9
6 февраля 2022 г., 17:12
Примечания:
Essenger - Half-Life
Это большая, блядь ошибка. Одна из тех, которые замечаешь только когда становится поздно. Как одна из тех, когда поджигаешь бездумно спичку, смотришь на пламя, пытаясь угадать когда оно куснет ожогом пальцы — такая дурацкая игра на выдержку и контроль. Её всегда можно задуть до того, как. Её всегда можно отшвырнуть до того, как. Её всегда можно мотнуть из стороны в сторону, чтобы порывом ветра задуло пламя — до того, как.
Спичка догорает, а ты, в полной уверенности того, что контролируешь огонь — рефлекторно успеваешь отпустить её, когда соломка уже плавится жаром. И только потом, опуская голову вслед за неоновым росчерком огонька, замечаешь — под ногами клубы тополиного пуха.
Его ещё летним снегом зовут. Романтичное такое обозначение, только вот выдумщики пиздатых названий не всекают, что снег не горит. А тополиный пух — пиздец как.
Сто́ит только почти догоревшей коснуться белого и воздушного — как летний снег воспламеняется с сатанинской скоростью. Огонь разносится за секунды по всем белым клуба́м, а те — не вовремя налетевший ветер подхватывает. Это ж пух. Он же, сука, лёгкий. И то, что могло оказаться мелким локальным пожаром — становится настоящей распространяющейся катастрофой, потому что горящий пух взлетает в воздух, застревает на сухих деревьях, залетает в окна, распахнутые настежь в жилых домах, в их трещины и на балконы.
Ты всего лишь хотел поджечь спичку, убеждаясь в контроле на ситуацией — ну просто же спичка, мелкая хуета, которая даже без воздействия на неё, в руках тухнет — ничё же страшного. А на деле ты уже собственными руками создал ебучий бикфордов шнур, по которому пожарище пожирает здания и окрестности. От маленькой, сука, спички. От маленького, блядь, желания взять ситуацию под контроль. Ну чё, получилось? Доволен теперь?
Рыжий собственноручно точно такое же сейчас провернул. Только вместо спички в руках был зонтик. А вместо желания контроля — показать ебучему мажору, что Рыжий ему не шавка на побегушках, которая примчит на первой скорости, виляя хвостом, стоит только тому позвонить с неизвестного номера. С номера незаписанного. С номера, с которого Рыжему никогда и ни при каких обстоятельствах — даже если бы весь нахуй мир охватил апокалипсис — не должны были позвонить.
Но спичка упала, пух загорелся — масштаб катастрофы уже можно было понять. Но куда уж там Рыжему. Куда ему, блядь, понимать, когда вместо того, чтобы впечатать мокрый зонт, с которого стекают капли — мажору в грудак и развернуться, бросая, чтобы удалил его номер из своих контактов. Куда там, блядь, Рыжему, когда оскал сам по себе на рожу напросился, потому что судя по виду — мажор напрашивался на кулаки.
Пух разгорается за доли секунды.
Мажор, судя по всему — за мили.
Катастрофический пожар сжигает всё на своём пути — а первым оказывается сам Рыжий.
Это большая, блядь ошибка. Одна из тех, которые замечаешь только когда становится поздно. Когда коленом получаешь по дых и кислород, который оставался в лёгких, что он не успел выдохнуть — разрывает мягкие ткани, потому выходить ему больше некуда. Лёгкие схлопываются от удара. От удара схлопывается весь мир. От удара сжимает желудок и рвотные массы царапают глотку непереваренными кусками твердого хлеба, потому сегодняшний сэндвич, кажется, перележал и зачерствел.
Теперь — того хуже. Хотя казалось, что хуже уже не будет. Не может. Не должно быть хуже — не с Рыжим уж точно, потому что он уже который год топчется на кругах жизненного ада и всё, что с ним происходит — в разряд даже нормального не попадает.
