12
11 февраля 2022 г., 17:41
Примечания:
Living in Fiction - Out of Touch
Глава полностью вдохновлена разговором с Мертвой Ведьмой - ну вот что ты со мной делаешь, а? Разве так можно? Разве это честно? Всего пара слов на отвлечённую тему, а внутри меня крошит этим вот.
Спасибо тебе огромное ❤️
Есть у людей реакция: бей иди беги. Это Шань ещё с самого детства знает. И бил и убегал, если нужно было. Правда, бежать это было скорее исключением, потому что когда тебя валят на асфальт и пинают по ребрам — хуй ты куда убежишь, там бы жизненно важные органы прикрыть, чтобы те не розорвало от тяжёлых подошв.
Есть у людей реакция бей или беги. И у Шаня она была. Была, пока не случился Хэ Тянь. Пока не случилась подворотня у дома Цзяня, как оказалось. Пока не сверкнул последним откликом вспышки света фонаря над башкой и переулок не погрузился в густую тьму. В тьму, где все реакции растворяются, как таблетки от жара в кипятке, шипят, разлетаясь мелким ураганом пузырьков. Были у Шаня эти реакции, пока и его эта тьма не поглотила.
А дальше черт знает что. Дальше руки, пальцы и Тянь — близко-близко. Сверху капало что-то: кап-кап-кап — без остановки. Капало на вроде асфальт, а казалось, что на мозги разъедающей химозной дрянью, которая добралась до миндалин в мозгу.
У тела схема до глупого простая: в момент опасности гипоталамус передаёт химический сигнал надпочечникам и врубает скрипучим рубильником симпатическую нервную систему. Надпочечники, как оголтелые выделяют гормоны адреналина и норадреналина — и это правильно, это жизни нахуй спасает, это и приводит каждую мышцу в теле к повышенной активности. К повышенным реакциям. К повышенным рефлексам. К повышению болевого, сука, порога. И дыхание от этого сбитое вхлам. И сердце от этого колотится в глотке. И давление по венам такое, что те запросто разорвать может. И по ходу не только вены.
По ходу весь проклятый мир разрывает, потому что сознание сужается, концентрируется на источнике опасности, игнорирует посторонние звуки, движения, жизнь в черте большого города, который никогда не спит.
Так не Шань решил — так решило тело и хуиллионы лет его гребанного развития. Всё это позволяет человеку эффективнее реагировать на угрозу любым из двух способов: бей или беги. Или останься и посмотри что будет. Или останься, не бей, не беги — оцепеней. Или останься и снова провались в преисподнюю, где нет ничерта, кроме демонов и ритуальных костров в чужих глазах за свинцовой радужкой.
Останься и почувствуй.
Шершавую ладонь, что касается жадно и умоляюще. Пальцы со срезами линий, что по губам ведут и вводят в ебучий транс. Транс жесткий и глухой, как вакуум. Только проклятое кап-кап-кап сверху и прямо на воспаленный мозг.
И болевой порог ведь повышен, болевой порог ведь не должен отзываться в месте прикосновений, а он отзывается так, словно его затерло напрочь, снесло ко всем чертям в ту же преисподнюю, вымыло из организма густой темнотой.
У Шаня по ходу случился гипогликемический шок, сужение кровеносных и повышенное потоотделения. С Шанем случился мажор, который тянулся к нему оголодавшей по ласке псиной. С Шанем случился почти добровольный ступор: останься и посмотри что будет. Не бей, не беги, ржавый, останься. На минуту, на пять, на несколько всего, слышь, ржавый?
С Шанем случился переворот всех систем внутри.
Чего с Шанем не случилось — так это голоса разума. Чего с Шанем не случилось, так это здравого рассудка, потому что какой уж там рассудок, когда по губам пальцем мажут с нажимом, но мягко, а при этом шипят, что пасть ему обязательно зашьют. С Шанем не случилось отрицания, бешенства, изворотливости.
С Шанем просто случился Тянь.
С Шанем просто случился переулок, где перегорел фонарь.
С Шанем просто случилось это.
Это, когда не бей, не беги, а стой и наслаждайся. Лови его ледяное дыхание и позволяй. Трогать себя позволяй ему, как не позволил себе. Тут же темно, тут же не увидит никто, тут же всем похуй на двух пацанов, которые борзо что-то шипели другу другу, а теперь расщепляются — близко-близко, сильно-сильно.
