Это почти не больно, это почти не страшно, от этого почти не умирают

NC-17
В процессе
125
3
автор
Размер:
планируется Макси, написано 193 страницы, 80 514 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
125 Нравится 268 Отзывы 49 В сборник

15

Настройки
Примечания:
— Хэ Тянь, какого гребанного хера? Вот и Тянь думает какого хера? Какого хера Цзянь звонит ему, хотя до этого сам ни разу не набирал. Какого он орёт так, что уши закладывает. Какого хера в такую рань. Какого хера звонить, если можно прийти на курилку, где Тянь затягивается плотным дымом, хмуро разглядывая толпящихся, следом смотрит на часы — прикидывает сколько осталось до звонка. Прикидывает на какой из стадий он сейчас находится и когда это, сука, уже всё закончится. Говорят, в наркозе есть четыре стадии. Всего четыре стадии, которые длятся для пациента непомерно долго. Которые растягиваются в вечности. А ещё говорят, что иногда общий наркоз не даёт обезболивающего действия, а пациенты просто забывают о том, как их препарировали на холодных медицинских столах. Правду говорят — Хэ Тянь все от и до запомнил. И боль эту отвратительно-острую и как его наживую по всем болевым одним лишь коротким словом отпиздили. Началось оно быстро. Началось оно с тихого, но отчётливого для Тяня: да. Началось оно с того, что Тяня со всего размаху вмазало в аналгезию. Стадия первая. Начальная и максимально простая. Больной хоть и в сознании, но реагирует на всё заторможенно, отвечает на вопросы односложно. Поверхностная и болевая чувствительность отсутствуют, но что касается тактильной и тепловой чувствительности, то они сохранены. Сохранилось то тепло от тела ржавого, которое разливается по ладони и губам до сих пор. Вчера это казалось ожогами не менее третьей степени, которые уже под проточной водой не промоешь, не выльешь полфлакона чудодейственного лосьона, который снимает красноту и жжение. С которыми не ко врачам, а уже к патанатому прямиком на стол для аутопсии. В эту стадию выполняют кратковременные оперативные вмешательства, такие как вскрытие гнойников, нарывов и мелких абсцессов, которые больному мелкими не кажутся вовсе. Которые больному разом все вспороли и оставили гнить в одиночку на площадке, залитой серым солнцем и серыми людьми. Которые наверняка заживать бы начали — повернись к больному ржавый. Скажи ещё хоть слово ржавый. Любое, кроме: да. Остановись, ржавый, сука, неужели ты не видишь? Не замечаешь? Да стой же ты ржавый, неужели настолько противен? Никто против не был. Никто ещё не отказывался. А ты — необычный ты, ржавый. И не потому, что я твой цвет вижу, когда остальные сливаются серыми бездушными кляксами. Ты ж Рыжий — у тебя души нет. А я — тот, кто чувствительность проебал основательно — её чувствую. Я её почти вижу, ржавый. Погодь, ржавый, слышь? Не потому что ты такой уникальный, в рот оно ебись — а потому что я вообще впервые поцелуй почувствовал. Ржавый, отвечаю, раньше это было едва не до тошноты — слюнообмен, обмен микробами и невзаимной симпатией. Другим ведь нравилось. Но впервые мне понравилось именно с тобой, ржавый. Слышь? Ржавый не услышал, а Тянь сказать не смог. Ну потому да — ебучий наркоз и его ебучие стадии. Ржавый ушёл. А Тяня дальше в наркотрип, из которого выводить его никто не собирается. Во вторую стадию — стадию возбуждения. Не такого, к какому все привыкли. В этой стадии осуществляется торможение центров коры большого мозга, а подкорковые центры в это время пребывают в состоянии возбуждения. При этом сознание пациента полностью отсутствует, отмечается выраженное двигательное и речевое возбуждение. Больные начинают кричать, производят попытки встать с