11
9 февраля 2022 г., 13:30
Примечания:
Снег, алло, тебя всю зиму не было, так какого дьявола ты валишь сейчас? А ну съебал отсюда резко.
Вечерние сумерки пожирают серое небо дегтярным настилом. Настолько густым и невыносимым, что кажется — звездам через него пробиться будет нереально. Нереально через него даже облакам, которые звёзд ближе гораздо. И дожди вместо обычных теперь будут смольными, дожди вместо воды — на головы каменно-угольные, до черепно мозговых и летальных. И половина населения ровно в одну секунду заразится амнезией — камни с неба не только головы отшибают, а ещё и память.
Тяню так по крайней мере кажется. Тянь на это по крайней мере надеется — вглядывается тяжёлым в небо, где вместо закатного марева по небосводу разливается нефть переливами черного. Где зведы, что должны яркими быть — еле как пробиваются гаснущим серым — ненастоящим и неправильно нарисованным. Как там в начальной школе учили? Звезду рисуем пятиконечной — так выводить проще и всего одной линией, не отрываясь. Учили неправильно, потому что далекие звезды — бескрайние ледяные гиганты, которые тонут, с почти разлимым шипение в дегте и нефти. Или шипение это где-то фоном — шуршанием шин о мокрый асфальт, шелестом голосов, которые тише самого ветра, скрипом дверей в забегаловках, где петли всё никак не смажут.
Тянь вышел в город, чтобы ухватить немного чужих жизней. Подсмотреть за людьми — как те живут, как радуются или устало плетутся с работы до дома. Тянь в тайне надеется увидеть ещё раз девочку-воина или таких же как она. Может уже и не детей вовсе, но тоже воинов, которые бороться готовы за всё и сразу. Даже за сломанных, еле живых, которым смертный приговор подписали ещё при рождении. Сегодня пятница и Тянь зачем-то плетется сторону в центра поддержки, где печенья с шоколадной крошкой, старенькая кофеварка и ловящие Дзен такие же роботы. Он не планировал, но шагая по городу в дегтярным сумерках — идёт он именно туда, потому что идти ему больше некуда. Не у кого больше спросить: у вас так же, да? У вас тоже есть ржавые, которые налаженную систему срывают к чертям и среди серости пачкают монохром огнем волос? Которые вас десятой дорогой обходят, а вы их в каждом встречном выискать пытаетесь?
Из мазутных сумерек, серый свет фонарных столбов выхватывает очертания скелетов тесных высоток, где люди прячутся в четырех стенах от холода, что облачками пара из чужих ртов вырывается. Им там комфортно, уютно и хорошо — их там сидеть не заебало. У них стены, наверное, правильные — хорошо отшлифованные после одиночества прежних хозяев, перекрашенные в теплые цвета, что перекрывают остатки пустоты, перекленны обоями, которыми, как финальным ударом по разбитым надеждам. У них там чей-то смех звонкий, гул голосов, ютящихся на 10 квадратных — пяти человек. У них там жизнь кипит, через край переваливается и от них не сбегает, как молоко с плиты.
Стены Тяня с их не сравнить — у Тяня стены не скаблили наждачкой с самым мощным абразивом, не перекрашивали и не переклеивали. Так и оставили в наследство от одного одинокого — второму пустому.
И смотрит на тех, кто домой так страстно спешит — Тянь почти с жадностью. Смотрит на них, в желании за руку хоть одного из людей поймать, у которого щеки от быстрой ходьбы на холоде наверняка раскраснелись и попросить: научите, дядь, а? Научите вот так же спешить домой. Или — вы же взрослый, правда? вы же умный, правда? вы же повидали многое, правда? — отведите меня домой. Ну, туда где я реально себя, как дома почувствую. В тепле, уюте и безопасности. Где мои демоны меня жрать изнутри перестанут и уснут в том тепле и комфорте. Где им тоже понравится. Где им тоже хорошо будет. Где они тоже будут, как дома. Ну что вы смотрите так, дядь? Есть у меня дом. По факту — вот ключи с нелепой подвеской-звездой, которую какая-то девчонка на день рождения подарила. Вон там, вдалеке целый стеклянно-глянцевый комплекс. Но я там не живу, дядь. Я там умираю.