Дальше рефлексы на минус, а ощущения на плюс. И руки у того действительно холодные, как у мертвеца. И дыхание его на собственном лице холодное. Глаза холодные, а за ними борьба.
А из бей или беги, тело Шаня выбрало стоять и смотреть.
Стоять и наслаждаться.
Стоять и проваливаться все дальше в преисподнюю, в которую он обещал себе ни ногой больше.
Преисподняя его и не спрашивала. Преисподняя руками по телу. Преисподняя к его пульсу всем свои существом тянулась, словно удивлялась, что живые тут есть. Преисподняя и сейчас где-то рядом, в пределах видимости: гоняет мяч по спортивной площадке, забрасывая один за одним, а Шань от неё оторваться не может. Шань смотрит на перекат мышц под вспотевшей кожей и думает что бы случилось, не оттолкни он преисподнюю.
Наверное, весь мир бы в руины, наверное, из кранов в жилых домах полились бы реки крови, наверное, небо всем на голову с оглушительным грохотом. Наверное, сам Шань бы на атомы разлетелся, если бы преисподнюю не оттолкнул.
Но он оттолкнул. И сейчас всё нормально. Вроде бы. Наверное. В какой-то другой вселенной уж точно. Потому что преисподняя всё ещё тут — оглядывается на сидящих в тени. Преисподняя улыбается своей сломанной и это немного ломает самого Шаня. Это Шаня упрашивает: да бей ты уже или беги. Чё угодно делай, пока поздно не стало. До того как.
И Шань делает — тянется к пластиковой бутылке воды, отвинчивает хрустко крышку и хлещет холодную из горла. На стенках конденсат холодит пальцы и от жаркой испарины на теле после тренировки это нихрена не спасает.
С погодой в последнее время странности, у погоды сбились датчики — днём ебейшая жара, а ближе к ночи холод такой, что хочется закутаться в семь одеял. Шань как погода. С Шанем тоже странности. У Шаня тоже сбились датчики и он надеется, что в следующий визит за колесами — психотерапевт ему в башке всё и поправит. Ну а пока… Пока можно вот так — на жёсткой скамейке из темной, чуть сырой древесины, в тени деревьев — наблюдать за преисподней.
Когда долго всматриваешься в бездну, бездна начинает всматриваться в тебя — так Ницше говорил. Шань сначала на это на уроке только усмехнулся хмуро — ага, всматривается она. У бездны нет того, через что она вглядываться может. У бездны нет вариантов — она просто ждёт, когда очередной Икар сиганет в неё, в надежде научиться летать. Шань забыл об этом на неделю минимум, а сейчас слова сами по себе в башке всплывают тем самым скрипучим голосом профессора, который лекции даёт исключительно сидя, потому что кажется, если тот поднимется — то рассыпется горсткой старческого песка.
Только вот звучит эта фраза уже совсем по-другому. Воспринимается она, сука, по-другому. Потому что — да. Да, прав был Ницше: если долго вглядываться в бездну — бездна начинает всматриваться в тебя.
Она и смотрит. Высверливает взглядом ощутимо болезненные рытвины в грудной клетке. Ведёт взглядом вверх до глаз и останавливается. Вместе с бездной останавливается игра, потому что мяч, который Тяню пассуют — рассекает воздух мимо него и ударяется о сетку. Откатывается, ещё чуть подпрыгивая, ему под ноги — а Тяню плевать. Тянь пробирается через толпу окруживших его девчонок, умудряясь ни одну плечом не задеть — и в этом талантлив, хули.
У Тяня вообще много сраных талантов: Рыжего заёбывать своим даже не присутствием; возникать во снах и снова и снова, как на повторе заевшей выцветшей пленки вести пальцем по линии губ; забираться змеёй в башку и не выходить оттуда часами, днями, вечностями, блядь.
Тот отшучивается чисто на автомате, даже не воспринимая о чём девчонки щебечут. Бездна и преисподняя в одном лице подваливает всё ближе к Шаню, в тень, к сырой скамье, на которую никто, кроме Рыжего не рискнул садиться. Таких идиотов просто больше не нашлось — которые будут вглядываеться в бездну, пока она не начнет вглядываться в них.
Шань это не специально — нет, блядь. Просто так совпали звёзды, которые кто-то, как игральные кости — раскинул по небу. Раскинул, хмыкнул издевательски и поправлять не стал, потому что Рыжий с места не двигается. Рыжий подчиняется каким-то там правилам, каких-то там игроков, которые точно специально сталкивают его с Хэ Тянем — да подавитесь вы уже своим блядским попконом, которым тут, на земле, вне космического пространства и не пахнет. Зато пахнет другим. Им пахнет.
