Блудодейство окаянное
7 февраля 2022 г., 05:45
Примечания:
Эйзенштейн пытается показать Черкасову, как целовать Кузнецова. Разумеется, исключительно во имя искусства. И разумеется, всё это полный фарс и шутка ради шутки, характеры не соблюдались, автор просто валял дурака :)
— Сначала я думал, что первый поцелуй царя с Фёдором должен произойти в светлице Анастасии, после разговора об её отравлении, — рассуждал вслух в будущем величайший, а пока что просто общепризнанный и знаменитый режиссёр и сценарист Сергей Эйзенштейн, вышагивая по холодной, насквозь продуваемой сквозняками съёмочной площадке, изображающей дворцовый зал с гробом означенной царицы Анастасии. — Но вы знаете, можно и прямо здесь. Экспромт, дорогие друзья! — он вдохновенно взмахнул рукой. — Иван нависает над Фёдором, спрашивает: «Ты скажи, прав ли мой суд?», Фёдор отвечает: «Прав!», и Иван его целует. Прямо у гроба умершей жены…
— …и на глазах отца Фёдора? — на всякий случай уточнил игравший Алексея Басманова Амвросий Бучма.
— Да! Именно так.
— Я — то есть, Алексей Басманов — Алексей должен быть возмущён?
— В первую очередь потрясён. Выказывать возмущение перед лицом царя он не смеет. Пока ещё не смеет. А вот однажды, на пиру, когда его сын уже будет плясать на потеху царю и всем прочим в сарафане, не сдержится, сорвётся в разговоре, и Иван этого, конечно же, не забудет, возникнут у него подозрения. Но пока что — больше не возмущение, а потрясение, шок…
— У меня возмущение! — взвился Михаил Кузнецов, он же Фёдор Басманов. — И потрясение! И шок! Серж… то есть, Сергей Михайлович… мы так не договаривались! Мы…
— Это экспромт, Мишенька, — ласково сказал Эйзенштейн и приобнял Кузнецова одной рукой за плечи; тот дёрнулся, собираясь вырваться, но по понятной только им двоим причине этого не сделал. — Экспромт, понимаешь? Договоримся позже. Я тебе всё объясню. Наедине, в моей квартире…
— Откажусь от роли, — мрачно пригрозил Кузнецов. — Уйду. Сбегу на фронт. Как юный партизан.
— Переиграл ты юных фронтовиков. Что я тебе говорил? Пора менять амплуа. И никуда ты не сбежишь. А будешь упрямиться, — Эйзенштейн понизил голос, но на гулкой площадке всё равно всем всё было слышно, — заставлю надеть женские туфли. На шпильках. Импортные. И шёлковые чулки. Видел я однажды в Америке… — он загадочно и мечтательно улыбнулся.
— Туфли на шпильках?! — громко воскликнул Кузнецов, всё-таки сбросил руку Эйзенштейна, и все посмотрели на них с ещё большим интересом. — На Фёдоре Басманове?! Нет, я, конечно, понимаю, у нас не реконструкция, а стилизация, на опричниках из массовки современные пальто и шарфы… но это уже даже не стилизация! Это комедия, фарс! Серж… тьфу ты, Сергей Михайлович… разве у нас комедия?!
— Мишенька, — мягко, но строго и наставительно произнёс Эйзенштейн и вернул свою руку на плечо Кузнецова, которым тот на этот раз даже не дёрнул. — У нас не комедия, у нас драма уровня шекспировских «Исторических хроник» и его же поздних трагедий. И на Фёдоре Басманове никаких туфель на шпильках не будет.
— Но…
— Михаил Артёмьевич, дайте договорить! Чёртов упрямец, если будешь перебивать меня на каждом слове, протестовать против сюжетных поворотов и грозиться отказаться от роли, наденешь женские туфли и чулки не на съёмочной площадке, понял? И будь уверен: наденешь.
Кузнецов покраснел, насупился и больше возражать не стал.
— Сергей Михайлович, — осторожно вступил в разговор Николай Черкасов. — Я уже тебе говорил… сложно будет с этим поцелуем. Мне — сложно. Ну… не целовал я мужчин, понимаешь, Сергей Михалыч? Никогда. Глазами страсть играть, словами, жестами — это одно, понимаешь? А вот чтоб прямо целоваться в губы…
— Да что тут такого, Николай Константинович, — махнул рукой Эйзенштейн. — Берёшь и целуешь. Так же, как женщину.
— Не скажи, Сергей Михайлович, не так же. Ну не могу я… даже не знаю, как…
— Ладно уж, — вздохнул Эйзенштейн и увереннее приобнял опешившего Кузнецова за плечи. — Смотри и учись. Все учитесь. Вдруг когда пригодится. Что, если цензуру отменят? Тогда мы с вами такого наснимаем…
Он привлёк Михаила ближе и прижался губами к его губам.