операционного стола. Тянь не кричал. А если и кричал, только вернувшись в студию уже затемно. Что кричал — а оно вообще важно? Наорал на не вымытую кружку с высохшим остатком кофе, да. Наорал на стены за то, что заебали уже душить своей пустотой. Наорал на свое отражение за то, что мудак в зеркале ему показался редкостный, который Тяню скалился паскудно. Который всю жизнь по пизде ему пустил и это для него нихрена не предел. Которому ебало раскрошить хотелось. И Тянь раскрошил. Ему — лицо. Себе — руку. Разбитое зеркало так и оставил на полу: чё ему, пусть валяется — починке оно, как и Тянь, уже не подлежит. Его теперь в утиль на свалку таких же сломанных. И пока шёл медленно к остеклению за которым серый город, серые огни и чёрное небо — сбрасывал осколки с костяшек вместе с каплями крови. Те под кожу вошли, умудрившись не задеть крупных вен и вытаскивать их было совсем не больно. Совсем не ощущалось. Зато ощущалось другое — основательно хуже осколков под кожей. В основательно большие дребезги, чем острые сколы зеркала на полу. Основательно больнее внутри, что заевшим «да» на повторе. У больных в этой стадии отмечается гиперемия кожных покровов, пульс становится частым, систолическое артериальное давление повышается. Зрачок становится широким, но реакция на свет сохраняется, отмечается слезотечение. Больные в этой стадии ещё большие придурки, чем в полном сознании. Больные в этой стадии для себя опасны и Тянь это собственной шкурой доказал. Наверное, поэтому многих и привязывают — чтобы не вырывались, не вскакивали с операционных столов, не расталкивали врачей и не бежали бить морду тому человеку в зеркале, который им жизнь похерил. Тяня вот не привязали. Он сам привязался без всяких там веревок и щадящих эластичных бинтов. К Рыжему — непойми как, непойми зачем привязался, и начал его чувствовать. А Рыжему такая подножка судьбы на хер не нужна оказалась. Рыжему Тянь противен. Тянь противен себе. И судя по всему — Тянь противен этому миру, который уже в напряге от того, сколько раз тот пытался от Тяня избавиться. Вся ночь сегодня прошла во второй фазе. В ебучем возбуждении подкорковых центров. Потому что всю ночь внутри тянуло чем-то. Непонятным, но настолько ощутимым, что на какой бок не переворачивайся — сердце ударами до глотки достает, до самых досок, что внизу толстого матраса. Настолько ощутимо, что по венам гонялась тревога в высшей её концентрации. И списал это Тянь на вчерашнее. На глухое «да», которое по ребрам стальным прессом проехалось. На «да», которое надломило что-то, что и так на свинченных болтах уже держалось. На «да», которое громогласным приговором самой вселенной — пощечиной влепило. Таких болезненных оплеух Тянь ещё не получал. До него долетают голоса толпящихся на школьном дворе. И все об одном и том же. Все о грязи какой-то, о преступлении, о каком-то психе, что в их школе завёлся. О ненормальном, неприемлемом. Тяню в принципе-то похуй. Это Цзянь общей истерии поддается — хмыкает в трубку. Хмыкает так печально, что горечь его расползается внутри неприятным густым пороховым выхлопом — точно словами Цзяню нихуя не стоит убивать: — Молчишь? Хах, конечно же ты молчишь. Тебе нечего сказать, а мне целую ночь не спать и думать что это за херня со мной была. Тянь его понимает. Почти. Ну, на счёт бессонных ночей и прочих прелестях ебучей жизни. Но не понимает при чём тут собственно он сам, который до сих пор под наркозом. Потирает устало переносицу, улавливая, как спортивка неприятно шуршит нейлоном, стоит только руку в локте согнуть, выдыхает заёбанно, но с той язвительностью, которой окатывает каждый раз, стоит только Цзяня увидеть: — А