Он ещё не подошёл, а им уже всё провоняло.
Он ещё не подошёл, а им уже всё пропиталось.
Он ещё не подошёл, а Рыжего уже накрывает: не бей и не беги. Наблюдай. Смотри. Наслаждайся.
Рыжий оглядывается — бежать тут некуда. Разве что в сетку рабицу, как в тех глупых мультиках, где герои проходят через любые препятствия, словно призраки. Или в стену — с разбега и сразу вдребезги, чтобы уборщица ещё пару дней собирала осколки костей, зубов и ошметки мозгов с асфальта, замывая неприглядные кровавые разводы ледяной водой и шипящей в ней концентрацией хлорки. В себя тоже не вариант — в себя Рыжий не уходит, в себе хуже, чем в преисподней, там сам дьявол бы взвыл паскудным скулежом и попросился в адские костры обратно.
— Опять на меня смотришь? — Тянь останавливается рядом, едва не нависает над Рыжим, который снова видит эти драные капли.
Капли пота с кончиков мазутных волос, где мир перевёрнут. Где отражение стынет, но почему-то не покрывается инеем. Где отражение не бьёт, не бежит, а засматривается почти с восхищением.
— А чё, с этим какие-то проблемы? — и Рыжий отворачивается.
Потому что — нахуй надо. Снова эти капли. Снова эта преисподняя. А ща ещё и солнце рубильником какой-нибудь идиот вырубит и будет, как тогда в переулке или в студии. Будет темно и совсем не страшно — напротив. Будет хорошо.
Мир отражений Шаня не привлекает ни капельки — он неправильный весь и искаженный. В нём нет ебучего правила, когда ты бьешь или бежишь. В нём есть только затяжное оцепенение, когда ты ждёшь. Ждёшь, что что-то похлеще, покруче случится. Ждёшь, а оно не случается, потому что мозг врубается вовремя. За секунду до. До катастрофы. До катаклизмов внутри. До того, как Шань переступает черту.
А черта эта яркая простая и понятная. Черта эта — желто-черной лентой вокруг Тяня: опасная зона. За ней смерть, забвение и всё, чего люди так усиленно учатся бояться на протяжении всей своей жизни. За ней что-то новое, но мы это новое вам не покажем, пока вы черту не переступите. А вы не переступите. Потому что вы либо ссыкло, либо разумный человек — подчеркните для себя правильное и пиздуйте уже отсюда, с вами не интересно.
Солнечный горизонт заслоняется сталью и опиумным мороком, который шлейфом за Тянем тащится. Который сводит очертания мира на минус пять по зрению: когда вместо людей — безобразные кляксы, вместо машин — шумные пятна, когда вместо зданий — бетонные гиганты. И они где-то вне.
Вне запаха этого. Вне бездны, которая в Шаня только сильнее вглядывается, ухмыляется своей настоящей, от которой у любого коленки задрожат. И вовсе, блядь, не от страха. У Шаня нихуя не дрожит — Шань сидит и хоть в этом ему, господи, сейчас повезло. Иначе дрожало бы всё: от голоса, до той натянутой херни внутри, когда в башке мракобесие и издевательское «дотронуться» на все тональности и лады. Когда не бить, не бежать от него сил нет.
Дотронулся уже вчера. Так дотронулся, что Шань до сих пор прикосновение на губах ощущает настолько чётко, что неконтролируемо слизывает его. Смахивает языком и нихуя это не помогает. Скребет зубами осатанело — да сотрись ты уже, блядь — проезжается кромками до того, что во рту копится металлический привкус.
И это не помогает.
И к кому тут вызывать — Шань уже не знает.
К дьяволу, который над ним навис или к богам, которые над облаками спрятались, заткнули уши и швыряются звёздами, определяя рандомом человеческие судьбы.
Тянь небрежно убирает волосы пятерней назад, стряхивает с цепких пальцев крупицы пота, что отражают мир неправильным и искаженным:
— Иногда мне кажется, что ты слишком часто выпускаешь шипы. Точнее, никогда их не прячешь и становишься похожим на морского ежа. Такой же ядовитый.