Людмила Целиковская, которой уже давно надоело лежать неподвижно в гробу, изображая мёртвую царицу, и сейчас она отдыха и развлечения ради в нём сидела, заинтересованно перевесилась через стенку гроба и чуть не свалилась с возвышения.
— Тебе что, нравится на такое смотреть?! — возмутился, глядя на жену, Михаил Жаров, он же Малюта Скуратов. — Нет, они, конечно… они — молодцы… ещё какие молодцы… но ты…
— Ничего ты не понимаешь! — набросилась на него, глядя из своего гроба, Целиковская. — Это свободная любовь! А ты… ты… ты — пережиток империализма!
— Разведусь, — вздохнул Жаров. Отошёл в сторону, ещё раз взглянул на Целиковскую через плечо и совсем тихо буркнул себе под нос: — Разведусь — потом пожалеешь. А поздно будет.
Целиковская, не отрывавшая взгляда от Эйзенштейна, Кузнецова и Черкасова, его не слушала.
Эйзенштейн продолжал целовать Кузнецова. Черкасов внимательно за этим наблюдал — не с таким восторгом, как Целиковская, а скорее с искренним желанием научиться и правильно сыграть свою роль.
— Прекратить блудодейство окаянное! — рявкнула внезапно Серафима Бирман и грянула об пол боярским посохом Ефросиньи Старицкой.
Пол был ничем не застелен. Эхо разнеслось далеко.
Вздрогнул даже Эйзенштейн — и наконец отпрянул от Кузнецова.
Целиковская моргнула начернёнными ресницами, контрастирующими с белым от грима лицом «мёртвой» Анастасии.
— Сергей Михайлович! — воскликнула Бирман и снова стукнула посохом. — Да что ж вы творите! Не в Америках своих… не во Франциях… не в Голливуде! Ведь посадят же! Всех посадят! Даже просто за соучастие!
— А ведь посадят, — вздохнул Черкасов — как всем показалось, с сожалением. — Зажал заяц лису меж двух берёз… — задумчиво добавил он голосом Александра Невского.
— Посадят, — почти жалобно подтвердил Кузнецов. — Сергей Михайлович… ну Серж!.. Ну ведь посадят же…
— Эх, — вздохнул с сожалением Эйзенштейн. — И правда… Ладно уж. Правы вы, Серафима Германовна. Идею с поцелуем у гроба отменяем. А «Прекратить блудодейство окаянное» — фраза-то хорошая… возьму-ка я её на заметку… спасибо, Серафима Германовна…
Он взял маленький блокнотик и что-то зачиркал в нём химическим карандашом.
— А вот когда на пиру царь будет гладить Владимира Старицкого по голове и укорять, что тот его не любит, — с беспокойством произнёс молчавший до этого Павел Кадочников. — Там-то… царю нравятся молодые красивые мужчины… а вдруг — намёк на инцест? На это… желание инцеста? Целоваться-то хоть не придётся? — он посмотрел на Черкасова, словно что-то прикидывая, и неуверенно добавил: — Я… надеюсь.
Черкасов посмотрел на всё ещё красного, как варёный рак, Кузнецова. Потом на Кадочникова.
На секунду тоже вроде о чём-то задумался. Может, о зайце, лисе… и двух берёзах.
— Надейся, Паша, — уверенно произнёс он и мягко улыбнулся. — Будем надеяться. На Серафиму Германовну, а?
— Защищу, — гордо заявила Бирман, покосилась на всё ещё чиркавшего в блокнотике Эйзенштейна и крепче сжала боярский посох. — Прослежу! Чтоб до уголовки не дошли…
— И на том спасибо, — совсем тихо проворчал Кузнецов. — Туфли ему… чулки… и ведь знает, что ни в чём не откажу…
— Возвращаемся к съёмкам! — Эйзенштейн захлопнул и убрал блокнот, возвысил голос. — Так, царь обращается к Фёдору… Царица лежит в гробу! Лежит, а не сидит, я сказал! Людмила Васильевна, впечатление такое, будто царица восстала из мёртвых!
— Восстанешь тут, — пробурчал Жаров и покосился на жену ещё более мрачно, чем прежде. — На меня бы так смотрела, как на них…
Целиковская послушно улеглась на спину и закрыла глаза. Всё равно больше ничего интересного тут не показывали.
Хотя увиденное всё равно понравилось ей настолько, что ресницы мёртвой Анастасии едва заметно трепетали даже в кадре.
Во всех отснятых дублях.