22
7 марта 2022 г., 19:12
Примечания:
The Neighborhood - Wires
Можете не читать главу, но песню обязательно послушайте
Ему кажется, что всё очевидно. Очевидно же, что нихуя не ясно, всё сложно и ублюдски не стыкуется. В башке у Чжэнси по крайней мере не хватает каких-то нескольких сотен граней для полной картины. Для полного понимания что он делает сейчас и что следует делать дальше, чтобы не загнать себя в угол.
Хотя, справедливости ради — он уже загнал. Загнал так, что в этот угол остаётся только нервно забиться и взвыть, зажимая рот взмокшей ладонью. Но он не воет. Он же мужик, а не испуганная пятилетка. В его семнадцать у него уже Паркинсон тахикардия и проблемы со слухом. В его семнадцать он всё больше убеждается, что на гормональный всплеск всю херню, что с ним происходит — списать уже не получится. Как не получилось в тот момент, когда он фактически задыхался в прихожей Тяня. Задыхался не потому что бежал, плотно игнорируя боль в боку, а потому что, блядь, без Цзяня дышать оказывается невозможно совсем. И вдох получилось сделать только ровно в ту секунду, когда Тянь, сбрасывая звонок — хлестанул распластанной ладонью по спине, позволяя слипшимся лёгким раскрыться. Вдох получилось сделать, когда Тянь присел на корточки рядом и передал всё, о чем говорил с Чэном: Цзяня ищут, слышь? Нормально с ним всё, он жив, я его чув… Я знаю. И ты знаешь.
Чжэнси из этой мешанины едва ли что уловил. И не улавливал до тех пор, пока Цзянь не вызвонил его сам с незнакомого номера. А теперь? Ну что теперь — теперь Чжэнси заваливается к нему домой с ночёвкой. Не знает что делать, о чём Цзяня спросить в первую очередь и чего от него в конце концов нужно потребовать.
Как минимум — чтобы не смел больше вот так пропадать. И не смел вынуждать задыхаться. Чтобы не было больше этих вот больно, страшно и когда почти до смерти.
До смерти напугал. До смерти хотелось придушить Тяня с его понимающим — знающим — взглядом. До смерти хотелось спросить у того откуда ему вообще известно, как это — подыхать без Цзяня. И до смерти не хотелось узнавать ответ.
Откуда-то Тянь реально знает. Нет — Чжэнси нихуя не показалось. Нет — он не добился в глаза. Нет — его не пронзает до сих пор тем знающим взглядом. Разве что совсем чуть-чуть. Разве что кислотой по костям разъедает. Жрёт так, что каркас скелета обвалится к хуям скоро.
Но Чжэнси не хочет знать. Меньше знаешь — крепче спишь, так говорят. Чжэнси знает не так много, но и этого достаточно, чтобы сна не было ни в одном глазу. Чтобы о сне и речи даже не заходило. Чтобы стискивать челюсти до зубного крошева, не сорваться и не спросить: откуда он знает? Почему он знает? Чего, блядь, не знаю я — о вас?
Морщится — всего ж одна простая мысль, а. Всего ж одно слово — вы. Оба. Вдвоем. Какая-то неведомая связь или что оно там у вас. Простая, казалось бы, мысль, но сложности в ней столько, что это давит. Реально давит — на кадык шершавым валуном в глотке. Тектоническими плитами, которые вместо того, чтобы оставаться на земле — придавили Чжэнси и размазывают его катком. Череп давит сраной разрывающей сосуды болью.
А Чжэнси давит из себя подобие улыбки. Подобие, потому что Цзянь на неё не покупается. Цзянь разглядывает её пугливо и отворачивается. И правильно делает. Нечего ему — светлому, доброму и очаровательному — на такую грязную, неестественную и тоже пугливую смотреть. Потому что мало ли что в ней найти можно. Мало ли что по ней понять можно. Мало ли — вдруг ответ на вопрос Чжэнси у Цзяня всё же найдётся. Тяня, в конце концов, ненавидеть ему не хочется. А вот придушить — всё ещё да.