И голос у него гораздо более отравляющий, чем любой яд известный человечеству. Голосом его усыплять шторма в океанах и будить спящие тысячи лет вулканы. Голосом его в тот опиумный морок окунает уже, как мордой в бурлящую воду — и держат за волосы, ведь не высвободиться нихуя. Голосом его цепляет раздражение внутри, которое разгорается — и это уже хороший признак. Вот так на него надо — с раздражением, а не с тремором от ожидания: что же дальше будет. Что если ближе будет. Что если не бить и убегать.
Шань на него не смотрит. Шань упирает взгляд в асфальт, где крошечные трещины от его кед к чужим тянутся, словно соединяют. И ноги Шань расставляет, переставляет на другие трещины, которые не до Тяня, а в пустоту упираются. По которым Тяню до него не добраться — стыков между ними больше нет. Нет путей, по которым можно себе дорогу к нему проложить. По крайней мере так кажется. По крайней мере в этом себя Шань убеждает. По крайней мере в это укрепляет веру обсессивно-компульсивный, с которым Шань борется не первый год. Которому здорово проигрывает, раз позволяет себя убедить, что если трещины в асфальте не будут соединять носки их кед — нихуя плохого не случится.
Случится — это опыт подсказывает. Это подсказывает обострённая на опасности чуйка. Об этом вся вселенная Шаню кричит, разрываясь хрипами, а он глохнет в вакууме, что притащил за собой мажор. Он глохнет в пустотах одиночества, которое следом за Тянем ходит и не отстаёт ни на шаг.
Не слышит Шань.
Ни вселенной, ни голоса разума, ни рассудка.
Только его тяжёлое после игры дыхание и собственное, которое тоже почему-то учащается.
И говорить он старается ровно. Шань же ровный пацан. Чёткий. Шань же и не из такого дерьма выбирался, а тут его всего лишь берет в плен чужой вакуум. Тут его всего лишь не удерживает Тянь, а подняться Шань не в состоянии. Тут его всего лишь бездна с осатанелым интересом изучает, а Шань не уносится от неё семимильными. Шань хрипит:
— И чё? Ты посмотри вокруг — тех, кто шипы не выпускает, ломают сразу же. — кивает вперёд, как будто сейчас способен различать чьи-то лица, чьи-то очертания.
Кивает на кого-то, кого не видит совсем, потому что горизонт заслоняет сталью и опиумным мороком. Кивает на удачу, которая свою дряблую задницу ни разу не поднимала, чтобы Шаню помочь, а он на неё уповает уже в третий раз. И в третий раз проёбывается. Упускает момент, когда бутылку с водой — Шань о ней и думать забыл — вырывают из рук. Упускает момент, когда внутри хлещет раздражением обсессии: Шань никогда, никому, ни за какие нахуй деньги не позволит пить с ним из одной бутылки. Есть одними палочками. Надкусывать один сэндвич. Он не ханжа — нет. Он просто этого не терпит. Не терпит на уровне тела, которое потом выворачивает наизнанку липкими сгустками еды на землю — не то от отвращения, не то от неправильности происходящего. Не терпит на уровне диагноза, которому похуй, что все так делают. Все, но не Шань. Шаню проще потратить кровно заработанные и купить новую бутыль воды. Шаню проще рот отбеливателем прополоскать и успокоить себя. Сейчас ни о каком спокойствии и речи не идёт.
Тянь — антипод спокойствия. Тянь его прямо противоположное значение. Тянь обломок кости в глотке спокойствия, который та никак не выблюет.
Тянь подносит горлышко бутылки к губам. Тянь смотрит искоса и на удивление — без мрачности, с которой смотрел на девчонок, что вились вокруг него яркой сладкопахнущей азалией. Тянь приподнимает вопросительно брови, когда Рыжего подкидывает на ноги, как ужаленного.
— Стопэ. Воду мою верни. — хватается за бутылку, не собираясь её отдавать. — Не прикасайся.
И мелкая дрожь сотрясает ополовиненную жидкость, что плещется внутри. Что почти выливается из открытой бутылки. Мелкая дрожь схватывает всё тело, потому что: нельзя. А как этому обмудку, который человеческой речи не понимает объяснить — Шань в душе не ебёт. На его языке говорить Шань не умеет. У Шаня все по понятиям и в чёткой системе.
А у этого системы нет никакой.
Ни системы, ни совести, ни понимания.
Только чёртово притяжение, которое за собой Шаня тащит, как космический мусор к Юпитеру.
