7
4 февраля 2022 г., 16:32
Примечания:
Бред, написанный под лихорадкой в 39.2
Башка не соображает - у башки дела поважнке: она заживо плавит мозги, а вот руки все равно тянутся писать
Дотянулись, блядь, дописались
В столовой шумно — голоса заглушают собственные мысли, а от скрежета приборов хочется заткнуть уши. Отключиться от мира, который внезапно отключился от Тяня.
Всё слишком знакомое на первый взгляд: те же лица, та же обстановка, где столы в ряд и скамьи перед ними, то же не в меру яркое освещение стерильно белым и сколотый кафель у двери, осколки которого так и валяются, почти истертые в пыль подошвами.
Всё слишком чужое, потому что запаха еды тут больше нет, нет сочного поджаристого грязно-золотого по кромкам мяса в бургере, а апельсиновый сок, который Тянь зачем-то себе заказал — оказывается серым с черными вкраплениями ебучей мякоти.
Тянь косится на это с недоверием, так и не притронувшись. Похоже на картон — на вкус так же, Тянь знает. Не то, чтобы в жизни ему хоть когда-нибудь приходилось жрать картон или упихивать в рот бумагу, но как там Хан говорил? Память тела, генов? Хер его знает чем там отца пришибало во время очередного алкогольного трипа — все ж было: и галюны ловил, и мать ожившую видел и на пол падал перед ней, Тяню невидимой; и картон, наверное путал с орешками, заедая им скотч чистоганом.
А люди вокруг — ниче, вон, уплетают, ещё и с удовольствием. Комментируют, что сегодня еда даже лучше, чем на прошлой неделе, потому что в бургеры наконец добавили кислый горчичный соус. Тянь уже недели три, как забыл что такое кисло, когда непроизвольно морщищься стоит только лимону на язык попасть; сладко — так мягко, почти не приторно, когда леденец у Цзяня отбираешь и прежде чем он успеет остановить — суёшь его в рот, наслаждаясь не то клубничным вкусом, не то вкусом Цзяня; и остро — когда пересыпаешь перца, а лицо тут же гореть начинает, как и обожженная глотка.
Для Тяня теперь вкус всегда один, какое бы выёбистое блюдо перед ним не поставили — картон.
Он отодвигает от себя тарелку подальше и с усмешкой думает, что наверняка похож сейчас на одного из тех школьников-переростков из знаменитой саги про вампиров: бледнющий, осунувшийся, с болезненно красными глазами от бессонницы и не принимающий пищу. На секунду это кажется едва ли не весёлым, на секунду кажется, что может стоит попробовать крови, чтобы хоть её ржавчину на языке ощутить.
Не, ну а чё — с ржавым же проканало. С цветом его поразительно-отвратным, но единственным, который Тянь различил на одно мгновение. Которое не то всего секунду длилось, не то целую вечность — понятие времени у Тяня тоже пошатнулось, как и весь мир, когда рожей прилип к окну, пока ржавый, как оголодавший пёс вгрызался в сэндвич. А с тех пор — ничего. С тех пор ржавого он не видел. Уже дня три как не видел, но почему-то, только войдя в школьные ворота — взгляд сам по себе мечется по просторной площадке, пытаясь высмотреть среди монохрома ржавчину. Стоит только Тяню выйти из аудитории, после оглушительного звонка, как он — сука, ну вот зачем а? — тащится к тому же окну с первого этажа на третий, в надежде увидеть яркое, насыщенное и до отвращения противное.
Противного нет. Есть серость. Есть картонная еда и картонные, точно нелепо нарисованные люди с настоящими эмоциями, которые позволяют Тяню понять, что он не застрял в ебучей проекции. Потому что иногда кажется, что он до сих пор валяется на операционном столе, страдая глюками от наркоза, пытаясь оттуда выбраться. А его не отпускают — увеличивают дозу до критической, увеличивают дозу до летальной: погибшим внутри — среди живых делать нечего, пацан. Ты спи, спи, дальше мы сами. Ты видь прекрасные чёрно-белые сны и не дёргайся. Ты делай вид, что живёшь. Проекция жизни это не больно и не страшно. Это никак, пацан. Ну, ты наверное это уже и сам понял, не тупой ведь. Хотя, может и тупой. Но ты спи, спи, пацан. И видь ничего и чувствуй ничего и будь никем.