Рыжий попадает в руки к мажору, который тащит его за собой. Тащит, как ни в чем ни бывало, словно бы Рыжий нихуя не весит. Тащит и болтает о чём-то, чего Шань не слышит — в ушах закостенелый писк белого шума заевшей плёнкой. Во рту отвратительный привкус желудочного сока, что кислит на вкусовых рецепторах до того, что скулы сводит. В мозгах одно только слово красным маревом предупреждающей об опасности сирены: беги. Беги от него нахуй. Беги и не оборачивайся. Пиздуй от него семимильными, пока не случилось чего-то ещё хуже.
И хуже конечно же случается. Хуже — когда Шань, уже на своих двоих, чувствуя, что в желудке ворочит липким комом то, что там ещё осталось — заваливается в его квартиру. Не так даже — в харомы. Кажется, у самого императора жилище было поскромнее и уступало этому как минимум в размерах — как максимум в обстановке. У императора наверняка такие же вот сквозные окна в пол были, а за ними чудесный сад с вечнозелёными, куда спецом заселяли экзотичных певчих птиц. У императора наверняка всё в теплых тонах и роскошном уюте.
Тут тоже роскошь. Тут глянец и стекло, которое — только секунду назад попав в эту преисподнюю — хочется не то разъебать, не тихо вскрыться им с блаженной улыбкой на лице. Тут уютом и не пахнет. Зато пахнет чем-то другим. Чем-то до боли в клетке ребер чужим и знакомым одновременно.
Новой кожей, которой обтянуты кресла; новой мебелью с углами, о которые лишь резаться, натыкаясь на них, потому что кроме острых углов тут нихрена нет. Чистящими средствами хуежопыми, которые рекламируют всюду: без запаха химии, зато с чарующим ароматом дождевых тропиков в вашем доме. Одиночеством — настолько затяжным и плотным, что Шаню закашляться хочется, выхаркивая эту дрянь из себя.
Это хуже задымленной сигаретными выхлопами крошечной комнатушки без вентиляционной системы и вытяжки, без окон и с плотно закрытой дверью, где можно от удушья загнуться в первые же десять минут. А когда труп обнаружат и вскроют — патологоанатом прижмёт форменную шапочку к груди, покачает удивлённо головой и огласит свой вердикт: смертельное отравление никотиновыми парами, его бы уже не спасли — все органы в труху и мясо. Тело можете забрать из третьего холодильного отсека, вы только не пугайтесь, на нем все вены, сосуды и артерии повздувались черной гнилью — зрелище не для слабонервных.
Тут смрад одиночества тут душит так же — почти летально.
Мажор проходит первым, на ходу стаскивая с ног промокшие кеды:
— Входи давай.
У мажора в голосе заезженные тональности механических автоответчиков. Самых стрёмных, у которых не то, что эмоций в голосе нет — их спокойно можно спутать с белым шумом, что обрывает другой конец провода при дозвоне. У мажора башка опущена и с тёмных волос срывается дождевая вода, пачкая начищенный до блеска паркет безобразными кляксами капель.
Шань по сути уже порог переступил, но дальше двинуться не может. Инстинкт самосохранения наземной оглушающей сиреной воет, что нельзя. Нельзя дальше. Нельзя вглубь. Нельзя — отравишься.
Потому что воздух рядом с ним отравленный — какой-то пиздатый парфюм или чем там ещё мажоры после душа обливаются. Голос у него отравленный чем-то, что давно уже сдохло и разлагаться начало. Студия эта вся: от стен, до остекления — отравлена. И к такому Шань не был готов. К мажору в принципе готов не был, особенно после той стычки с Цзянем.
Шань думал — решили. Начистили друг другу рожи, покалечили, оставили друг на друге сечки с его хмурым другом и разошлись. Как не получилось разойтись тогда в коридоре, когда Рыжий с мажором впервые парой фраз перебросился.
Не получилось, сука ни тогда — ни сейчас.