Этот скалится уже более живо — точно из анабиоза выплывает медленно и лениво. Этот щурится, сопоставив уже что-то в своей мазутной башке. Этот выдает без смущения, не позволяя выдрать бутылку из его рук:
— Боишься, что это будет непрямым поцелуем, а, ржавый?
Зато смущаться начинает почему-то сам Шань. По хребтине уже красные заметные всем пятна ползут, заливают сочно скулы и шею. Предплечья кусают мурашки не то жара, не то раздражения. Не то и того и другого разом, когда Шань бездну урезонить пытается. По-своему. Как может:
— Завались.
А бездне весело. В глазах у бездны загорается что-то. Что-то топкое, вязкое и Шань уверен — для жизни опасное. В глазах там вековые ледники начинает плавить. В глазах там по радужке нездоровый лихорадочный блеск стали. В глазах интерес не то, что живой — он маниакальный.
— Стоп. — Тянь облизывает пересохшие губы и Рыжий западает на прикушенный после кончик языка. Рыжий сглатывает, смотря на то, как на том отражается бликами солнце. Рыжий не бежит и не бьёт. Рыжий остаётся. Рыжий наблюдает. За тем, как Тянь ещё и ещё раз языком по губам проходится, точно осознать пытается. И осознает. И говорит то, что волной жара от макушки до кончиков пальцев окатывает. — Стой. Ржавый, ты что, правда… Ты ещё не целовался ни с кем, ведь так?
И плотные сгустки стали в глазах его — в ту же топку, куда и сам Рыжий — в ту, где сжигают до тла даже кости. И там уж явно побольше тысячи градусов по Цельсию — любой крематолог впадет в религиозный восторг. Там температура больше гораздо — когда кости не трухой пепла становятся, а остекляются, кристаллизуются и хуй ты их чем раздробишь.
Кристаллизуется и нагретый солнцем воздух, который до удушения пропитан ионами опиума, точно рядом совсем — за зданием школы, жгут конопляные поля на тысячи миль вперёд. Точно рядом все в этом наркотическом трипе и берет всех с первой же затяжки.
Шаня взяло. И не отпускает. Не отпускает — его рука снова на подбородке до ожога холодная. Слегка влажная не то от пота, не то от конденсата с бутылки. И по ней не то хлестануть раздражённо хочется, не то щекой намертво вжаться и заскулить что-то сентиментально-омерзительное.
Скулить Шань не привык. Шань привык кулаком с запахом, до нокаута. Шань привык из последних сил на ногах, только бы выстоять. Шань привык к тому, что его обходят за несколько миль, а этот лишь тянется. Тянется и оплетает своим запахом, ядовитым плющом до невозможности вырваться. До нежелания вырваться.
Шань шипит сквозь зубы, забывая разделять слова:
— Дасукаблядь. — выдыхает сбито, рычит, как загнанный зверь. — Не трожь, тебе сказано.
И слова эти, точно о какую-то невидимую, но прочную заслонку отскакивают. Слова эти мажор не то не слышит, не то не разбирает. Слова эти до его орбиты не доносятся даже лёгким откликом, далёким эхо. Словами тут давится только Шань, пока его давят к гаражному настилу подсобки.
Ребристый металл жжется на острых лопатках, растекается почти агонической болью по спине и затылку. Но рука — холодная, ледяная, как омертвевшая рука — прожигает куда основательнее, куда сильнее, куда хуже. Рука снова на том же месте, что и вчера. Рыжий на том же месте, что и вчера. С таким же оцепенением, как и вчера.
Рыжий не бьёт.
Рыжий не бежит.
Рыжий наблюдает.
За тем, как Тянь снова и снова — черт бы его задрал — облизывает губы. За тем, с каким ебическим голодом смотрит. На него, на Рыжего, смотрит. С той жаждой, с которой не смотрел на бутылку воды, хотя носился по полю, как угорелый. С тем почти восторженным предвкушением, перед которым Рыжий оказывается безоружным. Не действуют на Тяня ни шипы, ни стены, что Шань так долго выстраивал. Не действуют перед Тянем заложенные в мозг рефлексы, которые Рыжему ни раз уже шкуру спасали.
Рыжий не бьёт.
Рыжий не бежит.
Рыжий пропадает.