Из мыслей его вырывает чья-то рука, что ложится на плечо: мягко, аккуратно, едва ли не ласково — и Тянь, не конца вынырнувший из топких рассуждений, поворачивается лениво. Глядит без интереса на девочку-конфетку, которая улыбается до того, что в уголках глаз у неё собираются тонкие лучики морщинок. Она тоже не проекцию похожа. На красивую и очень правильную. В ней каждая черта, каждый скос, каждая линия — всё словно по правилам золотого сечения. В ней этой правильности настолько много, что Тяня это немного даже пугает. Нет — страх у него отняли тоже. Оно по-другому пугает. Настораживает своей идеальностью. Настораживает, что такая почти живая, такая улыбчивая и лучезарная — тянется к нему: к замершему во временной петле, зависшему в мире, где все живут, а он только наблюдать за этим может. Наблюдать и быть подвешенным, лишенным права хотя бы шаг сделать. Лишенным права на освобождение.
И она почему-то не боится. Почему-то не опасается, что пустота Тяня её сожрёт, с чудовищным хрустом хрупких костей. Она ждёт чего-то. Ждёт с придыханием и в глазах её столько предвкушения, что Тянь автоматически начинает прокручивать в голове — не обещал ли он ей чего. Пообедать вместе? Может, помочь с математикой, в которой она шарит даже лучше Тяня, но то и дело подходит сверить ответы после контрольных. Мысли текут густым потоком, точно мозгу уже абсолютно поебать найдет он ответ или нет. Мозг, как и сердце — решил окунуться в топкую летаргию и разгоняться не желает.
Поэтому Тянь вскидывает брови вопросительно, косится на её хрупкую руку, что всё ещё уложена на плече. И она лёгкая настолько, что ощутить её почти невозможно. Огрубевшая кожа сейчас едва ли на что-то вообще реагировать может. С утра, во время душа, Тянь понял, что стоит под кипятком только после того, как дышать паром — что заволок всю ванную от пола до потолка плотным туманом — стало практически нереально, а кожа на предплечьях почти почернела. Покраснела на деле — но цвета для Тяня теперь непозволительная роскошь, поэтому монохром выдает за красный — темный, почти обугленный оттенок. Кожа даже от кипятка не прогревается — куда уж там прикосновению девочки-конфетки с ним тягаться. Она переминается с ноги на ногу, теряет свою уверенность и улыбка оплывает с губ, но не полностью — та теперь вымученная, разбитая слегка и разочарования в ней всё больше.
— Всё в порядке? — внутри расползается что-то отдаленно напоминающее усталость.
Тихую такую, с которой хочется прикрыть глаза надолго, облокотиться о стену и опустить голову. Такими рисуют вырубившихся от сети питания, наделённых искусственным интеллектом жестянок, которые больше не вывозят. Жестянки не умеют жить, а уже заебались. Жестянки ничего не чувствуют, но устали смертельно. У жестянок в командных центрах куча заданий, но смысла они найти в них не могут.
У Тяня вот, тоже много лишенных смысла заданий — набить брюхо пресной едой, которую вкусовые рецепторы не замечают, даже если жрать острые перцы горстями; поболтать с девчонкой, и Тянь не сомневается в бессмысленности этого разговора — ну какие запары у неё могут быть, когда ей всего семнадцать, на её теле нет безобразного шрама, а жизнь для неё в принципе прекрасна и хороша; дожить до окончания очередного дня сурка и пойти домой, где пустоту свою прятать не перед кем. И так снова и снова. День за днём, которые тянутся годами.
Хватка на плече чуть сильнее становится, но в противовес этому, конфетка с новой силой лупит по сетчатке ослепительной улыбкой. Конфетка могла бы Тяня — его прошлую, дохуя сентиментальную версию — спасти этой улыбкой. Сейчас она ею только топит. Вгоняет по самую глотку в зыбучие пески одичалой пустоты, где диафрагму сдавливает чудовищным давлением на рёбра. Где глотку сжимает до того, что дышать становится нечем — лёгкие интерес к кислороду потреяли. Лёгкие его не чувствуют.
Тянь потерял интерес к жизни.
Тянь ее не чувствует.
Тянь вообще нихрена не чувствует.
