. Интересуются всегда ли он так рано приходит в школу. Ответ у Тяня есть. Да — всегда. Потому что бессонница. Потому что в пустоши студии, бодрствуя, надолго оставаться невозможности. Потому что в её стенах голоса из телевизора уже не кажутся настоящими. Потому что тут, в школьном дворе есть эти прекрасные и настоящие люди. С по-настоящему живыми глазами. С по-настоящему живым интересом к нему, к Тяню, который за их внимание всего себя выложить может: вот он я, берите, разбираейте, всего до последнего. Я устал в одиночку. Я устал с пустотой. Я нужен кому-то? Правда? Я нужен вам? Честно? Потому что кажется, с самого детства, с самой гибели матери — я не нужен больше никому. Меня вместо мамы вскормили и взрастили одиночество на пару с пустотой. Они меня мною быть научили. Обмудком, пафосной скотиной и всеобщим пижоном, который до внимания жадный. До вашего, до честного, до искреннего, до настоящего. Я правда нужен вам? Я честно нужен вам? Ну конечно, конечно нужен. Когда улыбаюсь и говорю, что у меня всё хорошо. Я нужен вам буду, когда вы меня настоящего увидите? Я честно вам нужен буду, когда вы поймёте, что во мне напускное всё, а сам я пустой. Вы испугаетесь? Отвернетесь? Уйдете? Вы заполните собой мою пустоту? Но — нет, нет. Пугать я вас не буду. Отталкивать вас я не буду. Я буду обманывать вас ненастоящим собой. Я буду себя обманывать и думать, что я нужен вам. Такой вот ненастоящий, неестественный и фальшивый. Вы только, пожалуйста — слышите? — пожалуйста, не отворачивайтесь, не уходите, не отводите глаза. Я хочу быть кому-то нужным. Я хочу быть кому-то важным. Я так этого, господи, хочу. Поэтому да — Тянь всегда рано приходит. Тянь истосковавшимся псом с перебитыми лапами — тянется к человеческому теплу ползком. К человеческим улыбкам. Тянь изголодался по настоящему и наполненному чем-то кроме пустоты. А этот двор — он какой угодно, только не пустой. В нём всегда смех, в нём всегда счастливые вопли, в нём всегда люди и их тепло-тепло-тепло. В нём всегда разговоры о чем-то неважном. В нём всегда молчание о чем-то сокровенном. В нём всегда небезразличные взгляды. И приходя сюда, Тянь, пусть и надевающий надтреснутую маску, через которую уже сочится вся гниль — греется. Вниманием, заинтересованными взглядами, которые дальше его оболочки не заглядывают. Ими всеми он греется, потому что продрог до самых костей. Замёрз, покрывшись инеем изнутри. И если — пусть даже он и не настоящий — тут кому-то нужен, Тянь готов на этом школьном дворе ночевать. Забавная девчонка хватает его за рукав серой футболки, тянет осторожно и что-то спрашивает. У нее челка половину лба закрывает, в глаза лезет и она пытается её сдуть дыханием клубничной жвачки. Слишком сладко, особенно в сочетании с её приторными духами. Тянь не в курсе как её зовут, но даёт ей прозвище девочка-конфетка. Потому что от неё всегда чем-то фруктовым и нежным веет. Похоже, она задает свой вопрос во второй раз — тянет за рукав чуть сильнее прежнего, но Тянь уже в полном ваууме. Тянь в полной отключке от сети общественной жизни, где щебет птиц, шуршание шин авто и звонкие голоса толпы. Тянь скорее инстинктивно, чем намеренно цепляется взглядом за Цзяня, который гордо вышагивает у спортивной площадки. Тянь липнет взглядом намертво. У Тяня туннельное зрение, которое стирает границы, стирает девочку-конфетку с её нежным фруктовым ароматом, удерживающую его. Стирает школьный двор и палящее солнце. Стирает потребность во внимании остальных, потому что мир переворачивается, прикидывая Тяня на спину. Опрокидывая Тяня кверху лапами. Опрокидывая Тяня в кардиогенный шок — когда дыхание в хлам частое, когда отдышка, точно Тяня гнали адские гочие многие мили подряд — когда сердце