С Цзянем Шань объяснился. Почему в руке камень оказался, почему шибанул им его друга. Не всё рассказал, малую часть, которой хватило белобрысому для того, чтобы не смотреть на Рыжего волком. Были у Рыжего причины. Были о остаются — нерешёнными и глубоко в себе похороненными.
Он о них ещё никому и никогда. Только Цзяню укороченную версию, лишённую самого, пожалуй, главного, и вместо ожидаемого взгляда сочувствия или криков: «помогите, тут пацан с ума сходит!» — увидел лишь понимающий взгляд. Услышал лишь: ну, ты хоть к психологу с этим ходил? К психотерапевту, там? Не знаю к кому с таким ходят. Ответил лишь: нет. Нет, это моё дело.
Подумал лишь, что рассказывать об этом больше никому и никогда не будет. А ещё подумал, что Цзянь неплохой в принципе парень и зря он с ним так. Да и с его другом, с Чжэнси, он так зря. Выгреб последние смятые купюры из карманов, где ещё оставалась какая-то мелочь, которой даже на проезд не хватило бы, и сунул их врачу, мрачно сообщая, чтобы о том хмуром позаботились как следует. Лучше, чем следует. Нормально позаботились, по-человечески. Капельницы, уколы там, все дела.
Капельницы и уколы сейчас самому Рыжему не помешали бы. Мало ли что со здоровым человеком случиться может, проведи он тут больше пяти минут. А с нездоровым, с таким, как Рыжий — тем более.
Он оглядывается по сторонам, с опаской проходит чуть дальше и ступает медленно, точно пол под ногами может оказаться усыпанным разбитыми осколками. Тишина сдавливает перепонки нагнетающим давлением, какое бывает при погружении под воду. Баротравма уже четко ощущается, потому что законы физики в этой преисподней действуют как-то иначе. Потому что дождем заливает остекление и Шаню кажется, что он в блядском аквариуме, который затапливает с каждой секундой все больше и больше. По паркету расползаются тени воды, которые мешаются с мрачными отблесками города. И в перепонках уже звон под напором этой гидростатической волны — их вот-вот разорвёт. И что-то с этой гудящей тишиной делать надо. Расхуярить её к чертям, выломать, с корнем выдрать, пока она не сломала самого Шаня, который забыв прочистить горло, хрипит:
— Ты чё, один тут живёшь? — голос хромает на гласные, слишком резким скрежетом.
Голос отражается от пустых стен, разносится громовым раскатом под потолком и тихнет только в районе остекления, от которого Шаню не по себе. Оно должно быть прочным, но кажется — подойди чуть ближе, как стеклопакеты вырвет лютующим за окнами ураганным ветром и выдернет самого Шаня на высоту здания, которое протыкает облака шпилем. И там уже не до отравленной студии будет. Там секунда всего — и хруст ломающихся костей, осколки которых заботливо вскроют ещё работающие внутренние органы.
Тут секунда всего — и Шань цепенеет, понимая, что лучше бы он башкой вниз. Лучше бы с неебической высоты. Лучше бы хруст костей и вдребезги об асфальт, чем скрежет собственных зубов сейчас.
Потому что мажор, подходя к огромной незаправленной кровати — стягивает с себя мокрую футболку, подцепляя ту за края сзади. Тот поясняет что-то про квартиру дяди. А Шань не слышит нихуя — у Шаня взгляд примерз к скатывающимся по пояснице каплям. Тот говорит что-то про учебу рядом, а Рыжий сморгнуть даже не может, зацепившись за глубокий шрам длиной всего в пару сантиметров. Прямо там, где мышцы перекатываются под болезненно-бледной кожей.