Как-то Тянь слышал, что бесчувственность это восхитительное оружие против людей. Одним словом, не заботясь о чувствах других — можно ранить. Двумя — убить. Это как игра в морской бой с читами — ты знаешь куда бить, чтобы потопить кого-то. Только вот никто не предупреждал, что оружие это будет направлено не на других, а на себя. Дулом в собственный лоб. Русская рулетка по сравнению с этим — просто игра для детсадовцев. И читы уже не помогут. Читы уже нахер не нужны, потому что топишь ты себя сам. Самозабвенно, старательно и с воодушевлением.
Сейчас Тянь пытается вести себя нормально. Как обычно. Как было раньше, с той лишь разницей, что притворяться приходится с титаническим усилием.
С усилием изломать губы в улыбке — и совсем не важно, что такая ломанная, выгоревшая и неправильная, правильную девочку может спугнуть — с усилием сощурить глаза, как от бликов солнца. Потому что да — в настоящей улыбке нужны не только безобразно растянутые губы и оскал зубов. В настоящей глаза на первом месте, потому что только через них и передаётся эмоция. Только через них можно передать тепло. Тянь передаёт ей лишь пустоту, на что девочка-конфетка хмурится слегка, как если бы начала догадываться, а после взмахивает рукой, мол, ничего, бывает.
Бывает, что люди улыбаются не так, как надо. Бывает, что люди улыбаются выученно и неискренне. Бывает, что у людей внутри густой пустотой заволокло всё настолько, что мышцы теряют память улыбок. Бывает, блядь, оно. Бывает.
— Да, в порядке, точно. — она отвечает, чуть не тараторя. А сама вглядывается в глаза, как смотрел на Тяня врач, сразу после операции, когда тот отходил от наркоза. Тянь готов поклясться, ещё секунда и конфетка достанет из кармана крошечный фонарик, слепящий не хуже лапы следователя в допросной, запрокинет Тяню голову, мягко прихватывая за волосы, и начнет выжигать им глаза. Начнет с надеждой выискивать там, в пустоте за зрачками, хоть крупицу жизни. Хоть частицу Тяня, которого она знала. В которого явно влюблена — так по-детски наивно и чисто. За которым хвостиком ходит весь этот год. И Тянь думает, что он полный придурок, раз даже не удосужился запомнить её имени. Но он исправится, спросит у кого-нибудь. Когда-нибудь. — Я просто хотела тебе показать — вот. — она тянется к прядям волос, пропускает их сквозь пальцы и прихватывает одну, показательно вертя её. — Я перекрасилась, думала, ты заметишь.
Тянь напрягает зрение, всматривается в темное-серое ничего. В переливы серости грозового неба и вымоченного дождем гравия. Вспоминает, что волосы у неё раньше были бледно-русые. Ничем не выделяющиеся, обычные. Да и сейчас разницы нет — серый. Везде серый. Всюду серый. Даже лицо у неё серое, как пересушенная солнцем земля.
И Тянь улыбается шире, надеясь, что это не оскал. Тянь чувствует, как изнутри насос по венам гоняет жидкий азот и улыбка, скорее всего, получается холодной. Леденящей, потому что конфетка ёжится тут же неуютно. Тут же сметает руку с плеча и даже отступает на шаг.
Конфетка в его улыбку не верит. Конфетка шарит не только в математике. И всё, что остаётся Тяню — повернуться к ней всем корпусом, склонить голову на бок, помня, что так люди выражают заинтересованность. Так делал он сам, когда пожирал Цзяня голодным взглядом издали.
Ни голода, ни интереса, Тянь не ощущает. Зато что-то внутри, что ещё осталось едва живым, тем самым Тянем, которого выскаблили из нутра вместе с семенами — подсказывает, что с конфеткой нужно помягче. Она же девушка. Она же нежная и трогательная в своем смущении, когда закусывает губу, ожидая вердикта того, кто ей важен. Но та мудачья натура, которая всецело осталась внутри — заглушает еле живого. Заглушает эгоизмом: оставайся ей важным. Подыграй ей. Ты же без этого не выживешь. Если никому нужен не будешь. А таким ты уж точно никому и никогда. Таким ты уж точно на свалку сломанных жестянок, оторванных от сети. Подыграй, сделай себя для неё важным. И постарайся уж не проебаться, чтобы выжить.
И Тянь старается, вкладывает в механический, лишенный оттенков голос, всю мягкость, что у него осталась:
— Тебе идёт. — но мягкость раскалывается пробоинами холода, и закостенелой бездушности. Мягкость рассыпается на губах осколками обмана — Тянь не видит в какой цвет она выкрасила волосы.