Господи, ну как же глупо это всё, а. Какой бред в башке клоком железной ваты — ненужными мыслями царапает мозг. Никто Тяню дорогу домой не покажет. Потому что дома у Тяня нет. У Тяня есть одиночество и пустота, для которых он сам домом стал. И удивительно: как он этим двоим ещё не остоебенил и те, не собрав наскоро манатки — не свалили подальше, забыв запереть за собой дверь. Или не забыв, а просто нараспашку оставив — всё равно в Тяня никто сунуться не посмеет. Он, как заброшка с обвалами крыши, бетонным крошево на кривых ступенях и расколами в стенах — он задаром не нужен. На его реставрацию столько бабла вбу́хать нужно, что проще новый купить. А этого — пустого и одинокого — под снос, причем срочно.
Тянь трёт переносицу, останавливаясь — озирается, в попытке понять где вход в ту контору для познавших Дзен за один лишь день. Ни тебе вывесок ярких — ну конечно, нахуя они нужны тем, кто из цветов, как псина уличная, только монохром видит — ни указателей. Зато замечает краем глаза то, на что выворачивает всем телом — машину, проносящуяся мимо. Тонированную вхлам и вхлам обтекаемую. Знакомую вхлам и вхлам ненавистную.
И что-то внутри дёргает. Что-то внутри тянет за ней со всех ног броситься, потому что сворачивает авто на девятую улицу. А там, через пару светофоров и пару проулков между многоэтажек — дом Цзяня. В застенках сердечной мышцы неясный гул набирает обороты, с тем, как Тянь набирает скорость, пытаясь успеть перехватить Цзяня быстрее, чем Чэн. В застенки ему словно бы провода из старой, проржавелой трансформаторной будки присоединили — плюс к плюсу, минус к минусу — и по венам разносится гудящее электричество, дробит кровь адреналином, наливает мышцы слабым свинцом.
Тянь несётся, рассекая воздух телом и кажется, задевает кого-то плечом. Кого-то хрупкого и нежного. Кого-то, перед кем извиняться времени нет, поэтому он выкрикивает скомкано: простите.
А следом проклинает всё, на чем свет стоит, обгоняя толпу ребят, что смеются у маркета, стоя прямо на дороге. Чэна проклинает в частности, потому что тот внезапно с полгода назад приехал без приглашения, отодвинул Тяня, нежелающего его запускать даже порог, плечом — и прошел в студию. Прошел спокойно и как всегда без особых эмоций. Глянул устало на пыль, скопившуюся на стеклянных полках и уселся на диван, закидывая лодыжку на ногу. А потом началось это. Тянь и сам не всекает что — но точно не разговор между двумя братьями, потерявшими точки сцепления ещё пару лет назад. Их раскидало по разным концам вселенной и пропасть оказалась слишком большой даже для нормального приветствия. Было похоже на допрос. Без пристрастий, без особых уточнений и без эмоций. Вопросы, что градом на звенящую болью голову: знаешь Цзяня? В твоей же параллели учится, так? Что из себя вообще представляет? Какой на вид? С друзьями у него как?
Тогда это и началось. Тогда Тянь Цзяня и увидел. Тогда Цзянь отравляющим лотосом и начать прорастать где-то внутри, пока Тянь не замечал нихуя. Пока Тянь таскался за ним и пытался понять нахуя это Чэну интересоваться обычным мальчишкой.
А мальчишка необычным оказался. С колким ледяным взглядом и улыбками, хуже ярчайших взрывов на солнце. Мальчишка оказался подарком судьбы, а следом собственным проклятием. Мальчишка светлый, искренний и славный. Мальчишка, влюбленный в своего друга, в то время, как сам Тянь — в этого мальчишку с отрывом от реальности. В улыбки его ядерные и холодный блеск в глазах. В движения его изящно-ломаные, которыми не то по щеке ласково погладят, не то зубы выбьют за один выверенный удар. В него всего и без остатка.
И всё это, блядь, из-за Чэна. Из-за вопросов его проклятых. Из-за идиотского, врождённого в Тяне любопытства, с которым тот Цзяня узнавал. Из-за одного вечера, с которого спокойная жизнь закончилась и начался ад имени Цзяня И.
От ада Тянь вовремя избавился — вырезал его из себя к ебени матери. А теперь за ад взялся сам Чэн, машина которого сворачивает во двор, а Тянь задыхается, потому что не успевает вовремя. Тяню ещё пять переулков, где тусклый свет фонарей выхватывает острые тени гравия под ногами. Где тусклый свет выхватывает стрекочащую мошкару, вьющуюся у раскаленных ламп. И там, под ногами — Тянь знает, ему даже смотреть туда не нужно — кладбища мотыльков, чьи крылья хрустят под подошвой.