что с тобой было? Великое прозрение? — ровно говорить едва выходит. Не докричаться до Цзяня ни словами сплошь покрытыми гнойными нарывами и абсцессом, которые у Тяня все сейчас вскрыты. Не доораться до него простой такой, но для самого Цзяня сложной истиной, где мир жесток и мрачен. Где Цзянь для Чжэнси, а Чжэнси для кого-то другого. — Ты наконец понял, что с Чжэнси твоя влюбленность дохлый номер и решился на операцию? Ну вообще-то с ним всё дохнет, с его-то серьёзностью — тухло с ним. Тянь сейчас, судя по его скудным наблюдениям — на третьей стадии наркоза. На той самой — глубокой. Когда глубоко на всё поебать. Когда больной усмиряется, дыхание становится спокойным и равномерным, частота сердечных сокращений и артериальное давление приближаются к норме. Норма для Тяня — абсолютный ноль. Норма для Тяня — расширяющаяся со скоростью света пустота. Норма для Тяня — озверевшее в край одиночество, которым тот уже не захлебывается и не давится — а тупо наблюдает. Со стороны двора народа ещё больше стекается, точно надоедливая мошкара на запах свежего арбуза. Хотя — может и пахнет там для них чем-то. Сенсацией. Новостью, которую обгладывать шакальими пастями будут ещё недели две, не меньше. Невероятным событием, которое собирает главных сплетников в одну кучку, где ни один из них не затыкается и все друг друга перебивают: пихают локтями, перекрикивают. На них смотреть тошно и напрягать слух даже не нужно, чтобы слышать обрывки: он с той девочкой… Извращения какие-то, прикинь! Да по нему сразу видно было, что гнилой пацан. Я же говорил, я говорил. На том конце трубки тоже шума много. Шума, как в помещении, когда гул расползается по стенам, отскакивает от высоких потолков, дробится акустическим фаршем. Там тоже что-то обсуждают, только громче, чем тут — взрослые по тихой и не умеют. Взрослые громко и грозно. И Цзяню даже приходится прикрыть рукой телефон, чтобы Тянь его расслышал. Расслышал вселенский гнев, когда он о Чжэнси говорит: — Сам ты тухлый. Ни на что я не решился и не подписывался, но полез защищать Рыжего перед Шэ Ли. — чтобы Тянь расслышал тотальную обеспокоенность, почти обречённость, когда Цзянь крошит мозг своим речитативом. — Перед Змеем, Тянь. А к нему не то, что подходить опасно, на него смотреть нельзя. — чтобы Тянь расслышал возмущение, что разбивается о настоящее замешательство. — А меня дёрнуло. Так дернуло, что я ломанулся вперёд, как блядский самоубийца. — Цзянь уже в трубку шипит, и Тянь уверен, что его начинает трясти. Тем самым раздражением, которое ему выплеснуть некуда. Не через что. Только в голос его вбу́хать тоннами, которыми даже на этом конце, вне зоны физического поражения, захлебнуться можно. — И это не моё было. Не подскажешь чье? Ой, нет, стой, я уже знаю ответ. Знаю — одного полудохлого упыря, которому Рыжий пиздец, как небезразличен. Я с ним как раз по телефону говорю. И от одного лишь слова. Не от имени даже — от прозвища. От одного лишь мимолётного напоминания — дёргает уже Тяня. Дёргает так, что он стряхивает пепел неправильно, слишком психованно, слишком резко и от уголька, что жрёт табак — откалывается мелкая крупица, которая гаснет на коже черным. Которая прожигает — Тянь нихрена не чувствует, но знает. Оно прожгло. Так и с Рыжим было — прожёг с первой же встречи. Прожёг и не останавливается, жжется изнутри своей ржавчиной с одним лишь о нём напоминанием, даже когда он ушёл. И Тянь старается сохранять невозмутимость. Тянь старается не слушать в голове на все мыслимые распевы болезненное: да. Да-да-да. Противен. Ты. Мне. Противен. Оно зажеванной пленкой уже чуть не сутки там крутится. Тянь это «да» слышал уже миллиарды