Потому что Тянь нахуя-то высовывает язык. Тот самый, на котором влажные блики слюны на солнце. Тянь придвигается вперёд, заслоняя собой уже напрочь. И дрожь уже не от злости, а от сладости, которая кипящим свинцом внизу живота разливается. И стирает собой те грани, через которые Рыжему вход воспрещён. И стирает «нельзя», «невозможно», «неправильно».
Всё к хуям стирает, кроме языка, что к собственным губам всё ближе.
Он него несёт мятной жвачкой и опиумом. От него несёт пряностью влажной кожи. От него несёт диким желанием не то Рыжего осадить, не то натурально сожрать.
И Рыжего этим сносит. Сносит, как яростным напором ледяной воды из прорванного гидранта.
Сносит куда-то в неебические дали вселенной, где Тянь делает всё, чего пожелает.
Где Шань не делает ничего, чтобы ему помешать.
Где Шань помешанный на чужих желаниях — добровольным пленником в чужих холодных руках.
У него язык горячий и мягкий. У него на языке осадок от горького кофе без сливок и сахара. У него в этом опыт, наверное, титанический, раз проникает он в рот почти без усилий. Слизав сначала с оскала весь рваный налёт раздражения. Смахнув легко и быстро языком раздробленные крупицы ярости, что топится свинцовой тяжестью возбуждения внизу. Шаню тесно.
В одном мире с ним — тесно.
В его руках — тесно.
И в штанах, блядь, тоже — тесно.
Где-то на фоне мяч бьётся об асфальт слишком громко. Где-то на фоне слышен гулкий удар пластика об асфальт и следом плеск воды, что каплями должна была разлететься на метры.
Разлетается тут только Рыжий.
Разлетается, чувствуя чужой язык внутри своего рта, из которого не ругательство грязное, ржавое и обидно вырывается — а неприкрытый и омерзительно-пошлый полустон.
Разлетается, потому что ни бить, ни убегать ему не хочется.
Ему ещё хочется. Больше и глубже. Не отрываясь и не отвлекаясь на то, что позади возится кто-то. Живой кто-то. Кто-то, кто видит всё.
Как четкого пацана зажали в углу и засунули язык ему в рот. Как четкий пацан не вырывается, не отбивается, а стоит с остекленевшими глазами. Как четкий пацан не с ним — а с собой борется.
И борьба эта, сука — нихуя не равная.
Борьба за пределами тела, что хочет ещё и разума, что орёт во всю глотку: бей-бей-бей! Бей, не беги, бей. Иначе он тебя к хуям разобьёт. А ты знаешь — знаешь ведь, да? — что такие, как он, разбивают до основания. Такие, как он — поиграть и выбросить. Ты хоть представляешь, со сколькими он уже так лизался? Да, не целовал — поцелуй это другое. Это интимное, вечное, уязвимость во всем своём существе. А это — так, игры. И игрушка тут ты, ржавый, усёк? После таких, как он — себя не склеить, не сшить, не замазать заплатками. После таких только задыхаться и подыхать.
И на Шаня накатывает — хлещет по щекам отрезвляющей обидой помешанной на ярости.
И Шаня задевает то, о чем орёт разум, ведь он не может быть не прав — куда там ему, хулигану, до золотого, ебать, мальчика.
И Шань бьёт, вкладывая в удар всего себя.
Вкладывая в удар уязвлённое: как ты мог, мудила?
Вкладывая в удар гневное: я тебе, сука, не игрушка.
Вкладывая в удар честное: пиздуй с другими так лижись, а от меня отъебись. Отъебись-отъебись-отъебись, до того, как. Пока поздно не стало.
Для меня — поздно.
Для тебя — просто.
Просто же для тебя — со всеми вот так.
Потому что по касательной Шаня не задевает. Шаня сразу по всем незащищённым шипами чувствительным — до болевого шока. Шаня до потери сознания и до больничной койки. А этот мимо пройдет и найдет себе нового ржавого.
Поэтому между бей или беги — Шань наконец выбирает бить.
Примечания:
Знаю, знаю, главы у меня странные, как обрывки из неполного дневника, части которого уже не восстановить
Но этот мир я и вижу обрывками, частицами, атомами - не умею я на ситуацию в целом
я умею её по кусочкам, по ошметкам, по лоскутами и крошечными моментами, которые могут тянуться вечность
И мне до одури приятно, что эти вечности вы разделяете со мной, спасибо вам всем большое
Если кто вдруг когда-нибудь задумывался над тем, что хотел бы стать бетой - молю, напишите мне, я уже не вывожу своих же элементарных ошибок