Тянь собирается внутренне и пробует ещё раз. Ещё старательнее. Ещё убедительнее. Сглатывает ком отвращения к себе в глотке, который так там и остаётся — остроконечным обломком кости, который достать можно лишь разодрав трахею в мясо:
— Очень. — и улыбка выходит более мягкой.
Не такой уродливо-фальшивой. Не такой натянуто-погасшей. Не такой неживой, потому что конфетка подпрыгивает на месте от радости, хлопает в ладоши, а потом прижимает их к щекам, которые наверняка заливаются сочным румянцем. Конфетка купилась — прокручивается на мелких каблучках вокруг себя, показывая результат, останавливается, грациозно взмахнув руками и весело восклицает:
— Правда? Я думала, что рыжий мне не подойдёт. — и веселье в её голосе надламывает что-то в Тяне. Слова её вынуждают нутро сжаться судорогой, от которой Тянь морщится секундно. Слова её пулями по касательной, потому что: рыжий. Она перекрасилась в рыжий. А Тянь его не видит, хотя совсем ещё недавно, почти наслаждался этим проклятым цветом. Совсем ещё недавно завис на нём. Совсем ещё недавно это было единственным, что дало надежду на то, что Тяня не поглотит ебучий монохром. Но она рыжая. Она ещё раз волос касается, точно рожей Тяня тычет в то, что с ним уже покончено. С ним серый теперь навсегда и никакого тебе нахуй паршивого ржавого, пацан. Ну как, нравится в бесцветном мире? Нравится, блядь, я тебя спрашиваю, ублюдок? Она добивает. — Так тебе нравится?
Тянь смотрит на её волосы загнанно. Смотрит так, точно это они у него отобрали надежду. Смотрит, стискивая кулаки под столом. Смотрит, выдыхая медленно, будто если выпускать блеклый воздух из лёгких чуть быстрее — его разорвет к чертям. Разочарованием, которое примешивается к азоту в венах. Которое Тянь прячет глубоко внутри, чтобы не задеть им конфетку. Милую, добрую и живую.
— Ага, круто выглядишь. — он кивает головой, явно переигрывая, потому что челка тут же заметает глаза. И хорошо, что так. Хорошо, что она не видит в его глазах скорбь по ненавистному оранжевому — да кто ж вообще этот ебучий цвет придумал? Безобразный, отвратительный, пугающе нужный ему сейчас. Бормочет отстранённо, возвращаясь к еде. — Я сейчас немного занят, так что…
Конфетка мнётся. В ней тоже наверное сейчас разочарование развернуло боевые действия. В ней тоже наверное что-то обрывается, потому что звонкий голос стихает. Потому что звонкий голос пропитывается сожалением. Потому что произносит она совсем тихо, прежде чем уйти:
— Конечно, я понимаю. Ну, увидимся позже, да?
И уходит. А Тяню кажется, что за ней остаётся шлейф надежды, с которой была произнесена последняя фраза. Духи её — те самые нежные, цветочные, мягкие — он не чувствует. Зато чувствует надежду — и это непойми как получается. Память тела, мать его.
Память тела неправильная какая-то, потому что этой надеждой Тяня заражает. Этой надеждой Тяня вынуждает вскинуть голову и по новой, который раз за день, искать.
Ненавистный рыжий.
Поганый рыжий.
Остро-необходимый ему сейчас, блядь, рыжий.
Тянь обводит сидящих за столами сосредоточенным взглядом. Снова по головам вскользь, чтобы хоть на секунду увидеть, разглядеть, зацепиться коррозийным якорем за ржавчину. Но ржавчины нет. Есть оттенки. Есть серый. Есть белый. Есть черный. Есть пустой Тянь. Но даже пустые помнят. Помнят насколько ярко было. Насколько насыщенно.
Тянь ненавидит оранжевый.
Тянь его везде маниакально ищет.
— Не перестаю удивляться твоему каменному сердцу, Хэ. — Цзянь втягивает рисовую лапшу, что оставляет безобразные кляскы густого совевого соуса в уголках его рта, до раздражения шумно — сидящие за соседними столами в столовой оборачиваются, морщатся. — Мог бы помягче с ней. Сказать, что никого красивее в жизни не видел, ну или ещё какую чушь наплести. Девчонкам это нравится, я тебе это говорю, как непризнанный эксперт. — он выставляет в назидание перепачканный соусом указательный палец, а после слизывает черноту, широко распластав язык.