Перед глазами смазывается от скорости и не бликует теплым жёлтым от зашторенных окон. Не разъезжается кляксами красного от стоп-сигналов машин, и не дробится ядовито-неоновыми вывесками магазинов и баров. Смазывается лишь серостью и мглистой мутью, которую на бегу Тянь ещё лучше различать начинает. Тяню не хватает в руке фонарика, такого же, как у полицейских, который даже если высоко в небо направить — вскроет вспышкой облака. Тяню не хватает луны на небе жёлтым диском, который тьму будет разгонять, а не сеять её ещё больше. Не хватает ему путеводной — той самой яркой звёзды, которая протыкает чернющее небо и ведёт за собой, оставаясь бесконечным ориентиром.
Тянь едва успевает затормозить на улице, которая пахнет никак. Которая выглядит лишь очередным бетонно-кирпичным ничем. И стоит он никем, перед выходящим из дома Цзяня, Чэном. За Чэном тянутся верные цепные церберы — здоровенные, с суровыми рожами и пушками, спрятанными под футболкам в обтяг.
На доли секунд Тяня даже отпускает — без Цзяня выходят. Не тащат его за собой, затыкая рот грязными руками. Не волокут, вырывающегося, сцепляя стальную хватку на нежной коже. И в голове тысячи вопросов, на которые Тянь навряд ли ответы получит. Даже если очень постарается — Чэн не из болтливых. Чэн сам из тех, кто вопросы задаёт. Чэн из тех, кто молчит, когда ему в лицо кричишь навзрыд: что случилось? Куда ты уходишь? Почему ты в крови? Чья это кровь, Чэн, чья она?
Чэн из тех, кто в Тяне вызывает тянущую тяжёлую печаль, которая жидким свинцом разливается под кожей и оголяет нервы, стреляющие болью от каждого его взгляда. Тянь окликает его в надежде хотябы сегодня, хотябы сейчас, под небом, которое заволокло дёгтем и нефтью, пока не видят звёзды и луна — хоть одно узнать: почему? Почему именно Цзянь и что его церберам от мальчишки нужно.
Но прежде, чем Тянь успевает раскрыть пасть, прежде, чем Тянь успевает правильно сформулировать вопрос, на которой невозможно будет ответить односложно, прежде, чем Чэн поворачивается в его сторону — рефлексы берут своё. Берут и всё портят. Берут и вынуждают выученно выставить вперёд руку с вытянутым средним пальцем.
А Чэн не изменился нихрена. Чэн всё так же даёт под дых одним лишь взглядом. Чэн костоломит в ребрах, неприкрытых от него ничем — от своих не укрывтся, к своим бегут, свои наносят травмы хуже чужих, потому что знают куда и как бить надо. Чэн наносит удары до налитых свернувшейся кровью гематом — даже к Тяню не приблизившись. Чэн приподнимает бровь цинично и всё, что спрашивает:
— Что ты тут делаешь?
Как будто в этот район Тяня занести могло только смерчем или чё там ещё способно вырвать людей из их бетонных коробок. Как будто тут табличка висит: не живым вход строго воспрещён. Особенно Тяню. Как будто Тянь клялся на библии, что сюда ни ногой. Именно к Цзяню. Именно к его подъезду. Именно к тому времени, когда тут будет Чэн.
Тот рассматривает Тяня критически и Тянь знает — ворочит во рту тягучую, пропитанную табаком слюну, которую Чэн не прочь сплюнуть себе под ноги, через сжатые зубы, как он раньше делал, когда только курить начал. Но Чэн не сплевывает, а Тянь не становится примерным младшеньким, который по первому же вопросу выкладывает все обстоятельства своего появления, шипит, продолжая вытягивать средний палец, как защитный жест:
— Если ты хоть пацем Цзяня тронешь…
И Чэн засовывает руки в карманы, точно показывая, что на их обычные перепалки у него ни времени нет, ни минимального желания. Чэн в последнее время занятой, выебанный и тоже омертвевший. И только поэтому Тянь вглядывается в ворот рубашки, застегнутый на все пуговицы — быть может тоже шрам там на брюхе увидит и тогда станет понятно почему за полгода этот засранец постарел на целый десяток лет. Но седая луна не просвечивает через деготь, а фонари тут тусклые настолько, что лучше было бы без них вообще. И Тянь не видит нихрена, кроме впалых щек и черноты под глазами. Кроме того, что Чэн едва заметно плечами пожимает и подаёт сигнал церберам, коротко качнув головой: в машину. Церберы послушно идут куда отправили, они по его велению и в ад так же спокойно спускаться начнут — хлопают дверьми внедорожника не в меру громко и окна, что до этого слегка приоткрыты были — задвигают намертво. И улицу, вроде бы жилую — охватывает густая тишина. Одна из тех, что тяжестью на плечи ложится и давит до тех пор, пока не послышится хруст ломающихся ключиц. Чэн эту тишину ломает хриплым голосом:
— Тянь, не я его трогать собрался, а люди посерьёзнее. И не пальцем, а пальцами. И не трогать, а убивать. — смотрит выразительно, но при этом спокойно.
