ID работы: 11722006

Мотив Иуды

Слэш
NC-17
Завершён
53
Размер:
67 страниц, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
53 Нравится 23 Отзывы 19 В сборник Скачать

Part 3

Настройки текста
Примечания:
И дал ему дракон силу свою и престол свой и великую власть, — Откр. Иоанна 13:2.       Лёва чувствовал на себе тяжёлые взгляды Четверых, липнущие к спине и лопаткам. Перед глазами опасно, гибко плыло, он только надеялся, что по нему не заметно, насколько сильно он вымотан. Руки дрожали, и он с горечью ощущал, как остро реагирует тело на наркотик, как дразнит его желание повторить, отгородить сознание от терзаний. Шура, разумеется, знал о подобном, не мог не знать. Когда-то он сам лаской и таской, укоризненно покачивая головой и чуть что ударяясь в нравоучения, пытался отвадить ближнего своего от чрезмерного употребления сильнодействующих веществ. Лёва тогда только отмахивался. Колония, кровавая жатва и бесчисленные убийства, не всегда по делу и часто особо жестокие, сподвигли его искать утешения и забвения. И он их нашел, рассудив, что медленное умирание куда лучше губительного действия вины. Только теперь, когда он и так умер, и так дал себя разломить на две половинки: депрессивную и безумную, с таким трудом брошенное пристрастие могло сыграть с ним весьма злую шутку. Что мешает беспринципному шулеру-игроку, такому как Шура, обкалывать его всякой гадостью и мягко, ненавязчиво толкать в объятия Белому Богу, куда Лёва и сам с удовольствием побежит, дай ему кто такую возможность?       Боря и Макс как-то особенно, выразительно переглянулись, тут же выводя Леву и из себя, и из мучительных размышлений. Он презрительно фыркнул, скомкал лицо в на диво презрительную гримасу, величественно оттененную царственным высокомерием, и покосился на Шуру. Тот был безмятежнее мертвого карася, на шкворчащей сковороде. Стоял, улыбался полумечтательной улыбкой тирана, руки в черных перчатках тяжело давили Леве на плечи, раздражая деланно ласковыми поглаживаниями.       — Рад сообщить, — сказал наконец Шура, и что в лице, что в его голосе, не было и намека на искренность или улыбку. — что нас снова шестеро. Наш дорогой Лева опять с нами. Он осознал свои старые ошибки...       Лёва громко вздохнул и подчёркнуто картинно закатил глаза, за что сразу же поплатился: Шура обманчиво легко, но весьма ощутимо впился пальцами ему в плечи. Лёва готов был поклясться, что, когда вечером он избавится от удушающего костюма, там, на плечах, кровью и синевой нальются явные отпечатки десяти пальцев. И ему, если честно, уже начинало казаться, что Шура озаботился нездоровой идеей покрыть его с ног до головы вещественными отметками собственной власти над — воплощением непокорности — полубезумным убийцей-поэтом.       Тема ватиканского душегуба витала в воздухе, разреженная и невысказанная, как ароматический дым восточных курильниц.       —...а я понял и принял его, чего требую и от вас, — ровно докончил Шура и погладил Леву по шее, чуть царапая и излишне откровенно, животно демонстрируя свои права на оправданного изменника, свое покровительство над ним.       Лёва повторно поморщился. Он ощущал себя подсудимым, измученным пристрастием и наконец-то оправданным, но лишь потому, что, подчиняясь дешевому сюжету порнофильма, вовремя раздвинул ноги перед своим палачом и судьей. И хуже была лишь правдивость подобного ощущения, изрядно подкреплённая остротой чужого понимания того же. Четверо из «Би-2», в сущности, были готовы и не к таким поворотам — благо, с любимым начальством в лице двух конкретно приложенных психов знакомы были близко и не первый день. Куда сильнее волновали другие, менее элитные и более злые, вырощенные в слепой вере и привычке подчиняться, но легко обращающиеся в животную, кровавую ненависть. Леве было душно от их взглядов, направленных то ли в лицо, то ли на стоящего сзади Господина Консула в статусе Μεγάλος δράκος, то ли вообще на подозрительно алеющий засос, лукаво подмигвающий из-под жёсткого ворота.       Лева закрыл глаза, мысленно абстрагируясь и отступая как можно дальше от этой полутемной, мягко, по изгибу, залитой белым и голубым комнаты. Скрипы, покашливания и клекот тяжёлых подошв о каменный пол понемногу отходили на задний план, там же оказывались и шушукания другого, более въедливого рода: переглядки и беззвучные знаки Четверых, руки Шуры в близости от шеи, ощущение его присутствия и влияния на каждого из присутствующих. Лёва видел как бы со стороны эту картину. Он сам сидел на жёстком, витом стуле, сидел так, чтобы светодиоды били прямо в лицо, сидел как подсудимый и осуждённый с гордостью коронованного владыки. Шура стоял позади — величавый кукловод, черный маг, дергающий своих марионеток из плоти и крови за тонкие ниточки — захваченный тьмой, деланно незаметный. Лёва испытал нечто сродни восторгу и ужасу, глядя на него и видя лишь пятна тени и света, маячащие по фигуре, скрадывающиеся под полями шляпы, отражающиеся в стеклах очков. Шура, нет, Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος, казался воплощением роскошнейшей из бездн, в какую могли падать грешники. И он собрал их, капля по капле, как жемчуг в колье, собрал всех здесь присутствующих, начиная с Четверки и его самого — демонов, и заканчивая сворой мелких бесов — пустых солдафонов, падальщиков, шакалов.       