Раньше Тянь бы повелся. Да чего уж там — у Тяня бы сразу встал. Тянь бы на это осатанело дрочил в душе, задыхаясь жарким и сладким воспоминанием, утыкаясь лбом в холодящий вымокший кафель — кулаком вверх-вниз до распирающего нервные окончания электрического разряда в миллиарды ампер. До брызгов спермы на ладонь и ноги. Тянь бы залип сейчас до того, что забыл о существовании всего мира.
Но проблема в том, что это весь мир забыл о существовании Тяня. И на Цзяня Тянь теперь реагирует иначе. Реагирует никак. Только зуд широкой полосы шрама, отзывается отголоском того, что Тянь по Цзяню когда-то — кажется в прошлой жизни — умирал. Теперь пробоину зашили, лотосы выгребли, но возможно, всё же что-то внутри забыли. Что холодным металлом покалывает внутренности: уже не вспрарывает, а так — тычется безучастно. А в целом — ноль.
— Какой есть. — Тянь безучастно пожимает плечами, подцепляет пальцами пухлую ещё горячую булочку, посыпанную кунжутом, разглядывая что под ней. Морщится от увиденного и уже окончательно сдвигает поднос в краю стола.
— Ну и стремная была тема у Хана. — Цзянь, ни капельки не удивленный таким ответом, продолжает болтать о чем-то.
Продолжает вести себя как обычно. Как будто нет у него под глазами синяков — Тянь уверен — таких же, как и у него самого, хотя раньше его кожа была лучше, чем у любой из девчонок, которые маниакально скупают самые дорогущие средства ухода и тратят по три часа в день на всякие маски, тоники и прочую хуежопую дрянь. Продолжает вещать беззаботным тоном, не обращая внимания на то, внутри у него болит. Болит сильно. Болит пронзительно. Если Цзяня не знать — любой бы купился на этот высококлассный обман. На эту картинку радостного звонкого пацана, у которого и проблем-то нет, кроме оценок по литературе: ты же знаешь, Тянь, училка-монстр, я открываю свою душу в сочинениях и пишу исключительную правду о том, что Джордж Байрон срезал у многочисленных любовниц лобковые волосы и коллекционировал их, а она меня за это ненавидит. Если Цзяня не знать, то любой решит, что пацан в порядке.
Тянь знает как на него нужно смотреть, чтобы заметить, что сидит тот ссутуленно — ему по-другому сидеть невозможно иначе от боли заорёт. Тянь знает все бреши в защитных улыбках Цзяня и видит через них, что его изнутри крошит.
И это вынуждает Тяня напрячься. Это вынуждает Тяня почти озвереть — им говорить сейчас не о чуши, что нёс Хан нужно, а о Цзяне. О том, как он. Как он подыхает. Как он разваливается. Как его скручивает болью, которую он вскоре терпеть не сможет.
— М? — Тянь барабанит по столешнице пальцами раз в две секунды. Считает до десяти — говорят, это успокаивает.
Раз.
Это должно успокоить. Это должно выжечь в нем желчь, которая копится в районе диафрагмы: да скажи ты уже, что тебе больно, Цзянь. Скажи, блядь — я тебя пойму. Как никто другой пойму. Просто скажи, что терпеть тебе трудно. Ты сильный, я знаю. Я знаю тебя всего. Я знаю, что ты умираешь, Цзянь. Дай мне тебе помочь, бестолочь ты белобрысая. Дай команду: «фас» и я за тебя жилы рвать начну. Дай хоть что-нибудь, Цзянь. Глупая ты, стойкая, бестолочь. Не пытайся казаться сильным, хотя бы при мне. Не пытайся терпеть. Я же тут для тебя. Ты же тут для него. Дай надежду, что с тобой не случится того, что случилось со мной. Это страшно, Цзянь. Это мразно, Цзянь — ни цветов, ни эмоций, ни яркости. Это другой мир Цзянь — омертвевший, охваченный необратимым некрозом. Тебе нельзя сюда, Цзянь. Тут всё в сером, картонном, ненастоящем. Ничего тут нет кроме пустоты и ошалелых демоном с волчьими пастями, которыми те нутро в мясо рвут. Нельзя тебе сюда, бестолочь.
Два.