Спокойно Чэн про убийства, про кровь и про сырую могильную землю, которую потом бетонируют в обязательном порядке. Спокойно Чэн о светлом пацане, которого Тянь из себя хоть и вырезал — но потерять его панически боится. Боится до того, что желудок сводит мразной судорогой, а во рту скапливается водянистая, как перед рвотой, слюна. Боится до того, что перед глазами весь мир черными дырами, а испариной на теле окатывает так, точно Тянь только что из душа выперся и вытереться забыл. То, о чём Чэн спокойно и рассудительно — Тянь со вроде бы отсутствующими эмоциями — с яростью: не позволю.
Тот смотрит сквозь защиту Тяня, которую ему приходится опустить. Опустить и тут же кулаки сжать:
— Зачем?
Тот качает головой, достаёт из кармана портсигар какой-то крутой, бликующий железом на кромках и дорогущим деревом по лицевой стороне, где гравировка в виде белой змеи. Выуживает сигарету и растирает фильтр по привычке, вытряхивая из него ошметки табака. Рассматривает полость придирчиво и только после этого прикуривает, закрывая пламя от ветра. Выдает, выдувая дым вверх:
— Не задавай вопросов на которые не хочешь знать ответов. — и смотрит так, словно просит: ну не задавай ты больше вопросов. Ни одного, Тянь. Я тебе не скажу ничего. Не напрягайся — только зря силы потеряешь. Не лезь в это. Я тебя туда не пущу, хотя сам в этом уже по самую глотку застрял. Будь несносным пацаном, будь оторвой, который тебя все видят и не суйся, куда тебя не просят. И уже направляясь к машине, бросает, оттягивая ручку литой черной двери. — Приглядывай за своим другом и если заметишь рядом подозрительных типов — сразу же мне звони.
С прощаниями у них, как и с приветствиями — никак то есть. И Тянь вглядывается в газующий внедорожник, с мыслями о том, что из подозрительных вокруг Цзяня — только семейка Хэ. Местный эквивалент той мультяшной Адамс — только в разы хуже, потому что семьёй это назвать трудно. Люди, которым не посчастливилось обзавестись одной цепочкой ДНК и вырасти в одном доме. Люди, которые раньше роднее некуда, а сейчас Чэна братом назвать — всю глотку этим простым, казалось бы словом, изрезать в кровавый фарш.
И как бы ни случилось — каждое утро он в себе Чэна узнает всё больше: взгляд этот заебавшийся, упоротый вековой усталостью, раздробленный изысками жизни, которая блядина та ещё. Как бы там ни случилось — Тянь обрастает сейчас тем же, чем когда-то оброс сам Чэн — убийственной маской безразличия. Все мы носим маски, но однажды настаёт время, когда мы не можем снять их, не повредив кожи. Чэн вот без фатальных повреждений свою уже не снимет, а у Тяня, быть может, есть хоть мелкий, едва заметный, призрачный шанс. И от этого не то взвыть дурниной хочется, запрокидывая голову в густой деготь без звёзд, не то найти осколок стекла, каких тут под ногами много должно быть — и планомерно снять кожу с лица, скальпируя проклятую маску: я не ты, Чэн. Я другой. У меня будет по-другому. Тоже не долго, ни даже счастливо. Но по-другому.
Тянь отвлекается от мыслей, слыша шуршание пакета и чьи-то спешные шаги за углом. И — в принципе можно было упустить это из внимания. В принципе можно было сделать вид, что слух не обострился до критической отметки. Что рецепторы не выкрутило до оголтелого тремора: там. А что там — иди, блядь, проверяй теперь. И Тянь проверяет, торопливо заворачивая на звук.
И надтреснутые Чэном рёбра начинают слегка зарастать.
И деготь небосклона растекается уже не насыщенным черным — через него небо искалывает еле заметными иглами звёзд.