И требовать теперь хочется совсем другого. Взять слово, твердое обещание, клятву на крови, заверенную самим дьяволом: что на Чжэнси вот таким взглядом — знающим, блядь — больше никто не будет смотреть.
Но он молчит. Молча проходит в гостиную, которую затапливает острыми сколами света из коридора. Молча закатывает глаза на дурацкую шутку Цзяня — как будто Чжань тупой и не понимает, что тот ею пытается обстановку разрядить — про сбережение ресурсов воды: её все меньше, а если запереться в душе вместе, то они окажут планете услугу, мир спасут. Молча провожает Цзяня, свесившего полотенце на плечо, тяжёлым взглядом. Попади они в душ вместе — о спасении мира никто и не заикнется. А вот о спасении самого Цзяня от Чжэнси — ещё как. Заикнется чёто там у Тяня внутри и он снова будет знать. И смотреть. И топить этим взглядом.
Да хули там — сегодня Тянь на Чжэнси почти не смотрел. Тянь, пока носился по спортивной площадке, вообще глаз с Рыжего не спускал, разве что иногда скашивал их на Цзяня и смотрел так, что внутри что-то обрывалось.
Смотрел так, словно он знает, что такое Цзяня терять.
А Чжэнси, хер знает чему вообще повинуясь, но явно не рассудку и здравому смыслу — с силой выбивал из его рук мяч, подрезал и пару раз саданул плечом, блокируя.
Они выиграли, да. Цзянь и Чжэнси. Вдвоем. Но за ребрами так паскудно скрежечет, что победителем себя Чжэнси совсем не чувствует. Чувствует, что проебался. Чувствует, что его порвали на безобразные лоскуты, даже пальцем не задев. Чувствует, что снова задыхается.
Ну потому что да — Цзяня ж рядом нет. Цзянь плещется в душе, за вон той дверью, выставив на полную громкость какую-то херню, царапающую слух. И она вполне соответствует тому, что сейчас дробит кости внутри. Под такой акустический фарш как раз сидеть и загибаться от ожидания. И месить в башке мысли о том, что Тянь знает. Чтобы он там, сука, о Цзяне такого не знал. Если сложить их знания — Чжэнси тут безусловным фаворитом будет. И снова будет проигравшим, потому что: нормально с ним всё, он жив, я его чув… Я знаю.
Полутьма в комнате сгущается с каждой секундой всё больше и дробит её только прямоугольными разбросанными по паркету и стене лоскутами света. Он не достаёт до дивана, на котором Чжэнси сидит и отсюда кажется, что не свет это вовсе, а оптическая иллюзия, сбой в текстурах, провалы в другое измерение. Чжань тянется к тумбе, на которой цветы появляются только когда приезжает госпожа Цзянь. Её нет, а вот цветы есть — торчат из прозрачной тонкой вазы пухлыми, едва распустившимися бутонами зимней сливы, вес которых тонкие изогнутые ветки хер знает как выдерживают.
Чжэнси тоже не выдерживает, тянется чуть дальше, туда, где стоит слегка выцветшая временем фотография в белой рамке. Там Цзяню от силы год-полтора. Там море, пляж, чайки и нагретый песок. Там у него глаза большие и чистые и с тех пор ничего, кажется, в Цзяне не поменялось. Говорят, что дети приходят с чистой душой, отбеленной, не изгаженной мирской гнилью. Не поменялось нихрена — Цзянь иногда с таким же детским восторгом смотрит, и всегда — так же чисто.
Чжэнси сгребает фотографию, мажет пальцами по прохладному стеклу, не то пытаясь к Цзяню прикоснуться, не то по волосам его оградить и убедить не меняться и дальше. И зависает он так надолго, зависает, почти слыша, как мелкие волны разбиваются о линию берега. Почти ощущая запах горячей выпаренной морской соли. Почти чувствуя свежий бриз, который разносит на мили вперёд крошечными каплями.