Цзянь взмахивает вилкой неосторожно, слишком резко, слишком забывшись — и тут же выдыхает резко. Выдыхает так, словно его под дых одним точным ударом пронзили. Выдыхает, морщась, но тут собирается, тут же пересиливает себя, тут же сгибается сильнее и дышит коротко и рвано. А говорить продолжает с той же беззаботностью:
— Ну, про потерю чувств и всё такое. Я бы на такое не решился. — только вот в это Тянь не верит.
Тянь и слушать ничего не хочет про лекцию или о чём там Цзянь думает, вместо того, чтобы спасать себя.
Три.
Внутри черные дыры наполняются кислотным раздражением. Внутри каждый мускул тянет, чтобы отвесить Цзяню отрезвляющую пощечину: да приди же ты в себя, идиот. И Тянь действительно отвешивает — наомашь, хлестко и с ядом, который сквозь зубы сочится:
— Цзянь, ты подыхаешь.
Четыре.
Цзянь на секунду цепенеет. Цзянь роняет вилку, которая с хлюпающим шлепком оказывается в ополовиненной тарелке. Цзянь вздрагивает, точно слова Тяня прямым попаданием прошлись по всем болевым разом, отрикошетили в грудину и застряли там заточкой меж рёбер. Цзянь смотрит на Тяня пораженно, словно не ожидал ножа в спину.
Правда всегда болезненна. Правда всегда острая и подают её исключительно ножевыми в самое сердце. Правда всегда оказывается больной сукой — когда её швыряют без подготовки и прямо в глаза. И глаза она Цзяню колет. Она всего Цзяня искалывает — ввинчивает в дрожащее тело ржавые гвозди, которые обычно забивают в гроб. От правды Цзянь отшучивается, хватаясь за салфетку и принимаясь складывать её вдвое:
— Ничего ты в искусстве не понимаешь, Тянь. Я цвету. — не смотрит в глаза. Не смотрит, потому что знает, сколько отчаянной боли Тянь там увидит. Сколько безнадеги, которая Цзяня душит, потому что голос его становится тихим и слабым. Потому что сам он сейчас сдувается, точно сил в нем больше нет. Потому что сам он уже не вывозит. Но говорить продолжает, не то себя убеждая, не то Тяня. — Говорят же, что влюбляясь, человек расцветает. Вот я и расцветаю. Просто никто не предупреждал, что это будет настолько больно.
Пять.
И Тянь продолжает давить. Тянь продолжает наносить всё новые ножевые. Тянь пытается достучаться до Цзяня:
— И смертельно, да?
— Это неважно. — говорит Цзянь. Цзянь разрывает салфетку, которую разрывать не планировал. Цзянь напрягается до того, что его плечи сплошь острые углы. Цзянь понимает, что лжет сам себе и тут же переключается. Тут же, в надежде, Тяня отвлечь, переводит тему, тараторит быстро, попадает пулеметной дробью по внутренностям, голосом, который уже в хрип скатывается. — Я вижу, что с тобой что-то не так. Месяц уже не так. А последние недели две ты и сам на себя не похож. Ты всегда можешь со мной поговорить. Я дам тебе дурацкий совет, которым ты воспользуешься и проклянешь меня. А потом ещё один, который, возможно, тебе поможет. Так же делают друзья, знаешь.
И всё ещё не смотрит на Тяня. И разрывает уже третью салфетку, которую отшвыривает от себя, шипя что-то нецензурное. Ещё чуть голову склоняет, заслоняясь от мира волосами. Заслоняясь от Тяня. От важной темы, которая ему только хуже делает. Которая его на глазах из стойкого и сильного — превращает в немощного, уязвленного пацана, который не знает что делать. Который погибает и пытается удержаться на краю пропасти. Который вместо того, чтобы решить свои проблемы, пытается решить проблемы Тяня:
— Ты можешь врать об этому кому угодно. Прихвостням своим, которым на тебя поебать. Учителям, которым похуй на всё, кроме твоей успеваемости. Мне, которому на тебя как угодно, только не плевать. — он поднимает наконец глаза. Глаза уставшие. Глаза лихорадящие, с разорванными в них черными капиллярами. Глаза пытающегося выжить. И пытающегося Тяня спасти. — Но себе не ври. С тобой беспорядок. С тобой пиздец, Тянь. — он поднимает чуть выше голову, снова морщась, что даётся ему ещё тяжелее, чем пару минут назад. Он тычет пальцем Тяню в грудь, прямиком в шрам, который на это прикосновение отзывается лишь обледенелостью. Он упрямо вопрошает, не замечая, как говорит всё громче, скрежетом, что царапает перепонки хуже ногтей по доске. — Ты жрешь-то вообще? Спишь? Иногда мне кажется, что когда ты возвращаешься домой, то тупо садишься и пялишь в стену до утра, а потом тащишься сюда.