И тугая тишина уже не скручивает каучуковыми жгутами глотку.
Потому Тянь видит Рыжего. Потому что Тянь чует Рыжего, как пёс, натасканный на один лишь запах. Запах ржавчины и коррозийного налета. Запах, который не через нос пробивает — а через сердце, что глупо ускоряется, пока замедляется сам Тянь.
Пока он выпадает из монохромного мира в другое измерение, где виден яркий рыжий. Где из кондея на втором этаже разлетаются шрапнелью грязные капли, марая асфальт безобразными кляксами. Где жирная бензиновая лужа расползается под тонкой подошвой кед и Тянь почти может вспомнить её размазанные цвета едкой маслянистой радуги, которые в детстве было весело ворошить палкой, делая мелкую воронку. Где фонарный столб перегорает с лёгким щелчком, невывозящей лампочки, но света от этого меньше ничуть не становится.
Света тут столько, что хватит на все темные углы тесных тупиковых улиц всего этого проклятого тьмой города.
Света тут столько, что само солнце закатится за горизонт от зависти и не вылезет из-за бугра больше никогда, потому что никому оно уже нахуй не сдастся.
Света тут столько, что Тянь едва ли не щурится очертанию уже ощетинившегося Рыжего.
Рыжего, который явно сейчас в себе весь свой яд в летальных количествах концентрирует, чтобы ошпарить им Тяня. Чтобы подальше, чтобы не подходил, как перед школьными воротами с запиской. С глупой, ей-богу запиской, которую Тянь и сам не знает зачем нацарапал. Чтобы без руки на плечо, когда Тяню так и не удалось её закинуть, а ведь казалось — дотронься до него Тянь, как весь мир разорвет красками. Как весь мир заискрит бенгальскими, а следом пойдет оглушающим водородными бомбами, вспыхивая в сознании сверхновым. Вспыхивая в омертвевшей грудине жизнью. Тоже, наверное, новой — как у фениксов, которые до тла и в новую жизнь.
Рыжий ведь не до тла не умеет. Рыжий в себе это не контролирует. Рыжий не гасит в себе себя и раздает этот огонь напалмом на всё живое, что пытается к нему приблизиться. Все живое к себе Рыжий не подпускает.
Тянь неживой. Тянь к нему может настолько близко, насколько позволят обстоятельства. Тянь на шаг подойдёт, как тогда в студии — и что-то снова случится.
Случится рука Рыжего, протянутая к его шраму.
Случится асистолия у Тяня, который от надежды дохнуть будет: дотронься.
Случится армагеддон невиданных масштабов — в этом мелком глухом переулке, где шрапнелью капель с кондея марает асфальт — который никто кроме них двоих не заметит.
Где откуда-то с верхних этажей пьяный крик старой песни под расстроенные струны гитары. Искренний такой, надрывной, словно поющая женщина с хриплым голосом оплакивает через неё кого-то. Словно поющая — с горя выхлебала пару бутылок беленькой и скоро с того же окна, с которого скидывает скуренную до фильтра сигарету — сиганет вслед за ней, допевая последнюю строчку. Она кричит о неразделённой, как о самом жутком в мире событии. И ей в такт кричит что-то в Тяне: Рыжий худшее в его мире событие.
Потому что Рыжего становится мало.
Потому что Рыжего хочется попросить не отступать назад, а в этом переулке остаться: ты ненадолго, слышь? По пять минут и домой, отвечаю. Ты ещё немного меня выжги слышь? Я различаю твой цвет и теряю сраный монохром. Он заебал меня так, ржавый, ты бы знал. Давай ненадолго. Давай на чуть-чуть. Давай в паре метров или в считанных дюймах — в прошлый раз у нас ведь почти получилось. У тебя — дотронуться. У меня — твоей ржавчиной тронуться.
На секунду хочется остановиться, развернуться и со всей силы впечататься башкой в шершавую стену, чтобы выбить эту дурь из себя. Но какой там остановиться, когда останавливать приходится ускользающего Рыжего:
— Следил за мной?
И кажется — получается. Кажется — в другом измерении ещё немного побыть получится, потому что пьяная песня тянется снова, как на повторе, с первых нестройных аккордов, севшим голосом души наизнанку, а Рыжий не пятится больше назад. Рыжий дёргает плечами нервно и так же нервно частит ядом:
— Да нахуй оно мне надо? Я просто мимо проходил.