И сбой в матрице кажется уже вовсе не на дробленный свет распространяется, а на самого Чжэнси. Потому что на море Чжэнси никогда не был. Не знает он как оно пахнет, как ощущается, как выглядит в реале. Не знает, но чувствует, внимательно разглядывая старую засвеченную мутным солнцем фотографию. Наверное, такое же и с Тянем случилось, когда он перед Чжэнси на корточках сидел в нелепой попытке успокоить.
Он проёбывает момент, когда вода в ванной стихает. Не замечает, как музыка за дверью становится значительно тише. И реагирует только на щелчок задвижки, который в абсолютной тишине, вынуждает кровь в венах покрыться слоем инея.
Чжэнси в его семнадцать — счастливый обладатель проблем со слухом, тахикардии и Паркинсона. И наверняка именно из-за этого, он чуть не роняет рамку, успевая перехватить её за острый край. В руках ту тоже колотить начинает, и дрожь эта только нарастать начинает, ширится под ребрами, точно каждый расслабленный шаг Цзяня отбойным молотом проходится по костям. И не только по ним, потому что стоит только уместить рамку на прежнее место, словив ненормальную панику с того, что Цзянь застукает его за рассматриванием фото — как колотить начинает уже по стенкам сердца.
Там митральный клапан ступорится, забывая пропускать кровь.
Там сокращение желудочков предсердий аритмичное, сбоящее, скатывающееся в натуральную судорогу.
Там по полым венам непропорционально гонится кровь, свернувшаяся сгустками остробокой паники.
Потому что тут Цзянь мокрый и в одном полотенце на бедрах.
У Цзяня дурацкая привычка не вытираться после душа. У Цзяня кожа светлая, почти пергаментная, на грани прозрачности, где плотную венозную сетку под ней — хочется очертить красным маркером, уходя от стыка ребер вниз, за грань. За грань полотенца. За грань позволенного. За грань собственных фатальных запретов. У Цзяня острия бедренных костей, удивительно, как не вспарывают тонкую натянутую кожу. У Цзяня с волос срываются вниз идеально ровные капли, которые пронзает насквозь мягким светом из коридора.
У Цзяня дурацкая привычка после душа не вытираться.
А у Чжэнси дурацкая привычка на это всё прочно залипать.
Не оторваться. Не пошевелиться. Только смотреть-наблюдать-впитывать, не упуская ни одной мелочи. Не упуская капельных росчерков, что витиеватыми разводами, полосуют его тело. Не упуская скудного коридорного света, который вылизывает бледную кожу, когда Цзянь подходит ближе, почти окунаясь в ту тьму, где сидит оцепеневший Чжэнси. Не упуская синяка на локтевом сгибе, который разливается багряным пятном и крошечной ороговевшей точки в самой его середине. Не упуская видимого отпечатка пятерни на его предплечье, за которое Цзяня наверняка волокли.
И замечать в нём что-то помимо этих грубых отметин, выбивающихся из идеального представления тела Цзяня, не выходит вовсе.
Чжэнси знает его тело. Целиком. Чжэнси знает, что синяк этот остался от какой-то дряни, которую вливали в Цзяня совсем не врачи. Чжэнси знает, что кожа у него нежная и если схватить крепче положенного, то следы обязательно останутся. Чжэнси знает, что с Цзянем не нежничали, похищая его. И Чжэнси может только догадываться о том, что с ним было в те несколько десятков часов, пока Цзянь был там. С кем-то, кто по-скотски хватал его за руки и колол вены. С кем-то, кто к Цзяню не как, к самому нужному и ценному в мире, а с ненавистью, граничащей с холодным безразличием. С кем-то, о ком Цзянь даже не заикнулся.
Вечная пиздливость Цзяня нереально утомляет.
Цзянь вообще обо всем рассказывает, даже если его не просят.
О похищении Цзянь не говорит вовсе и Чжэнси кажется, что тот не станет рассказывать даже если он этого от Цзяня потребует.