Зона тут аномальная, неправильная и отравляющая. Травит нос, раздражая древесным запахом. Травит глотку, потому что внезапно спросить у мажора хочется: откуда? Шрам этот откуда? У меня такие же есть, только их больше. С тобой тоже так, да? Травит взгляд, который никак не сметается, не скашивается на что-нибудь другое, на живое — на мебель, которая живее мажора выглядит. Травит мозг, который сигналы неверные подаёт и Шань, не понимая как, оказывается на пару шагов к мажору ближе. Травит инстинкт самосохранения, который затыкается тут же, зато пробуждает нездоровый, неправильный интерес, с которым хочется руку к шраму протянуть. Увидеть поближе, провести ледяными кончиками пальцев по зарубцевавшейся ткани и со своими сравнить.
Но Шань тут же отшатывается — ошибок на сегодня он и так сделал много. Ошибок он и так сегодня сделать ещё успеет и эта конкретная — не входит в число тех, что можно будет себе простить. Что можно будет себе позволить, потому что — ну шрам, сука, и шрам. Ну похожий на свой. На свои. И это нихрена не делает их похожими. Ни на грамм. Ни на чертов атом.
Но почему-то именно это и удерживает Шаня от того, чтобы запрыгнуть в кеды, где собралась вода и унестись отсюда сломя бошку. Почему-то именно это заставляет смотреть-смотреть-смотреть неотрывно. Потому что: чё, тебя тоже потрепало, да, обмудок? А я-то думал, что к золотым мальчикам у всех золотое отношение. Жизнь без дерьма, какое бывает у ребят из трущоб. Жизнь без… Ладно. Окей. Спокойно. Неважно.
Шань выдыхает отравленный воздух в надежде отыскать в себе то раздражение, которое он обязан сейчас испытывать, почти находит его очаг внутри — глубоко под залежами желудочно-кишечного, где контрация растет и ширится. И тут же задыхается, с рваным удивлением, когда мажор поворачивается, скидывая влажную тряпку прямиком на кровать.
И тишина давит только сильнее.
И писк в ушах плавит децибелами мозг.
И — у него ещё один шрам есть.
Ещё один — только больше, внушительнее, незатянувшийся ещё, на всё брюхо. Среди обломков грубых медицинских нитей собирается сукровица. Среди аккуратных, но от этого неменее безобразных стежков — толстая корка иссохшейся крови. А в нос, вместо фенольного смрада — всё равно проникает издевательски его запах, который Шань пытается загасить, потирая переносицу.
Всё тут отравленное, включая взгляд мажора, когда тот смотрит сначала вопросительно, точно не понимает отчего Рыжий застыл. Тот смаргивает безучастно, опускает голову, прослеживая взгляд Шаня, а потом выдыхает слишком понимающе:
— А. Это? — он тычет прямиком в кровавую корку, точно не чувствует боли. Не морщится, ни кривится от неприятных ощущений, которые должны простреливать повреждённые ткани болью. Он ещё меньше похож на живого человека, когда проводит пальцем от ребер до пупка, словно бы специально продавливая ими шрам до того, что из редких разрывов снова начинает сочиться кровь. Словно хоть что-то почувствовать пытается или вскрыть себя заново. Пытается и не может — вздыхает устало, поднимает взгляд на Шаня. Взгляд омертвевший и полный безразличия. Взгляд, с которым кровь в жилах стынет, а венах останавливается вовсе. — Хочешь спросить как я его заработал?
И мажор склоняет голову на бок, пока Шань давит из себя едкое: да нахуй оно мне надо? Тут не спрашивать надо — тут надо бежать. Куда, сука, угодно, хоть через окно.
Тут яростно ненавидеть его надо, а не травится любопытством, которым Шань не особо раньше страдал. Любопытство Рыжий проявляет исключительно к методам заработка и выживания в экстремальных условиях.
Условия сейчас действительно экстремальные — он в блядской преисподней с неживым, почти механическим ублюдком, у которого на теле шрамы, похожие на шрамы самого Шаня. Условия сейчас — его цепями по рукам и ногами, рожей в пол, потому что шевелиться тут трудно. Зона ведь аномальная, хули — прямой портал на Юпитер, где вечные штормы, молнии и полярные сияния. Где непонятно чем отравишься быстрее: свободным водородом, гелием или радиацией, которая сожрёт за доли секунд. Где передвигаться практически нереально — на один лишь шаг все жизненные силы потратишь.