раз. И это единственное «да», которое заставило его оцепенеть. Это единственное «да», которое всковырнуло все болевые разом и разъело их щелочью. Слышать «да» для Тяня привычно. Да — нравишься. Да — пойду. Да — останусь. Да — отсосу. Да Тянь, да-да-да. На всё Тяню отвечали да. Все. Исключений ещё не было. До того, как. До того, как Рыжего встретил. До того, как «да» — стало причиной тотального проеба. До того, как «да» — ввело в наркоз без обезболивающего действия. До того, сука, как. Но — Тянь не привык за кем-то бегать. Даже за тем, чей цвет он единственный выделяет из остоебенившего монохрома. Даже за тем, кто излучает почти радиационное тепло своим присутствием. Даже за тем, кого попробовав на вкус — почти его почувствовал. Почти. Ещё бы немного. Ещё минут пять и Тянь точно стал бы различать вкус ржавчины на языке. И про это теперь нужно забыть. Забить, как Тянь обычно делает. Всегда делает. А тут — не получается. Тут годами отточенный похуизм срывается куда-то в пизду, а Тянь срывается в третью фазу хирургического наркоза, когда развивается тахикардия, а пульс становится малого наполнения и напряжения. Снижается уровень артериального давления — башка кружится так, что даже стена под спиной не спасает — нет в ней, сука, никакой больше опоры. Проведение наркоза на этом уровне опасно для жизни больного. Больному не похуй. Но больной из последних сил делает вид что да. Да. Да-да-да. Почти похуй. Больной ломает себя, когда произносит отстранённо: — Цзянь, я не понимаю о чём ты. И похуй, что нахлёстывает его чужим одним лишь прозвищем так — что приходится ещё сильнее вжаться спиной в стену, ведь мир вокруг своей оси разгоняется до критической скорости. Башкой тоже в стену, только не вжаться — а садануть о неё затылком. Так, чтобы мозгу встряска. Так, чтобы сознание слегка поплыло. Так, чтобы слушать Цзяня, а не ебучее «да» на повторе из раза в раз. Снова, снова и снова. Больного накрывает. У больного нитевидный пульс, который руками не прощупать — только высокочувствительными приборами, и те его наряд ли покажут. У больного максимальное расширение зрачка с отсутствием его реакции на свет, роговица тусклая и сухая. У больного слуховые галлюцинации голосом ржавого, который перекрикивает Цзянь: — Связь, Тянь. Которая могла меня нахер пришибить твоим этим: спасай его. Но куда уж там башкой о стену колотить, когда Цзянь словами по черепу бьёт в разы сильнее. В разы хуже. В разы прицельнее — тут не встряска мозга. Тут его полное запланированное уничтожение. Цзянь перемалывает мозги потоком непонятной информации. Цзянь наверняка всё усложняет, но говорит он об этом с неприсущей ему серьёзностью. Вздыхает где-то там, в стенах школы, где взрослые переходят на крик. Вздыхает так, точно ему тяжелее сейчас, чем Тяню. Да хуй там плавал — Тяню тоже не легко. Тянь себя сдерживает. Сдерживает, чтобы глаза не поднять и не начать судорожно искать взглядом ржавчину — у него с глазами не лады, у него наркоз третьей хирургической стадии, он видеть нихрена не должен. Не должен он видеть, чтобы не потянутся к ржавчине оголодавшей, почти ослепшей монохмом псиной, которой поводок на шею надели неправильный — шипами вовнутрь, на несколько размеров меньше, что душит нереально. Который душить будет до тех пор, пока Тянь не найдет взглядом Рыжего — что б его, блядь. Который душить до черных дыр перед глазами будет до тех пор, пока Тянь не спросит, почти задыхаясь: — Что у Рыжего за мутки со Змеем? И стоит только представить этих двоих рядом — как кулаки сжимаются сами по себе. При наркозе такое бывает. Бывает, что мышцы дают реакцию на холодный металл, что полосует кожу