Мимо — хах. У Рыжего мимо не получается. Рыжий залетает в чужие жизни с ноги — не здороваясь, без предупреждения и спроса. У Рыжего не мимо, не по касательной — у Рыжего резким толчком в подтекающее сознание да так крепко, что Тянь почти вхлам этой ржавчиной.
Тянь тоже просто. Тянь тоже мимо, но оказались они тут одновременно. В одной точке большого города, где из всех подворотен выбрали одну и ту же. И не то судьба их лбами сталкивает, не то сама воля случая, который не прочь поразвлечься, в деталях высматривая, как Тянь удерживает Рыжего в своей новой реальности, где есть лишь один цвет. В такой шаткой, неровной, плохо сшитой реальности, что она уже трещит по швам звуками города. Сигналами машин с дороги из-за поворота и галдежом весёлых голосов оттуда же. Голоса болтают о новом фильме в прокате: там круто, там взрывы, там герой самый сильный и разносит пятерых одной левой.
Тут тоже круто.
Тут тоже взрывы.
Тут тоже Рыжий разносит Тяня одним лишь взглядом исподлобья.
И Тянь инстинктивно к нему тянется. Тянь инстинктивно к свету этому подходит не замечая, как лужа под ногами брызгами капель пачкает новые кеды. Но из-под перегоревшего фонаря не высовывается — место Тяня тут, во плотной тьме, где лишь пьяным вакуумом песня, которая наполняет тяжёлой горечью диафрагму.
— И как много слышал? — Тянь спрашивает упорно, потому что слышать перепалку Рыжему было неположено.
Дела Чэна опасные — с которых приходят в окровавленной рубахе, грубо выдернутой из штанов, хотя когда уходил, та была скрупулёзно заправлена. Дела Чэна из мира, где у каждого по два личных цербера, пушки, спрятанные по дому во всех шкафах и тайны, за которые расплачиваются отсечёнными головами. Дела Чэна Рыжего не должны задевать даже по касательной — тем, насколько много тот уже мог слышать.
Рыжий угрюмо руки на груди скрещивает, кивает в сторону, откуда появился Тянь и чеканит литым свинцом, который пулями по саднящей плоти:
— Достаточно, чтобы пацанам с района кинуть о том, что Цзянь в опасности. — он забывается, походу, подходит ближе, туда, где перегорел фонарь. Туда, где тьма расползается липкой гущей. Туда, где в луже рябит бензиновый выброс. — Ты поэтому с ним так часто ошиваешься, а? Надо от него чёто?
Шань почти кидается, клацает зубами раздражённо, не видя ситуации в целом. В целом — Тянь и сам за Цзяня готов глотки грызть. В целом, Тянь готов свою глотку с радостью Рыжему подставить, чтобы тот в неё острыми кромками вцепился, защищая пацана, которому недавно рожу начистить хотел. Мир изменчив. И не меняется в нём только ржавчина и грубый налёт ярости в Рыжем. Не меняется то, что Тяня и Чэна определяют, как равных. Как тех, кто может собой опасность представлять. А ведь Рыжий именно об этом сейчас. Увидел бугаёв, увидел Тяня рядом — неправильный логический ряд в башке своей очаровательно-ржавой построил и вот Тянь уже на стороне плохих парней. В лиге несправедливости. В лиге уродов, которые на тонированных вхлам машинах приезжают ко вхлам светлым мальчикам. К тем, которые обычные и мягкие. К тем, за которыми теперь приглядывать с удвоенной силой.
В Рыжем уживается эта странная диссонирующая сила: хулиган с добрыми намерениями. Выблядок с грязной пастью и чистейшим сердцем. Ненавистный Тяню оранжевый, который уже отогревать изнутри начинает. Прозревший идиот, который вроде бы Тяня изнутри видит, а всё равно за опасность принимает.
Опасность не для себя — для Цзяня. И это неправильно. Это раздражающим оскалом отражается: я не такой. Я не как он. Я не стану таким же. Я не буду, я этого не допущу. Я от этого бегу, слышь, ржавый. Семимильными бегу, стараясь не стать, как он. А ты меня им видишь. Ты меня им воспринимаешь. Я разденусь — хочешь? У меня нет Ругера в кобуре, у меня и кобуры-то нет. У меня нет церберов личных, зато демонов внутри бесчисленное множество. У меня нихрена кроме шрамов нет, ржавый. Кроме тебя нихрена нет, ржавый. И ты наносишь мне новые этим своим проницательным.