Чжань никогда не думал, что пыткой для него будет молчание Цзяня. Не думал, а теперь думает: ну не молчи ты. Не делай вид, что ничерта не произошло. Произошло же. Страшное. Для меня, для тебя. Для нас, Цзянь. Я вижу что с тобой делали. Вижу и могу строить лишь догадки. И ни одна из них не звучит хоть сколько-нибудь нормально. Безобидно. Безболезненно. Они все на грани боли, отчаяния, потери. Они все на твоём теле и ты молчишь. Ну не молчи ж ты, блядь.
И Цзянь не молчит. Цзянь разглядывает пару секунд Чжэнси, у которого стынущая кровь проталкивается туго жидким азотом. Который не удерживается — кривится, смотря на ссадины и синяки. Который выдыхает почти с облегчением, замечая, что нет гематом на рёбрах и стертых в кровь коленей. Которого трясёт уже не тремором, а ледяной яростью, с которой хочется разнести к ебени матери того, кто с Цзянем так грубо, так неаккуратно, так больно, блядь, ему же больно было. И страшное ему было. И он был один.
Цзянь склоняет голову на бок и тянет:
— От твоей мрачной ауры, у меня все цветы на подоконниках завянут. А я их, между прочим, старательно поливаю и не даю подохнуть раньше положенного.
И то, что должно было получится беззаботно и буднично, крошится резью остаточного страха. Ломается в голосе дурной какой-то, неправильной, ошибочной виной.
Чжань глаза на Цзяня поднимает, сжимая губы в тонкую обескровленную линию. Стискивая челюсть до того, что скрежет зубов отдается вибрацией в кости черепа. Смотрит раздражённо, потому что — ну какая нахер вина? Схуяли вообще Цзянь себя винит, когда винить ему нужно Чжэнси, который по-дурости не в буквальном смысле воспринял слова старушки из магазина, Цзяня не отпускать. Который по тупости его в одиночку отпустил, когда не должен был. Вообще нельзя было его отпускать — ни в прямом, ни в переносном. Ни в каком из мыслимых смыслов, в рот их еби.
А сейчас нельзя молчать. Цзяню нельзя молчать — его же кроет. Он же наверняка ещё не отошёл. Он наверняка ещё запертым себя чувствует на том сыром складе, откуда его вытащили еле живым. Еле дышащим. Его только телом оттуда высвободили, но Цзянь не здесь. Он всё ещё там. У Цзяня взгляд весь день тусклый, потерянный, безжизненный. У Цзяня нет того запала, с которым он говорит, двигается, с которым он живёт. Цзянь на робота похож, который воспринимает внешний мир лишь на рефлексах.
Рефлекторно улыбнуться. Рефлекторно ответить, что с ним всё в полном порядке. Рефлекторно качнуть головой в подтверждение своих слов. Рефлекторно растянуть губы ещё больше, чтобы уж точно отъебались. Рефлекторно провалиться взглядом сквозь Чжэнси, снова оказываясь на складе. Снова на цепи, следы от которой опоясывают почти вспоротую металлом кожу на лодыжке. Снова напуганный, одурманенный наркотой, не понимающий за что с ним так жестоко и грубо.
На Цзяня в принципе смотреть сложно, даже когда он весёлый и жизнерадостный.
На Цзяня, застрявшего где-то в другом месте — смотреть физически больно.
Непреодолимо, блядь.
Непреодолимо хочется подорваться к нему, сгрести его, обхватывая руками — Чжэнси жалеет, что этих рук у него всего две — и укрыть его. Непреодолимо хочется сказать ему что-то тихое, на пределе слуха, сдавленно-успокаивающее. Непреодолимо хочется шептать ему на ухо до тех пор, пока настоящий Цзянь на этот отчаянный зов не откликнется. Пока настоящий Цзянь не вернётся по зову к Чжэнси. Непреодолимо хочется хоть что-то для него сделать. И Чжэнси делает. Чжэнси упирается локтями в колени, смотрит болезненно на то, как Цзянь прикрывает рукой синяк с проколом иглы посередине и говорит настойчиво:
— Нам нужно серьёзно поговорить.