шрамами, рассекает мышцы до самых костей. Когда руки хирургов бесцеремонно копошатся во внутренностях и гнили. Бывает, что желваки в таком напряге, что челюсть сводит судорогой. Что такая же точно судорога сжимает каждую мышцу в теле, включая язык. Включая сердце, которое до того трепыхалось еле-еле в своем сраном анабиозе. — Тебя только это сейчас интересует? — у Цзяня сейчас наверняка дыхание сбилось. Цзянь сейчас всклоченный и злой, как после драки. Хорошо, что Цзянь сейчас не рядом, потому что Тяня не пронзает взглядом полным обвинения. Зато его пронзает голосом. Зато его хуярит интонацией. И его нихрена это не трогает — он в наркозе, на его третьей стадии, в самой глубокой, из которой многие не просыпаются. Зато его почему-то трогает Рыжий, у которого какие-то дела с Шэ Ли. И Цзянь, будто чувствует, словно та чушь, которую он нёс про связь — реальнее некуда. Цзянь меняется мгновенно, произнося тоскливо, но так, сука, мудровыебанно: — Я читал где-то, что если тебя что-то цепляет — значит из тебя что-то торчит. Есть это в тебе, вот и цепляет. Не было бы — ты и внимания бы не обратил. Понимаешь о чём я? И Тяня снова опрокидывает — он понимает. Он, сука, не хочет понимать, но понимает. Там, на подкорке, где ещё хоть что-то обрастает сколами информации, которая не идёт во вне — которая осколочно внутрь. Которую даже под наркозом запоминают. Его Рыжим не размазало. Его Рыжим всего насквозь пронзило. И из него это торчит. Его это цепляет. Цепляет так, что Тянь говорит быстро, точно времени совсем не осталось: — С остальным можно разобраться позже. — притормаживает, старается чтобы Цзянь уловил ту осознанность, которую в речь вкладывает. — Я обещаю, Цзянь, я разберусь. Просто сейчас спокойно перескажи мне всё, что ты знаешь. И Цзянь рассказывает. Нихрена не спокойно. На эмоциях, в которых и праведный гнев, и святое негодование. Где нет и грамма его привычной детской наивности. Наверняка размахивает руками, задевая кого-то, потому что извиняется коротко и продолжает. И чем больше Цзянь говорит — тем больше Тянь бесится. Тем больше Тяня задевает, дёргает за то, что изнутри торчит издевательски. Дёргает так, что замечая среди толпы Змея, Тянь отклоняет звонок, прерывая Цзяня на полуслове. Тянь скидывает мобильник на сумку, которая остаётся лежать на земле — к чему ему эта херня, когда кулаки чешутся так, что кажется, кожа вот-вот безобразными шматами разойдется. На одной руке она и так уже расходится. На одной руке уже есть отпечаток осколков, которые просыпались вниз вместе с оскалом главного в его жизни мудака. Шэ Ли, быть может, до того обмудка в отражении и далеко — но морду ему разбить хочется в той же ужасающей степени. В степени не поддающейся исчислению. В степени, которую только подхлёстывает счётчик отсутствия Рыжего в жизни Тяня. Счётчик присутствия Рыжего в жизни Змея. Счётчик, который не выдерживает убийственного анабиозного гнева, что по венам вместо крови кипит. Тяня швыряет вперёд, к Змею, который что-то самодовольно рассказывает. Тяня затапливает гневом, который копится внутри массивной волной. И ей теперь хлещет по внутренностям так, что там нихуя живого уже не останется. Колотит. Колотит так, что кажется — все это замечают. Колотит так, что дрожь эта даже в пальцах, плотно сжатых в кулак. И дрожь эта звоном отдается в перепонках — Тянь не слышит, как с ним здороваются, как его окликают. У Тяня глаза застилает кроваво-грязным маревом, которое почти чернотой отдает. Которое сужает мир до улыбки Шэ Ли — довольной, убийственно наслаждающейся тем, что Рыжего удалось подставить. И тело реагирует само. Над телом контроля нет, как и на ситуацией — под