И мажор смотрит своими безднами, которые глазами быть физически не могут. Так выглядят окна с выбитыми стеклами заброшенного здания в районе, где свет обрубили. Так выглядят черные дыры, с лютым гравитационным притяжением. Со смертельным — шаг вперёд и это Шаня поглотит и даже не подавится. Это само к Шаню шаг делает и всматривается в лицо:
— Чё, ржавый, противно?
Блики далёкого города внизу, мажут по его полуголому телу, вылизывают синим и красным напряжённые мышцы и Шаню кажется, что так не бывает.
Не бывает, чтобы тело было совершенно во всем. Да, испачканное шрамом, но анатомически — совершенство. Не врали девчонки из класса, когда верещали, что Хэ Тянь идеальный.
Шаню кажется, что так не бывает — он сам совершенства не признает. Нет его в мире, с подтекающей крышей. Нет его в мире, где люди убивают людей. Нет его в мире, где люди есть в принципе, потому что портят они всё, до чего только смогут дотронуться.
Дотронуться.
Воспалённый мозг только за это слово и цепляется. Не помнит остальные, которые только что по кромке сознания скользнули, оставил лишь одно до-отвращения честное: дотронуться.
До шрама пальцами. До бликов синего распластанной ладонью, стирая его. До холодного металла мышц, потому теплым мажор не выглядит. Его не то не греет никто, не то он изнутри весь во льдах, которые батареями и пиздатыми полами с подогревом не растопить, даже если плашмя на паркет улечься.
В башке мрак и разум смывается отравленным кислородом. Разум съезжает к чертям, в ту же преисподнюю, где сам Шань оказался, переступив порог студии. Разум стекленеет под непроницаемым взглядом мажора, у которого за густым мазутом зрачков — пустота на многие мили вперёд.
Если в мире где-то и случился апокалипсис — то здесь.
Если в мире где-то и случился апокалипсис — это это в Рыжем, в реальном времени.
Если в мире где и случился апокалипсис — то сейчас, когда Шань, закусывая оголеннные нервы, выставляет руку вперёд:
— Нет.
Дотронуться.
И жест этот нихуя не защитный, как предполагалось. Защитным он был бы, если бы Шань ладонью преграду выставил. А он, сука, отравленный до основания уже — пальцами тянется. Он до основания отравленный уже — даже не жмурится, когда мажор ещё шаг вперёд делает.
И не может пошевелиться.
И не может отпустить руку, хотя пытается, а она каменная, неподвижная, её не удержать.
Не может ни о чём другом подумать, кроме: дотронуться, господи, как же хочется.
И он совсем близко. Он совсем рядом — Шань его холод кожей чувствует. Шань замерзает и колотить его начинает ощутимо яростно. Колотить не от холода. Не от страха, который должен был в вены впрыснуться в летальных количествах.
Так колотит, когда в зной палящего солнца видишь стакан воды — с конденсатом, что каплями по стенкам, запотевший от осколков льда, что туда накрошили. Так колотит, когда финишная прямая яркой красной лентой, врезается в грудину и рвется с хлопком.
Внутри Шаня тоже что-то неправильно рвется.
Внутри Шаня разрывает снаряды.
Внутри Шаня дымовой завесой застилает остатки благоразумия и насыщенного раздражения.
Нет его больше.
Есть мажор.
Почти голый, с блядскими сине-красными бликами на совершенном теле.
Со шрамами, которые его ничуть не портят.
Есть Шань, забывший, должно быть, принять лекарства — раз сносит его так основательно в мазутные зрачки, которые у мажора уже жрут радужку.
Дотронуться.
И воздух отравленный в лёгкие теперь через раз. И сердце, что в привычном ритме никогда не сбоило — в гулкий отрыв. Оно реально сейчас либо рёбра к ебени матери выломает, либо застынет в глубокой коме.