Цзянь всегда на такие заявления реагирует одинаково. Цзянь всегда отшучивается и включает бесноватого придурка, который в серьезность не умеет и даже пробовать не хочет. Цзянь всегда взмахивает на серьезные темы рукой: ай, да похуй — пронесёт.
Сейчас Цзянь замирает. Кажется, даже не дышит и снова отключается от мира — цепляется взглядом за какую-то невидимую точку над головой Чжэнси и смотрит в никуда. Реально в никуда — там стена, там ни узоров, ни росписей, ни даже жирных пятен. Нихуя там нет и это настораживает. Это вынуждает напрячься сильнее, чем прежде. Сильнее захотеть забиться в тот уже, кажется, нихуя не гипотетический угол, в который Чжэнси сам себя загнал. Сильнее захотеть Цзяня коснуться, чтобы тот хоть какую-то реакцию дал. Только вот кажется — делать этого сейчас нельзя.
В башке неожиданно всплывает непонятное, которое Чжэнси не так давно по телеку услышал: если вы оказались рядом с лунатиком, который ходит во сне, ни в коем случае не стоит его будить. Так как такой человек, проснувшись, может от неожиданности пораниться или нанести травму тому, кто находится рядом. Поэтому наберитесь терпения и просто за ним наблюдайте. И Цзянь сейчас похож на одного из тех лунатиков, которых будить нельзя. Стоит только дотронуться, как внутри него что-то и так уже надломленное, раскрошится окончательно. Стоит только дотронуться, как он зашипит яростно, не понимая, кто перед ним стоит и попытается снести ударом правой, задевая рукой острый угол стола. Потому что перед его глазами сейчас склад и тот, кто делал ему больно. Потому что не тут Цзянь, сука, не тут он.
И Чжэнси ждёт. Ждёт, когда стеклянные глаза начнут ловить фокусировку, а не смотреть сквозь стену. Ждёт, когда дыхание с поверхностного и частого станет более глубоким, но таким же рваным. Ждёт, когда ладонь Цзяня, прикрывающая синяк на сгибе локтя — не будет цепляться такой мертвой хваткой за побледневшую в край кожу. Ждёт, когда Цзянь сморгнет пару раз, точно выходя из долгой летаргии и слегка дернет головой, словно выбивая из неё то, чем его жрёт изнутри. Ждёт, когда Цзянь — и видно насколько тяжело ему это даётся — включит в себе бесноватого придурка.
Тяжело ему — он брови в напряжении хмурит, пытаясь сконцентрироваться на здесь и сейчас. Он выдыхает пару раз, забывая сделать вдох. Он прикрывает глаза — всего на секунду, но за эту секунду словно бы просит себя собраться с силам, которых у него не осталось — и смотрит прямо в глаза. Разбито смотрит. Умоляюще смотрит, точно уговаривает Чжэнси не заострять внимание на том, какой пиздец внутри него творится. А он говорит наигранно весело:
— Хорошо. Я после душа. Голый — почти. И мокрый — насквозь. И у нас тут серьезный разговор. — взмахивает рукой небрежно, как сделал бы, будь он в порядке. Как сделал бы в любой другой раз, но Чжэнси даже сейчас, даже в полутьме, даже в разбитых сколах света из коридора, ложащегося на его кожу — видит, что и это движение ему даётся с трудом. Что на него он тратит всего себя и удивительно, как с ног в эту же секунду не валится. Как не отшатывается обессиленно к стене и не сползает по ней вниз. Цзянь понимает куда Чжэнси смотрит. Цзянь понимает, что беззаботности в его голосе Чжэнси не верит. Цзянь понимает, но продолжает нести чушь, продолжает играть в того, кем он на самом деле не является, продолжает настырно бежать от разговора, который на тысячу из десяти процентов вскроет новые нарывы, что ещё и затянуться не успели. — Настолько серьёзный, что мне стоит одеться?