наркозом оно так обычно и бывает — когда Тянь выносит Змея плечом из толпы. Когда сцепляет пальцы, что разжать едва удалось — на его шее, чтобы не вырвался. Чтобы не шелохнулся. Чтобы избить его до кровавых соплей и разорванной селезёнки, если уж со своим отражением эта херня не проканала. И Тянь бьёт. Вкладывает в удар нефильтрованную ярость, которой каждая клетка, каждый атом насыщены в смертельных количествах. Бьёт и видит черный мазут крови — мелкой струйкой из носа, что Шэ Ли слизывает в полуулыбке. Слизывает почти с восхищением, с которым произносит: — Решил вступиться за Рыжего? А я-то думал у этой шавки даже друзей нет. И голос его, как ногтями по доске. Как ножом по пустой тарелке. Как пенопластом о пенопласт. Коробит настолько, что Тянь замахивается ещё раз, не рассчитывает силу, теряет равновесие, валясь на асфальт, с которого клубится пыль. Но всё ещё удерживает Змея за шею. Смыкает пальцы так, что чувствует, как под ними в сатанинском ритме качается кровь. Как напрягаются натянутые струнами жилы. Как высвободиться тот даже не пытается, лишь улыбается, как последняя шалава — развязно и с омерзительной похотью, которой разъяряет куда сильнее прежнего. Улыбается Шэ Ли не как прижатый всем телом к земле тяневской тушей. Улыбается Шэ Ли не проигравшим. Его это и не трогает вовсе, не задевает. Его это веселит ровно в той степени, в которой бесит Тяня. Для него это очередная опасная игра — забава, что может перерасти в смертельный номер. Для него по острию ножа двигаться — вполне себе привычно и обычно, и он этим наслаждается. Наслаждается настолько, что даже глаза в кайфе закатывает, а когда открывает их — лишь прищуривается рафинированно. Прищуривается так, словно и не задыхается от недостатка кислорода, который Тянь ему чуть не всем своим весом перекрывает. Змеи ведь твари живучие, змеи — что без воды, что без кислорода, способны обходиться долго и вообще без проблем. И проблем у Шэ Ли нет. Он больше на загорающего под солнцем похож, чем на того, кому в морду дали повалили на землю. Он лишь проходится языком по линии тонких, уже отдающих синюшной чернотой губ — медленно, с кайфом, с похабщиной, которую тут же хочется зацензурить размазанной кровью и собственными кулаками. И то, что Тянь планировал сказать ровно — вырывается из глотки рыком: — Тебе думать вообще не надо. Отъебись от него и не пострадаешь. Шэ Ли, притирается лопатками к земле, елозит под Тянем, выбирая положение поудобнее. Скашивает взгляд вниз и подаётся бедрами вперёд: — Поза удобная, не находишь? — нихрена она для Тяня неудобная. Нихрена она неправильная. От ощущения близости с этим ублюдком — желудок скручивает судорогой, с которой он с удовольствием бы проблевался. И улыбка ещё эта, как у последней дешёвой шлюхи, что встречает залётных клиентов в одном застиранном, бесформенном халате на обрюзгшее тело и сигой в жёлтых, наверняка со вчера начищенных зубах — только шире становится, ехиднее, омерзительнее. — Говоришь ещё так высокопарно, м, я оценил. — поджимает невинно губы и шепчет сладким ядом, почти, сука, ласково. — Шее твоей ничего не мешает? Мешает. Ещё, блядь, как. Ошейник шипами вовнутрь. Отсутствие кислорода, не пораженного напропалую коррозийной ржавчиной, как отравой. Мешает всё это — ещё как. И только скосив слегка взгляд в сторону, Тянь видит тусклый блеск металла в руке Змея, что прижимается к собственной коже. Заточка, нож или что ещё этот ополоумевший с собой притащил — Тяню на это глубоко похуй. Тянь не чувствует нихрена телом. У Тяня дохрена развита чувствительность только в одном направлении. В направлении Рыжего. В направлении того, кто делает больно даже