Дотронуться.
Это слово у себя в башке слышать уже невыносимо. Невыносимо давиться жалкими остатками кислорода с примесью опиатов, которые этот совершенный на себя после душа тоннами выливает. Невыносимо в этом адовом трипе путаться в рефлексах: хлестануть его вытянутой рукой или всё же дотронуться.
Студия путается в дождевых разводах, что по остеклению разрушительной стихией лупит.
Мозг путается в командах, что посылает лютыми импульсами, которым Шань всё ещё сопротивляется, сцепив пасть, чтобы не сказать то, чем крошится мозг, вслух.
Шань путается в себе — видимо переносы из реального мира в другой, в отравленный — не проходят для личности бесследно. Расщепляют её на ту, которая дрожит от нетерпения, когда мажор ещё пару шагов сделает, чтобы вплотную и яростно. И ту, которая тихим угасающим голосом требует отсюда по тапкам вдарить или…
дотронуться.
Это хуже, чем коленом в солнечное сплетение — так хоть выблевать всю эту отраву из себя можно. Это хуже сотрясения — так хоть из башки, вместе с кровью яд забрызгает стены. Это хуже, чем зажженной спичкой в тополиный пух — у пожарных всегда есть чем неконтролируемое загасить.
Шаня гасить уже нечем.
Шаня спасать уже некому — все спасатели там, за пределами сраного аквариума и бликов города на теле мажора.
Шаня размазывает тяжестью его взгляда, гвоздит к полу намертво и намертво срывает дыхание в ноль, потому что тот подходит ровно настолько, чтобы пальцам дюйм до его тела осталось.
В его глазах другое теперь совсем — не то, что казалось раньше. В его глазах бесы прячутся в страхе. В его глазах преисподняя хуже той, что развернулась здесь. В его глазах конец света наступил ещё несколько дней назад — и как Шань это определил он и сам не всекает.
Если где и был армагеддон пару недель назад, так это в мажоре.
Армагеддон это вообще событие нечастое.
И за целое столетие он произошел уже дважды в них двоих по-отдельности.
Шань нехотя находит вторую точку их столкновения — идеальный стык, по которому их двоих рядом уложить можно. Шрамы. Апокалипсис. А теперь ещё и это.
Это, что ни объяснению, ни контролю не поддается. Это, что искрящей шаровой молнией между телами, что близко совсем. А Шань ведь вымокший весь. У Шаня по спине капельки пота щекочут поясницу. Шаня этим корочущим накалом током — расколет надвое, стоит только согнутые пальцы чуть расплавить и дотронуться.
А там — опасно.
Там бликующая красным табличка: не пересекать — убьёт.
Там из-за недавнего давления пальцев мажора — собираются редкие капли густой крови, в которых вверх ногами отражается Шань.
У отражения горящие скулы сводит. У отражения лихорадка во все сорок три — летальная и мучительная. У отражения глаза вгашенные отравленным воздухом, которым он надышаться успел. У отражения одно в глаза: дотронуться.
Здесь жарко становится, хуже чем в аду. Здесь одежду скинуть хочется прямо на пол, чтобы там лужами с неё растекалась дождевая вода. Потом и с себя её скинуть — туда же. Здесь хочется заорать дурниной от аномальщины, которая на и так нездоровый мозг Шаня влияет губительно.
Дотрагиваться Шань ни до кого не любит.
Прикосновения Шань в принципе отторгает.
Прокоснуться к мажору сейчас — значит сгореть метеоритом-самоубийцей в слоях атмосферы.
Шаг. И чем ближе мажор, тем больше в нём человеческого. Шань не хочет замечать, но замечает, как в выжженных пустых глазах разгорается что-то. Как что-то ядерным взрывом — его осколками рикошетит прямиком в собственное тело, скрытое лишь одеждой, которая от радиации, как ты там не изъёбывайся — не спасает. Не хочет, но видит — мажор сам себя ненавидит настолько, что ненависть Шаня окажется мелкой каплей в тоннах целого моря. Не хочет, но видит, что мажор и сам выпадает из реальности, гипнотизируя своим еле живым взглядом, гипнотизирует голосом, как из другого мира, ожившим и едва ли не умоляющим:
— Дотронься.