Цзянь отчаянно ищет точку опоры, которую найти не может. Цзянь пытается пошутить, но на шутку это вообще едва ли похоже. Похоже на то, что он скорее из окна выбросится почти голым и насквозь мокрым — чем хоть слово из себя про похищение выдавит. И отзывается на его вопрос Чжэнси механически, не успевая подумать, не успевая прикусить язык:
— Нет. — смаргивает удивлённо и замечает такое же удивление во взгляде Цзяня, что слегка проясняется. Тут же пытается исправиться. — Да. — и делает только, блядь, хуже. — Я не то имел в… Блядь. — почему-то становится смешно. Не так смешно, когда от веселья грудную клетку искренним разрывает. Смех, что поднимается кипящим ядом по трахее, мрачный и нервный. Густой, больше похожий на приступ пневманичного кашля, когда дышать становится нереально. Когда кажется, что вот-вот выхаркаешь лёгкие и бронхиальные соцветия кровавыми сгустками. Когда нихрена не смешно и очень, сука, страшно. За Цзяня страшно. За того, к которому привык. За того, кто заперт сейчас далеко и добраться до него невозможно. Чжань тянет воздух носом медленно, стараясь не сломать всё неправильным расколотым смехом. И говорит совсем тихо, убито, почти не рассчитывая на адекватный ответ. — Что ты от меня скрываешь?
Цзянь вздрагивает, как от пощёчины наотмашь от последних слов — голову выворачивает под неестественным углом до того резко, что шейные позвонки трещат. Одновременно с этим трещит что-то внутри, разрываясь в лоскуты, потому что Цзянь прячется. От Чжэнси, блядь, прячется. Потому что Цзянь смотрит куда угодно, только не в глаза. Потому что Цзянь хреново маскирует то, как дыхалка у него сдаёт, сжимается судорожными выдохами, когда произносит он почти задыхаясь:
— Ты же в курсе, что голым и мокрым в принципе сложно что-то скрывать? — опускает голову, словно смотрит на махровую тряпку, прикрывающую его, а на деле просто пытается не нарваться на тяжёлый взгляд Чжэнси продолжая бормотать. — Ну, разве что под полотенцем найдется парочка секретов, но я не уверен, что ты захочешь о них узнать. Или увидеть. Или всё-таки…
Цзянь пытается снова свести всё в шутку, а Чжэнси думает, что от таких шуток у него в башке что-то обязательно перегорит. Коротнёт. Ебанёт взрывом, с которым командный центр вырубится к хуям, зато врубится ярость. Ярость тихая, разрушающая, неконтролируемая. Ярость, которой уже скручивает болты, держащиеся на чистом упорстве. Ярость, с которой Чжэнси цедит сквозь зубы:
— Не смей, блядь, распахивать полотенце. — ярость, которой опасно несёт, искажая стальной грубостью голос. — Ты в последнее время вечно куда-то сбегаешь, возвращаешься бледным и с красными глазами, точно тебя какими-то ядовитыми парами травили. А потом тебя и вовсе похищают. — сбивается с мысли, сбивается с настроя разговорить Цзяня о похищении, потому что напарывается на умоляющий взгляд. На взгляд, полный осатанелого страха. На взгляд полный немой мольбы: не надо. Не сейчас, Чжэнси. Не тут, не в этой комнате. Не про похищение, Чжэнси, пожалуйста. Пожалуйста, блядь. И Чжэнси кивает заторможенно, соглашаясь: не сейчас, хорошо, окей, ладно. Ищет в башке тему, на которую можно скосить внимание, на которую можно аккуратно утянуть Цзяня, не травмируя его. Ищет и не находит ничего, кроме тянущей под ребрами. Кроме кислотного дождя, разъедающего внутренности. Кроме того, о чем говорит стынущим, деревенеющим голосом. — И Тянь знает где тебя найти, а я — нет. Что происходит?