выбивает рёбра до ощутимых трещин, захлёбываясь тахикардией. Когда ориентация в пространстве потеряна затуманенным сознаним и всё, что видно в этом месиве из безликой толпы, окружившей Тяня — болезненно-четкий образ Цзяня. Цзяня на вид беззаботного. Цзяня на вид почти счастливого. Цзяня на вид такого, каким его Тянь помнит до. До того, как Цзянь протянул ему измятый тонкими пальцами, нераспустившийся бутон дикой зимней сливы. В этом весь Цзянь. Наверное, в это настолько безнадежно влюбился Тянь — в его силу. Он сильный, правда, хоть на вид тонкий, субтильный — и кажется, что переломать его можно в пару простых движений, даже не напрягаясь. Но куда уж там обычным человеческим рукам его переламывать, когда изнутри Цзянь весь из стали выкован. Когда умирая, раскалываясь, разлетаясь осколками — Цзянь подставляет лицо лучам солнца, ловит их с видимым удовольствием и улыбается мягко и сладко. Настолько сладко, что Тянь непроизвольно облизывает губы, надеясь, ту сладость на своих почувствовать. И что-то внутри перемыкает. Что-то внутри щёлкает. Что-то внутри коротит ослепительной белой вспышкой, которой не будет, даже когда над головой взорвется само солнце. Внутри щёлкает тумблер, контроль которого Тянь давно уже утерял. И землю точно сносит с орбиты мощным космическим ветром, а вместе с ней несёт Тяня. Косит так, что Тянь почти теряет равновесие. Косит в сторону Цзяня, через толпу девчонок. Тянь небрежно освобождается от хватки девочки-конфетки, забывает даже сказать ей что-нибудь, в оправдание, ведь оправдываться Тянь не умеет. Забывает, что от него ждут какого-то ответа, вопрос к котому у него из башки вылетает мгновенно. Но, оно и понятно — у Тяня вся башка сплошь Цзянем забита. До упора. До отказа. До абсурда. Как в этой неправильной, полной одной лишь грязи, маленькой и выпотрошенное черепной коробке, может уместиться что-то настолько правильное, восхитительно чистое, ошеломительно бесконечное, как Цзянь? Тяня тащит за шкирку немощным телом, к телу опаляющему своим внутренним светом. Тяня швыряет в Цзяня с такой силой, что перед столкновением, но кое-как, на чистых рефлексах, успевает обхватить того за шею, чтобы Цзяня не шибануло светлой головой о рабицу забора. Локоть тут же ломит болью, потому что защищая Цзяня от себя же — ранить себя самого Тянь успел. Вшатался с силой в металлическую трубу забора, ненамеренно вжимая в неё Цзяня. Намеренно вжимаясь в Цзяня, вшивая себя в него, впитывая его тепло, пока того позволяют обстоятельства, которые легко объяснить простейшей инерцией и силой притяжения. Не земной — земное притяжение слишком невесомое по сравнению с силой, которой Тяня к Цзяню тащит. По Цзянь тащит. И вот это уже необъяснимо. Тянь в принципе не из тех, кто легко влюбляется. Не из тех, кто верит в любовь с первого взгляда, которую так агрессивно пропагандируют в глупых романах. Не из тех, кто верит в любовь вообще. Но смотря на Цзяня, смотря на его перекошенное непониманием и раздражением лицо, смотря на недовольство в светлых глазах, на губы, готовые выплюнуть в душу Тяню пару отборных ругательств — Тянь в любовь начинает верить. Верит в то, что она существует. В то, что она в ком-то живёт. В ком-то конкретном. Конкретно заебывающем, слегка припизднутом на симпатичную голову, не в меру пиздливом и в общем-то дурном пацане. Солнечном пацане. Пацане, который тычет острым локтем Тяню в бок, пытаясь того от себя оттолкнуть или хотя бы отлепить, возмущаясь сдавленно, потому что Тянь в конец обнаглев, наваливается на него всем весом: — Отвали, придурок. Тычет ещё раз, куда сильнее, чем прежде. Он костлявый весь. Он вертлявый весь. И несмотря на то, что кости эти острые, точно заточки — на собственном теле они