Проницательным, который видит не то, что Тянь показать ему хочет. Тянь хочет себя настоящего. Тянь хочет не проекцию старшего Хэ, в которую он ежесекундно превращается. Тянь хочет, чтобы Рыжий понял. Осознал. На лбу себе высек, на подкорке, на костях запомнил — Тянь им не станет. Лучше вздернется в такой же вот подворотне под оглушающе искреннюю печаль пьяной песни и редкий ливень сигаретных окурков, слетающих вниз.
И это в словах, что рвётся помимо воли:
— Слышь, ржавый? Хоть кому об этом скажешь…
Рвутся неправильной искренностью. Стылой и мрачной. Такой, о которую только ранить других. Такой, которой Чэн своего добивается — угрозы, тяжёлые взгляды, липкий осадок страха, который нужно непременно оставить после себя. О которой, как та пьянчужка — заорать хочется. И рыжему доказать хочется — Тянь не такой. Он не из этих хмуророжих со стволами за пазухами. Он из того же теста, но не по тому сценарию.
Не по тому сценарию складывается рвущаяся лоскутами реальность. Не по тому сценарию Тянь хватает Рыжего за футболку, комкая её в кулаке до фантомного хруста. Не по потому сценарию Тянь вдыхает выдохи Рыжего, которого вжимает в стену. Не по тому сценарию рычит, сквозь пелену надреснутого раздражения, из которого не то отчаяние холодом сочится, не то мольба остановить всё это — методы Чэна в Тяне остановить:
— Я возьму стальную проволоку и зашью твою грязную пасть.
И под ладонью на шеё грохает чужой пульс. И под ребрами сжимает так, что Тянь не уверен, что устоит на ногах. И под ногами вздрагивает земля, вздрагивает сам Рыжий. Вздрагивает Тянь, когда зачем-то проводит большим пальцем с нажимом сначала по скуле, а после по губам. По губам сухим и обветренным. По губам, что плотно сжаты. По губам, от которых импульсы к телу бешеные. Импульсы разрушающие. Импульсы не зашить эти губы. Импульсы ещё чуть вперёд податься и попробовать. Не на ощупь — на вкус.
Где-то далеко двери соседнего клуба открываются с лязгом, выпуская на улицу электрогниль и тех, кто под неё потными телами дёргался. Где-то шуршание шин ощутимо проезжается по перепонкам. Где-то должно быть планету раскалывает надвое, потому что
Тянь сейчас отчётливо понимает только одно — это не Рыжий вовсе в его руках.
А он в руках Рыжего.
Даже если выглядит всё совсем наоборот.
Их переставляют местами в диком совершенно виде. У Рыжего во взгляде топятся берега радужки. У Рыжего во взгляде ненависть плотно укрывает удивлением. У Рыжего там сам черт ногу сломит —
и этим конкретно так ломает Тяня.
Он не собирался угрожать и тем более не собирался дотрагиваться. Он не собирался даже на дюйм к нему. Он не собирался вот так — близко, когда его выдохи всё чаще и чаще согревают лицо. Когда его выдохами — задохнуться можно.
И Тянь задыхается, забывает, что хотел сказать, забывает что вообще тут делает. Забывает, что стоит так — с подушечкой большого пальца на его губах уже хрен знает сколько. На его губах концентрация жёсткая, губительная — не оторваться. И только краем сознания понимать, что Рыжий смотрит. Тоже смотрит. Тоже на губы. На Тяня губы, потому что там покалывает его взглядом. Там разрастается трещинами на ощутимых отпечатках взгляда.
Тянь и не знал, что жгучие метки можно оставлять даже не прикасаясь. Тянь и не знал, что потеря контроля командного центра случится рядом с Рыжим так быстро. Тянь и не знал, что смотреть на свой палец на его губах, можно царапая те жадностью. И такую же точно чудовищную жадность ощущать на своих. Чувствовать, господи, чувствовать.
Тяня дробит на ноль и он разбивается, потому что:
— Теплый.
Слабым, еле слышным, но и этого хватает, чтобы Рыжий вышел из оцепенения, вышел из рвущейся альтернативной реальности и глухо толкнул в грудак. Не настолько сильно насколько мог бы.
Толкнул вроде несильно — а кажется, пробил зияющей дырой насквозь.
Толкнул вроде несильно, а отшвырнул на одну пропасть назад.
Толкнул вроде несильно, а Тяню кажется, что он уже летит с обрыва.