не касаясь: без заточек, ножей и прочих острых проникающих. Он перехватывает рукой, которой хотел взять замах — это острое. Сжимает ладонь так, чтобы и миллиметра под кожу шеи не зашло. И цедит сквозь зубы, оттягивая острие от себя: — Ещё раз. — кожа на ладони рвётся под натиском. И Тянь не уверен кто ранит его больше: Змей, не выпускающий нож из руки или сам Тянь. — Увижу. — бестемпературное и липкое скатывается по предплечью вниз, марая мазутной чернотой одежду. — Тебя, сссука. — капли рядят, разбиваются погаными кляксами о землю, порошат собой витающую вокруг пыль, попадают шрапнелью на почти удивлённое лицо Змея. — Рядом с ним. — мышцы на ладони вспарывает сильнее и те, кажется, выворачивает мясом наружу. — И я тебя разорву. — и в один резкий рывок выходит забрать окровавленный металл, что валится рядом с виском Шэ Ли. Липкое лезвие тут же цепляет кусочки гравия, покрывается слоем грязи, отскакивая по инерции чуть дальше. А Тянь кое как расцепляет вторую руку, слыша хриплый вдох полной грудью. Слыша, как позади верещат девчонки, словно они крови никогда в жизни не видели. Говорит, уже поднимаясь. — В рот я ебал твои заточки, усёк? И для убедительности, отпинывает изгвазданный в крови и пыли металл в сторону. Говорят, что кровопускание это полезно. Целительно. Говорят, что оно вызывает активность костного мозга на вырабатывание новых кровяных клеток. И Тянь начинает в это верить, только потому что в его случае — кровь вызывает Рыжего. Как тех демонов из ада, с которыми нужно заключить контракт на продажу души. С которыми ни пентаграмм чертить не нужно, ни заклинаний, ломающих язык нереальным произношением. Только ладонь себе вскрой до того, чтобы мясом наружу. До того, чтобы тебя по кровавому следу у уличной мойки нашли. И если это единственный способ воззвать к Рыжему — Тянь готов записаться в адепты самых лютых сатанистов. Тянь готов всю нахуй кровь из себя выжать, только бы не случайно столкнуться с ним. Столкнуться с обескураженным взглядом. Со взглядом, где вместо яда полнейший ахуй, помешанный на недоверии. Со взглядом, в который Тянь впаивается, потому что видимо — потеря крови несёт за собой последствия. Последствия странные и не подходящие под список всех мыслимых и немыслимых человечеству. Последствий в виде ломающегося серого, через который просачивается свечением жидкое золото чужих радужек. У него глаза реально, как у демона из преисподней. У него там тоже ржавчина, только куда хуже, чем в волосах. В него там расплавленным золотом слепит до одури. Не бывает у людей таких глаз. Да даже у демонов — куда уж им. Тянь в душе не ебёт кто такой этот Рыжий и из какого круга ада он вылез, зато отчётливо понимает, что тут даже шансов на спасение нет. Рыжий пришел по его душу — и это уже точно. Рыжий — глюк монохромной системы дня сурка, в котором застрял Тянь. Рыжий — погибель и спасение в одном суровом лице. А ещё Рыжий стягивает с себя белую, выглаженную рубашку и цепляет Тяня за раненую руку, прикладывая ту к порезу. От жара его руки не то отпрянуть с вскриком боли хочется, не то напрочь в него впаяться, чтобы уже на вечность и намертво. От слов его ломает снова. Ломает самой приятной болью, которую только Тянь ощущал. Ломает тяжёлым выдохом, от которого по телу расползается оглушительная пьяная лёгкость: — Придурок, тебе реально лечиться надо. У больного четвертая стадия хирургического наркоза. Больной не дышит, у больного наблюдается желудочковая экстрасистолия. Больной не желает выходить из наркоза — введите ещё дозу для продолжения самой восхитительной агонии в его блядской жизни.
Примечания:
125 Нравится 268 Отзывы 49 В сборник
Отзывы (7)