ощущаются той мягкостью, по которой Тянь так изнывает вспоротым нутром. Он Цзяня не отпускает — отпустил бы, если бы мог. Если бы на это хватило сил. Если бы на это хватило выдержки. Если бы не упивался тычками локтя по ноющим сладкой болью рёбрам. И это почти не больно. Это оглушительно приятно. От этого Тянь почти умирает. От этого в голове густой туман и Тянь туго соображает. Перебирает в мыслях какую бы уловку использовать, чтобы побольше Цзянем насладиться. Чтобы подольше не возвращаться в пустоту студии. И решение находится поразительно быстро. Решение находится неожиданно просто — от одного только взгядла на спортивную площадку, где ещё никого нет. И после уроков там никого не будет — в мире вообще не так много ублюков, которые не торопятся в свои уютные дома. В свои крепости, где их кто-то ждёт. Где в них кто-то нуждается. Где их кто-то любит. Крепости у Тяня нет. Никогда и не было. Как дома Тянь себя не чувствует нигде. И он спрашивает, кое-как скрывая лютую надежду за простым дружеским предложением: — Давай покидае мяч после школы? Цзянь выгибает шею, запрокидывает голову, пытаясь отстраниться. Склоняет ту на бок, чтобы зажатые локтевым сгибом волосы — высвободились из-под руки Тяня. Тяню нужно ближе к нему. Цзяню это ближе — на хуй не упало. Цзяню эта близость едва ли не неприятна. И догадку Тяня он доказывает своими словами. Добивает в самое сердце, которое уже ошмётками прогоняет сгустившуюся кровь: — Не стой так близко, когда разговориваешь. Это неуютно. Тянь привык нежности добиваться силой. Тянь так научили: нравится что-то — и он это берет. Как мог бы взять девочку-конфетку без предисловий и объяснений. И против она бы не была. Неуютно ей бы не было. Хорошо ей бы было. Цзяню неуютно, а у Тяня это в башке никак не укладывается. У Тяня таких слов в словаре нет. Тянь знает, что чем ближе он, тем ближе другие к тому, чтобы пойти за ним без вопросов и возмущений. Тяню это доказывали тысячи раз. И в тысяча первый — его опрокидывает тот, к кому Тянь тянется глупым мотыльком к раскалённому до бела свету. И Тянь снова валится в бездну неизвестности. Цепляется сбитыми в кровь руками за каменные выступы, пытаясь понять: — Пфф, не понимаю о чем ты. — понять и держать при этом невозмутимое выражение лица. Хотя какая уж тут невозмутимостью. Какое тут спокойствие, когда рядом само солнце, до которого глупым мотылькам не добраться никогда. Слишком мелкие крылья. Слишком ничтожны они перед огненным гигантом. Мотыльку не вынудить солнце снизойти до него — жалкого и молящегося на него. Мотыльку солнце себе не подчинить, каким бы всемогущим обмудком мотылек себя не возомнил. А вот солнце подчиняет себе мотылька лишь фактом своего существования. Солнце взбирается на бордюр с неуклюжей, шаткой, но всё же грацией, в которой тонет Тянь. За которой Тянь наблюдает, задержав дыхание забывая моргать — только бы не упустить ни одно мелкое, едва заметное движение. Только бы… И вдохнуть обратно Тянь не может. Не может даже пошевелиться. Потому что солнце действительно всесильное, ведь солнце без усилий подчиняет себе мотылька — Цзянь хватает Тяня за грудки, сгребает футболку до фантомного хруста в кулаках, которые уже не кажутся теми субтильными и утонченными. Которые острыми костяшками давят на все болевые, которые сконцентрировались у Тяня на грудине. Которые изнывают в религиозном экстазе: ты только не отпускай. Ты сильнее надави. Ты пробей все болевые. Ты только не отстраняйся быстро. Ты хотя бы так дай понять, что я нужен. Я тебе нужен? Хоть немного, хоть чуть-чуть? Хоть на мгновение, Цзянь? Ты притворись. Притворись и я поверю, как последний дурак, как глупый мотылёк, верящий, что до солнца он когда-нибудь дотянется. Как последний