И Тянь растерянно на него смотрит, хмурится, точно не понимает: за что? Ведь так хорошо было. Тепло. Тепло-тепло-тепло. И ярко. Ярко-ярко-ярко. Тебе ведь тоже ржавый. Ты ведь тоже выпал, ты ведь тоже пропал почти. Ты ведь тоже почти…
Руки почти слушаются — разжимаются с усилием, оставляя скомканную футболку у ворота. Оставляя губы, на которых три крошечные трещинки прямо посередине. Оставляя всего себя в том прикосновений, чтобы снова прикоснуться для себя неожиданно. Неожиданно — руками ему на грудь, туда где чужое сердце колошматит так, точно Рыжему нужна скорая медицинская.
На деле нужна она тут только Тяню.
Нужны седативные и мощные успокоительные.
Потому что оторваться он не в силах.
Потому что отогреться хочется, как никогда в этой жизни. Как если бы Тяня окатили талой ледниковой прямо посреди айсберга. А Рыжий теплый. Не то, что безтемпературная вода в душе, когда кипятком по телу хлещет. Сейчас хлещет куда горячее. Сейчас хлещет по воспаленным рецепторам до ожогов третьей степени. Пульсом его сбитым к ебени матери — хлещет под ладонями, а Тянь, как в молитвенном бреду ловит его ловит-ловит-ловит.
Тянь его чувствует.
Тянь понимает, что не может дать и тысячной доли того, что даёт ему Рыжий.
Только выводок новых проёбов — как и заказывали, господин Хэ. У вас по-другому и не бывает.
А Рыжий бесится. Рыжий отбивается, уворачивается — чисто по привычке. Рыжего тоже лихорадит. У Рыжего взгляд разъёбанный — хуже, чем у той, которая пьяные песни горланит. Хуже тех нариков, которые вывалились из клуба с электрогнилью. У Рыжего голос сорванный, скошенный, раздробленный:
— Чё теплый? Говори нормально. Ты по ходу перегрелся, Хэ. Харе меня мацать.
И почему-то всего на секунду кажется, что призыв этот не тот, каким кажется. Призыв этот — подойти ближе. Ещё раз руку ему на секунду уложить, ещё раз по губам мазнуть — нихрена уже не пальцами.
Но Тянь и так достаточно на сегодня проебался. Тянь и так сказал ржавому не то, что нужно было. Пасть зашить — вот так значит, да? С теми, кто греет по-настоящему — вот ты как, Тянь? Ничего, ничего, пацан — пробивай дно, пробивай Рыжего, пусть видит какой ты кусок дерьма, даже когда дерьмом казать не пытаешься. Когда пытаешься нормально, а выходит у тебя, как всегда. Как всегда по пизде и через заросли отравленного репея. Как всегда неправильно.
Тянь задыхается выжженным ржавчиной воздухом:
— Ты теплый. И я…
— Да отъебись ты.
Рыжий отходит на пару шагов всего, а кажется — на мили, туда, где и не увидишь. Туда, куда и не докричишься. Туда, куда не доползешь псиной с перебитыми лапами. А Тянь сейчас перебитый. Тянь сейчас сломанный. Тянь сейчас не потому сценарию — не по правильному, а по привычному своей мразной натуре. Тянь так не хочет. Тянь так не будет. Больше не будет. Он себе слово даёт, но не уверен, что сам его содержит
потому что рядом с Рыжим сдерживаться в принципе невозможно.
Тянь опускает руки, убирает их за спину, сцепляет в замок, чтобы не сделать ещё хуже. Чтобы Рыжего не отшвырнуло на другой конец галактики, пока он в паре шагов от Тяня стоит и дышит загнанно. Пока высверливает дыры ненависти в пробитой грудине. Пока не похерил всё окончательно — Тянь отходит. Опускает голову виновато:
— Я отвлёкся. Забей, или домой, поздно уже. — говорит Тянь.
Я тебя чувствую — молчит Тянь.
Я тобой греюсь — молчит Тянь.
Я от тебя уже даже если захочу отъебаться — этого сделать не смогу физически — молчит Тянь.
Примечания:
Как (ка)лечащий врач одного рефлексирующего придурка, могу сказать, что прогресс на лицо: один из цветов он уже различает, сегодня так вообще - о чудо - почувствовал тепло. На счёт ремиссии говорить ещё рано, но пациента, кажется, мы можем спасти
Снимаем свои детективные шляпы и натягиваем белые халаты - лечение будет долгим и болезненным. Сестра - приготовьте морфий и седативные, а ещё смирительную рубашку - ну так, на свякий случай. Потому что всякий случай обязательно случится - обещаю.