И тут же понимает, что от этой темы Цзяню не легче. Она едва ли на пару тонн легче для него, чем похищение. Едва ли не такая сложная. Едва ли не такая болезненная, отчего Цзянь морщится, точно Чжэнси пробил ему словами грудину. И смотрит он теперь в глаза. Смотрит он теперь тоже с яростью, с которой покрывает льдами песочную радужку. У него верхнюю губу дёргает тонко, как в оскале, и…
И таким его Чжэнси ещё не видел. Настолько отчаявшимся. Настолько озлобленно-защищающимся. От Чжэнси защищающимся. Почти выкрикивающим:
— Жизнь? — Цзянь не дышит, а хрипит, точно в лёгких у него скопилась вода. Цзяня тоже топит. Цзянь тоже тонет. Он кривится снова, уже не скрывая того, как его ломает. Уже не скрывая, что каждое слово отзывается в глотке режущей болью. Даже не пытается произносить ровно то, что вырывается сбито, почти без пауз между словами. — У меня она нормальной никогда не была. Так что происходит тут жизнь, Чжань Сиси. Я тоже мало что понимаю. И уж тем более не понимаю при чём тут Тянь. Точнее твой тон.
Он взмахивает рукой психованно и Чжэнси замечает, как сильно дрожат у него пальцы. Как сильно вздуты вены у него на предплечьях, что кажется — одно неосторожное движение и каждую разорвет к хуям. Как его всё сильнее кроет концентрированным, неразбавленным гневом с которым он ещё пытается бороться.
— А что не так с тоном? — и отвечает Чжэнси спокойно, неожиданно даже для себя. И сам на себя мысленно выругивается за то насколько безразлично это прозвучало. Прочищает горло, так и не дождавшись ответа и пробует, уже мягче. — Цзянь, скажи честно…
Цзянь прерывает, не даёт договорить, отрезая вымученным:
— Я всегда с тобой честен. Всегда.
Уже не таким яростным. Более уставшим. Более убитым. Ничего, сука, более страшного Чжэнси в жизни не видел. Ничего более страшного читал сквозь строчки. Ничего более удушающего тревогой Чжэнси в жизни не говорил:
— Хорошо. Ты говорил, что тебе кто-то нравится. Этот кто-то, он… Ну… Это Тянь?
Комнату разрывает оскольчатым смехом. Он разбивается о стены, рушится с потолка адской тяжестью прямо на голову, просачивается сквозь кожу убийственным холодом, которым сковывает нутро. Которым начисто вскрывает вдоль каждую натянутую в напряжении вену изнутри, словно лезвиями. Которым не расслабляет, как это обычно со смехом Цзяня бывает, а вышвыривает в сокрушающую панику, что неестественно выворачивает рёбра тем, насколько её сейчас там много. Тем, насколько она раскалывает острой болью череп. Тем, что остановиться Цзянь не может. Он не то, что в панике, а истерически давит ладонью с полусжатыми пальцами на грудину, пытаясь успокоиться. На резко посветлевших глазах наворачивается соленая влага, которая застревает на длинных светлых ресницах и рассмотреть её ближе выходит буквально через секунду, когда Цзянь шатко опускается на пол. Когда оказывается перед Чжэнси на коленях, всё ещё вздрагивая от смеха. Ненормального, нездорового, вызванного чем угодно, только не весельем. Когда Цзянь произносит, сколотым голосом:
— Хэ Тянь? Серьёзно? — смотрит в глаза с осуждением, спрашивает с раздраженным нажимом. — Серьёзно, Сиси? — и видит что-то, что вынуждает его остановиться. Видит что-то, что вынуждает перестать вздрагивать от приступа хохота. Видит что-то, что пересушивает ему глотку, потому что Цзянь сглатывает насухую, неверяще качая головой. — Блядь, ты реально серьёзно. Какой же ты идиот. — и звучит это, как приговор. Звучит это с абсолютной безысходностью. Звучит это с той долей нежности, на которую Цзянь сейчас едва ли способен, но он всё равно, несмотря ни на что, хлещет ею по самым уязвимым, что отзываются разрушающей болью. Звучит это настолько болезненно-смиренно, что