Шесть.
Он захлёбывается возмущением. Он захлёбывается тотальным разносом, который цветы зимней сливы в его организме устраивают. Тянь же знает, что они проникают во внутренности. Тянь же знает, что они оплетают вены жгутами. Тянь же знает, что они пронизывают насквозь.
Тяня пронизывает озлобленностью и кажется, стоит только открыть пасть — как там ядовитая пена соберётся. Поэтому Тянь шипит сквозь зубы:
— Подумай сначала о себе. У тебя проблем больше, чем у меня. — не выдерживает, не успевает себя осадить: рывком скидывает ошметки салфеток со стола, рывком приближается к Цзяню так, чтобы лицом к лицу. Так, чтобы почти лбом в него врезаться. И снова рокот, точно из преисподней, вместо привычного голоса. — Сколько пачек салфеток уже кровью пропитал? Сколько постельного сменил, потому что не успел до ванной добежать, пачкая все сгустками?
Семь.
Цзянь отшатывается, упирается руками, облокотившемуся о стол Тяню, в грудь. Выкручивает нервы своим простуженным, загнанным взглядом, которого Тянь не видел даже когда у Цзяня была лихорадка под сорок. И произносит едва ли не по слогам, с нажимом, с зажатой глоткой, которая слова выплевывает скомкано и глухо:
— Не лезь в это. Это не твоё дело.
Раньше было Тяня. Раньше было личное. Да и сейчас, собственно, мало что поменялось. Просто затухло. И теперь царапает изнутри грудную клетку глухой тоской, раздирает её яростью: я не хочу, чтобы ты умирал. Вот так глупо. Вот так быстро. Вот так больно, Цзянь. Или как там эта херня называется, когда тянет, оплетает щупальцами тяжести и сдавливает диафрагму. Черт разберёт. Тянь черт тот ещё, но и он не разбирает. Зато разбирает, что Цзяню в его дерьмо соваться не стоит.
Восемь.
— Вот и ты не лезь. — слова покрываются желчью, горчащей на языке. Слова царапают глотку разочарованием, скользкой рябью скорби, острой нуждой быть услышанным. — Я буду делать вид, что не пялюсь в пустой потолок по ночам и нормально питаюсь. А ты будешь делать вид, что не блюешь кровью и не подыхаешь. — и смех, тот самый, неуместный, неправильный, больной, прорывается вместе со словами. Прорывается, разрушая Тяня изнутри. Разрушая Цзяня, но остановить себя Тянь не может. Он кричит Цзяню, а Цзянь затыкает уши. Он даёт Цзяню руку, что спасет от утопления, а Цзянь валит от него подальше семимильными. Вот как? Прекрасно. Отлично. Великолепно, блядь. Давай, тони уже. Захлебывайся и выхаркивай кровь. Умирай, ну же, у тебя это прекрасно получается, Цзянь. — Крутой план, а? Заебись дружба. Все лучшие друзья так делают.
Девять.
— Да пошёл ты. Пошёл ты, Хэ Тянь. — Цзянь вскакивает с места, цепляя треморными пальцами сумку.
Цзянь дышит так туго, что кажется, его лёгкие вот-вот разорвет от давления. Цзянь уносится, запинаясь, подальше от Тяня.
Десять.
Вот так. Досчитай до десяти и успокойся — так оно ведь у всех людей работает. Тянь не все. Тянь по жизни с дефектами личности.
Тянь считает до десяти и ломает и так уже сломанного Цзяня.
Тянь считает до десяти и лишается человеческого облика для того, кто человека в нём действительно видел.
Тянь и не подозревал, что лишился ещё не всего. Но жизнь доказывает ему обратное.
Раз за разом.
Раз…
Два…
Три…
Да гори оно всё, блядь, серым пламенем.
Примечания:
Вот скажите нахуя вам всякие там Дейлы Карнеги с книгами "как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей" - если у вас есть Тянь с улучшенным руководством?
Читайте, вникайте и никогда его методами не пользуйтесь 🤟🏼