И весь мир вздрагивает. Весь мир сужается до аномальной студии с травящим воздухом, с едкими цветами города. Весь мир разлетается, пропитанными радиацией атомами, утаскивая за собой Рыжего. Весь мир рушится Шаню на голову, выводя из оцепенения: не у него одного тут крыша едет. Не он один тут двинутый на голову. Не его одного тут колотит, потому что мажора треморит так, что кажется — стены должны задрожать и пойти трещинами.
От этого напряжения швы черепа раскалываются осколкам, вонзающимися в воспаленный мозг. От этого напряжения у мажора наверняка должны разойтись сейчас швы и вся кровь, которая скопилась под грубыми обрывками ниток — вырвется с напором на Шаня, на стены эти проклятые, на остекление, отравляя всё алым.
От напряжения Шань жмурит глаза, чтобы не проваливаться больше в черные дыры, где пустота и адские костры, которые спецом чужие демоны для Рыжего разжигают: будешь гореть, полыхнешь, как спичка, разлетишься пеплом.
От напряжения Шань распрямляет пальцы, открывая лихорадящие глаза, смотря туннельным на шрам, который вздымается в такт с рваным дыханием мажора. Стежки которого натягивают бледную кожу до мелких трещин и крошечных разрывов.
Дотронься.
Пальцы схватывает тремором, а Шань задерживает дыхание. Шань вперёд подаётся лишь слегка, а кажется — делает шаг в пропасть. Уже чувствует эту вибрацию под пальцами, ещё даже не успев коснуться. Уже привыкает к холоду, ещё не успев впечатать подушечки в литые мышцы. Уже готовится к стыку в неправильной реальности, двух неправильных людей и…
За стеной, как сквозь толщу воды — слышится лай собачонки. Видимо, соседской — мелкой и злобной. И Шаня этим лаем кусает за хребет. И Шаня этим лаем выносит на поверхность аномалии. Шаня этим лаем отрезвляет настолько, что он отшатывается назад до тех пор, пока не упирается спиной в остекление.
Лопатки тут же холодит, обжигает морозом, но взгляд мажора холоднее арктики — окатывает изморозью чужого разочарования изнутри. Тот втягивает воздух через сжатые зубы, шипя, как от боли. Точно Шань до него всё-таки дотронулся. Не рукой, а раскаленной кочергой или утюгом. Мажор отворачивает голову резко, словно Шань со всей силы хлестанул того по лицу наотмашь и та автоматически — по инерции хрустнула позвонками, мотнувшись в сторону удара. Тот хрипит, забывая контролировать загнанное дыхание:
— Забудь. Просто приготовь мне поесть.
И мажор отходит сам. Мажор, кажется, рушится снова, как недели назад — только сейчас совсем по-другому. Сейчас эти взрывы в костное крошево — Шань отчётливо слышит. Сейчас разочарование, с которым тот резко выдыхает — Шань отчётливо чувствует кожей.
Сейчас Шань, как в бреду, плетется к кухне, где всё в идеальном порядке, точно ей никогда и не пользовались. Открывает психованно на всю кран холодной воды, подставляя под напор руки и пытается смыть это с себя. Льет средство для мытья посуды с отвратным запахом сочного яблока, скребет руки так, точно пытается содрать с себя кожу.
Но одно Шань понимает точно — они похожи.
Одно Шань понимает точно — оставаться тут надолго опасно для жизни, разума и личности, которую рядом с мажором расщепляет.
Одно Шань понимает точно — дотронуться хочется до сих пор.
Примечания:
Апокалипсис заказывали? Нет? А я тут всё равно целых два принесла: налетай, забирай всё бесплатно и не совсем законно)