все системы органов дают сбой разом. Разом Паркинсон, тахикардия и паскудный писк в ушах, через который сочится сдавленный голос Цзяня. — И этому идиоту я отдал своё сердце уже очень давно. — Цзянь усмехается печально, облизывает губы, хмурясь. Цзянь продолжает с той уверенностью, какой Чжэнси ещё никогда и ни в ком не видел. — И продолжу отдавать, понимаешь? — Чжэнси слышит, но едва ли улавливает значение слов. Чжэнси размазывает безнадёгой, что разливается щелочью в глазах напротив. Чжэнси захлебывается ею, барахтается в чужих скомканных словах, в тщетных попытках не стать утопленником. — Не важно: в прошлом, в настоящем или в будущем. Всегда, Чжэнси. — у него голос дрожит. Он весь дрожит. Даже кончики волос, с которых всё ещё срываются остывшие капли. У него в глазах снова влага, только теперь не от смеха. У него в глотке ком, который Цзянь безрезультатно пытается игнорировать и тянется к шее рукой, потирая ту до красноты. У него в глазах отчаяние перекрывает убийственным сожалением. И он порывается встать, когда пряча глаза, смотреть куда-то в пол, отзывается тихо, потерянно, слабо. — Заебись, наверное, как приятно это слышать от лучшего друга, да? — вскидывает голову и снова смотрит в глазап прямо и смело. Смотрит уже без глухой мольбы. Смотрит так, словно прощается. Навсегда прощается. — Но я нахрен ни о чём не жалею, ясно тебе, идиот? — последнее слово выплёвывает слишком для него жестоко. Слишком непривычно чеканит согласные.
И встаёт Цзянь неожиданно резко. Встаёт, разворачиваясь на пятках, чтобы свалить неизвестно куда. Встаёт, чтобы снова уйти, даже не выслушав ответ.
Ответа у Чжэнси нихрена нет. У Чжэнси бешено колотит, почти расщепляет, разрывает каждую клетку тела одна лишь мысль: я идиот. Идиот-идиот-идиот. Я тот идиот, которому Цзянь вручил своё сердце. Тот идиот, которому он вручал его всегда. В прошлом, настоящем и будущем. Всегда, блядь.
И действует Чжэнси быстрее, чем успевает подумать. Подрывается вслед за Цзянем, хватая его за руку. Грубо, наверное, хватая — как тот, кто его на складе держал. Сильно, наверное, хватая, потому что отпусти его Чжэнси сейчас — вернуть себе Цзяня будет уже невозможно. Тянет его на себя, не давая опомниться, не давая ни единого шанса вырваться. Тянет и прижимает крепко, ощущая, как ключицу палит рваным сдавленным дыханием. Ощущая, как неуверенно Цзянь сжимает футболку на его спине треморными пальцами. Ощущая, как капли с его волос пропитывают надплечье пятнами.
И дрожь у них сейчас общая.
И страх у них сейчас общий.
И выдох облегчения, который вырывается почти синхронно — у них сейчас общий.
У них вообще всё сейчас напополам и это было всегда. Это было изначально. Это было настолько привычно, что Чжэнси разучился видеть в этом скрытый смысл. Не придал ему значения. Не заметил вовремя, как ему отдают своё сердце. Не заметил и наверное, сломал его.
Чжэнси криворукий — ему такое хрупкое вручать было нельзя. А Цзянь смелый, раз решил рискнуть. И Цзянь ни о чём не жалеет. И это топит стужу внутри — резко, быстро, напалмом. Это отзывается самой восхитительной распирающей болью в грудине, когда Чжэнси шепчет куда-то Цзяню в висок:
— Знаю, Цзянь.
Когда Чжэнси перехватывает его ещё крепче, укладывая ладонь на чужую шею:
— Я идиот.
Когда Чжэнси вдыхает его запах и выдыхает, признаваясь:
— Я кретин, каких ещё поискать.
Когда Цзянь почти обмякает в руках обессиленно и держать его приходится, перенося весь вес на себя:
— Я слепой придурок.
Когда весь мир сходится, концентрируется на одном лишь человеке, сужается до одного лишь человека:
— Но я тоже, Цзянь.
Когда Чжэнси наконец признает, что Цзянь — и есть весь его мир:
— Тоже ни о чём не жалею.