идиот, который убеждает себя, что боги есть. Они же в них безусловно верят. И я безусловно обманусь тем, что тебе нужен. Хоть немного нужен. Хоть на доли секунд — но нужен. Важен. У Цзяня в глазах ни намека на то веселье, с которым тот вышагивал по асфальту. У Цзяня всё те же падшие империи за радужкой, по которой раскидало колотый лёд. В Цзяне что-то кардинально изменилось. Или наоборот стало настоящим, не прикрытым маской вечно смешливого пацана. Тянь не раз это замечал. Тот самый взгляд, который тяжестью своей пришпиливает к полу. Те самые спокойно-опасные полутона, которыми он душит. Опасность, которая в миллиарды раз превосходит ту, что окружает в густой тьме, разбиваемой фонарными столбами света, среди кладбищ мотыльков. Опасность, от которой всё нутро сжимается, от которой скручивает желудок до спазмов. И нихуя Цзянь уже не тонкий-звонкий. Потому что таким взглядом с лёгкостью могут пустить пулю в чужой лоб и даже не моргнуть от оглушающего выстрела, не нахмуриться, вдыхая пороховой выхлоп, не поморщиться, стирая с щеки шрапнель кровяных брызг и ошметки мозгов. — Вот о чём. — у него даже голос другой. Его холод ввинчивается под кожу ледяными глыбами. Его мрачностью, опадают все палящие лучи и остаётся только беспроглядное раздражение помноженное на внутреннюю скорбь Цзяня. Он ещё сильнее тянет Тяня на себя, стоя на бордюре и голову запрокидывать приходится уже Тяню. Тяню остаётся внимать его тихому, угрожающему тону и вбирать в себя хотя бы его. Хотя бы так. Но ведь близко же. Тянь ощущает его частящее дыхание у себя на лице. Тяня окаляет колкими мурашками не то страха, не то восхищения, не то всего разом в чудовищной их концентрации. Цзянь едва ли не рычит, сквозь зубы. — Усёк? И нихуя Тянь не сечёт. Нихуя Тянь не понимает, кроме того, что с Цзянем в таком состоянии связываться — всё равно, что себя на добровольную казнь отправлять. Все равно, что с придыханием самовольно укладывать голову на гильотину и с восторгом ждать, когда его рука рванёт рычаг лезвия. Дурашливо-беззаботный Цзянь — это уже само по себе потрясающее зрелище. Цзянь, разгорающийся раздражением и злобой — злелище ещё более захватывающее. Вдох-боль. Выдох-боль. Дышать им настолько же больно, насколько и восхитительно. Оно захватывает контроль над телом: делай, Цзянь. Что угодно со мной делай. Сноси голову с плеч, ломани лбом в нос, который непременно хрустко сломается. Мне уже не навредит. Я и так уже сломан тобой. Я и так уже о тебе умираю. Мне терять нечего, Цзянь. Кроме тебя — уже нечего. Цзянь так и застывает, выжигая льдом зияющие дыры в Тяне. И Тянь позволяет. Тянь поддаётся. Тянь в его руках бессилен. Тянь перед ним уязвим. В Тяне гаснет инстинкт самосохранения, который обычно срабатывания на каждого. В Тяне гаснет страх за собственную драгоценную эгоистичную шкуру. И Тянь эгоистично наслаждается желчной агрессией Цзяня. Тянь впервые видит в нём это. И это не пугает. Это, сука, восхищает до жара внизу живота. Это, блядь, возбуждает до пришивающей в член крови. Это вынуждает все рецепторы на Цзяне выкрутиться. Ловить жадно отравленный яростью взгляд. Это вынуждает тело напрячься, напрячься все чувства, среди которых обоняние а адовом восторге выделяет свежесть лотоса. И Тяня снова сносит. Тяня снова кренит, как пробитое судно, обречённое на вечность на дне всегда спокойного океана. Тянь, ещё и сейчас не понимая что делает — хватается за свободную рубашку Цзяня, тянет его на себя, что для Цзяня явно неожиданность, ведь он даже не сопротивляется. Ведь он позволяет, господи, позволяет уткнуться носом ему в грудь и вдохнуть его уже основательно. Вдохнуть до саднящих лёгких, когда те пропитывает болью удовольствия. Когда те ноюще молят: ещё-ещё-ещё-блядь-ещё. — Ты обалденно пахнешь. — не отрываясь, от остро-необходимого, Тянь хрипит простуженно ему в ребра, вижимаясь в них до того, что скулы врезаются в выступы. До того, что дыхание это уже не просто чудовищно больно. Вдох-боль. Выдох-боль. Дыхание убивает. — Это лотос? — Какой нахер лотос, Хэ? Тебя в детстве головой не ударяли? — голос Цзяня, секунду назад, изъетый ледяной яростью, тухнет, стирается усталостью, которая тут же Тяня в себя приводит. Тут же Тяня отшвыривает от него на пару шагов. И тело, не заметивщее такой резкой смены позиций — продолжает хватать пальцами пустоту. Хватать воздух, в беспомощной попытке снова схватиться за Цзяня. Тянь продолжает хватать воздух, который пропах лотосом. Он сам им немного пропах и это хуже гильотины с острым лезвием — где смерть быстрая и резкая. Тут всё наоборот. Тут осознание приходит медленно, вязко, с задержкой. Осознание, что Тянь снова переступил черту дозволенного. Черту, которую сам же жирным мазутом между собой и им провел. Тянь хмыкает нарочито весело, пожимает плечами, усилием воли разжимая кулаки, на которых ещё осталось фантомное тепло Цзяня. Сжать, сука, и ещё раз разжать, потереть ладони друг о друга до того, что гореть начинают они уже по другому. И сделать это настолько же тяжко, насколько и не бросить в ответ: да, вообще-то. Ударяли, Цзянь. И не раз. Не два. Много, Цзянь. За любую провинность, которая провинностью не была. Просто за то, что я был, наверное? Причина могла найтись любая. Она возникала в голове отца, ужиравшегося в слюни, после смерти матери. Алкоголем тот пытался выбить из себя воспоминания о ней. Но главным напоминанием оставался Тянь. Поэтому он выбивал её из Тяня. Слишком тот оказался на неё похож. Слишком он был к ней привязан и перенял её привычки. Её взгляд, который тяжелыми бляшками ремня было не выскабливать. Так что — да. Да, ударяли. Но Цзяню об этом знать не обязательно. Как и то, что даже дышать рядом с ним физически больно. Вдох-боль. Выдох-боль. Это так, сука, больно. Это так, сука, страшно. От этого Тянь умирает. Цзянь спрыгивает с бордюра, точно и не было ничего толком только что. Точно и не было близко. Точно и было мертвых петель за ребрами у одного — и глухого, безжизненного стука за рёбрами у другого. Вышагивает быстро, словно опаздывает, а Тяня за ним тащит. На Тяне невидимый, но остро ощутимый поводок, который глотку сдавливает с силой, толкает в спину, не даёт сбиться и сойти с курса. Не даёт за ним не идти, даже если им в разные стороны — Цзяню на биологию в здании школы, а Тяню в раздевалку спортивного зала, что неподалеку от площадки. И шаг Цзянь ускоряет, несётся кометой — сгорающей заживо в атмосфере, спаленной до пепла. Несётся и врезается в плечо выходящего из здания парня. А плечи у Цзяня хрупкие, кожа у Цзяня нежная — её чуть сожми, уже уродливый синяк останется. Инстинкта самосохранения у Тяня нет. Зато есть инстинкт сохранения Цзяня. Тянь и сам не понимает, как так быстро оказывается рядом, у того за спиной. Удерживает себя от того, чтобы впереди него не встать, не закрыть телом, не упрятать за собственной спиной. Тянь же не идиот. Тянь же понимает. Понимает, что такая защита — напоказ защита — Цзяню не нужна. Она оскорбительна. Она губительна. Цзянь не девчонка, чтобы его защищать настолько глупым образом. Цзянь и сам за себя постоять умеет, но не стоит. Он на ногах еле держится. Он в шаге от того, чтобы привалиться к стене ушибленным плечом. Но взгляд его… Взгляд на того, в кого врезался — почти дикий. Почти посылающий на хуй. Почти, потому что безразличия в нем на тонны больше. А этот, борзый и рыжий — косится на Цзяня как угодно, но не по доброму. Как угодно, но не со снисхождением: столкнулись и ладно, забей мужик. Забивать рыжий не собирается. На эту ситуацию уж точно. Забивать он собирается разве что кулаками: — Ты чё, ёбу совсем дал? Врезался и решил свалить? — у него голос ржавый, как и волосы. У него костяшки на руках сбиты. И на него у Тяня тоже что-то срабатывает. Неясное, непонятное, не из разряда чего-то даже нейтрального. Внутри собирает комом раздражение, почти отвращение к этому ржавому: отошёл от него. От Цзяня, я тебе сказал, отошёл. Быстро нахуй — пулей. Внутри помимо ядовитой озлобленности ещё что-то есть. За что Тянь пока уцепиться не может. Не может понять с какой стороны хватать, чтобы понять что это. Не может, да и похуй собственно, потому что этот вот ржавый, смотрит на Цзяня, как на кусок мяса — сожрёт и не подавится. Смотрит на Цзяня так, точно драка прямо в коридоре начнется. Жестокая, кровавая и грязная, потому что за спиной у ржавого толпа таких же головорезов. Толпа серая, с хмурыми рожами, на каждого из которых Тянь готов кинуться и глотки грызть, если хоть одно неверное, резкое, движение в сторону Цзяня увидит. И Тянь понимает: не избежать. Драки не избежать, потому что Цзянь сверлит взглядом глаза в глаза быдлана этого, а тот лишь ухмыляется: сейчас будет весело. Для того, драки, видимо из разряда обычного, привычного и простого. Чем языком чесать — можно чесать о кого-то кулаки. Да Тяню поебать на ржавого — пусть делает что хочет, Тянь бы сам с радость дал ему в морду. Чисто чтобы пар выпустить. Выпустить это ебучее разочарование в том, что могло бы сбыться, но не сбудется никогда. Потому что Цзянь. Потому что не в Тяня. Потому что Цзянь другим болен, а Тянь болен Цзянем — и вот уже навсегда. Навсегда неисправно, сломано и так, сука, нечестно. Замкнутый круг. А внутри с пустотой дикая ярость. И ярость эту можно на этого быкующего быдлана и выплеснуть с остатками яда, что травит организм. Херовое решение отвратительной проблемы, где все в выигрыше — Тянь не может и одного случая вспомнить, когда принимал решение правильное. Тянь даже если победит в этой драке — победителем чувствовать себя не будет, поэтому что в лёгких у него разрастается бутонами лотоса билет в один конец. Но кто сказал, что перед смертью нельзя вытворить хуйни? Можно, ещё как можно. Что Тянь и делает — выходит вперед, ближе к ржавому, замечает с удовольствием, что тот морщится на это. Тот хочет отойти, но не отходит — не по-пацански это. Не по кодексу. Его даже потряхивать чуть начинает не от ярости, не то от неприязни. Некомфортно ему. Отвратительно ему, что Тянь так близко. Тот сверлит зверским взглядом исподлобья с такой ненавистью, точно он Тяня настоящего за оболочкой увидел. Точно раскрошил маску и обнаружил за ней гниль, тут же сжимая кулаки, готовый к атаке. Интересный этот ржавый. И драться с ним интересно будет. Чем харкать кровью от несбыточной, лучше этой кровью от чужих кулаков захлебываться. Или зверски садануть рыжей башкой об асфальт этого вот колючего и почему-то интересного. Тянь ещё шаг делает, ловит с садистским удовольствием концентрированную ненависть направленную на себя в янтарных глазах. Тянь наслаждается — ржавому на него глубоко не похуй. Не всё равно. И Тянь абсолютно точно болен, раз его вывихнутый мозг даёт ощущение нужности. Потому что пусть даже это и ненависть но он, кажется, нужен. Пусть даже лютая — но направленная на Тяня. И он говорит, издевательски, почти нараспев: — Полегче. Сразу после занятий, за школой. Там все и решим. И чувство — то неуловимое, непонятное, невнятное, почему-то разрастается с новой силой. С новой силой давит на грудную клетку сочным предвкушением. И с Цзянем оно почему-то не связано.
Примечания:
125 Нравится 268 Отзывы 49 В сборник
Отзывы (13)