Лёва выдохнул и засмеялся, ощущая тошноту и жжение, ощущая, как давит в виски внезапная боль. Вспышкой отчаяния отразилась в глазах комната, зала, вздернулась вверх, как в замедленной съёмке, а потом краски сменились, воздух зазвенел и замер. Лёва выдохнул, ощущая резкую боль, боль тысячи ножей, пронзивших навылет спину. Кровь залила комнату с пола до потолка, обрушилась как водопад и заскользила по стенам, высыхая и оставляя за собой лишь жесткую корку. Окрас стен бликовал, распадаясь палитрой цвета от светло-кораллового и до рубинового ультрамарина. Лёва хрипло выдохнул, заозирался, и только случайно переведя взгляд на свои руки, осознал, что они тоже в крови.       Одиночество, удушающее, безумное одиночество охватило его. Это было то чувство, которое срывало кожу вместе с мясом, обнажая лицо до костей, до эмоций, до льющейся из глаз тьмы. На секунду он вновь вообразил себя со стороны: почему-то в кроваво-красном, затянутый как на приеме, бледный и строгий, а в глазах — печаль, больная усталость. Он сидел посреди красной комнаты, безмолвно сознающийся убийца, «в белом плаще с кровавым подбоем», не болезненный, подобно убийце старухи-процентщицы, нет. Что-то грозное и бездушное было в его образе, в его льдистых глазах, направленных в душу. Леву мороз продирал по коже, при взгляде на самого себя, но он смотрел, и смотрел, и смотрел. Он видел. Видел, во что превратился, что вылепил из себя, что стало с птенцом, вырвавшимся из яйца. Это была история, его история, превращающаяся в безумие, это была история, где мальчик Эмиль шагнул из мира в мир и стал безумцем по имении Гантебайн. Если бы он мог сравнить себя с чем-то, он был бы словами: «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом...». Он был человеком с сущностью хладнокровного монстра, красивого, но страшного, в чьих глазах отражалась вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.       Лёва поднялся. Боль усилилась, застлала глаза, мешала сделать вдох и унять дрожь. Леве казалось, что кости у него переломаны и вывернуты вверх сломанной частью ребер, так, чтобы походить на крылья божественных вестников. И снова он как со стороны видел себя: сгорбленного, выстрадавшего, испившего Чашу. При неловких поворотах открывался ужасающий вид — спина вся сплошь была испещрена кинжалами и ножами, метафорически, но от этого было не менее больно и тяжело.       Лёва поднялся, сделал шаг и увидел прямо перед собой темную фигуру Господина Консула в статусе Μεγάλος δράκος, матовую, с росчерками-бликами в стеклах очков. Лидер протянул руку, и Лёва бездумно опустился перед ним на колени, склонил голову и закусил губы, позволяя вонзить себе в спину клинок.       — Лёва, — шепнул ему на ухо разбавленный как коньяк водой, едва ли живой голос Шуры. — флейта — ключ, Лёва. Флейта знает. Это ради нас, Лёва. Ради огня. Ради того, чтобы огонь не случился. Лёва равно выдохнул и поднял голову. Клинок был в руках Шуры и теперь имел форму ножа для резки хлеба. Кровь капала с его острия, и капли не долетали до земли, превращаясь в бусины алого жемчуга и сгорая. Рана кровоточила как стигма и болела как след от копья. Лёва сглотнул слезы и рассмеялся. Его смех стал утренним дымом.       — Я вырежу твое сердце, — прошипел он сквозь зубы и навалился на Шуру, голыми руками вонзаясь в мягкую, нереалистично мягкую плоть, пронзая ее руками, проникая в пульсирующую, горячую глубь, к сердцу.       Шура мрачно захохотал, захлебываясь кровью.       — Т...ты...ты... Ты мое сердце, — с трудом прошептал он.       И Лёва с запоздалым удивлением ощутил острую, дикую боль, выгнувшую его дугой и пронзавшую каждую клеточку тела.       Потом перед глазами встал красный дурман, тело сдавило и повело в сторону, из горла вырвался хрип, а потом рот закрылся с щелчком — клацнули зубы, из глаз брызнули слезы и острый запах спирта ударил в ноздри.       Лёва вздрогнул, рефлекторно поддаваясь назад, и только после к нему вернулись зрение и слух. Медленно из кровавого морока выплыло сосредоточенное, зажатое до линий лицо Яна, обозначились темные мазки глаз, и движения до автоматизма отточенных рук. Ян хмурился, собранно глядя глаза в глаза бывшему боссу и другу. Лёва поморщился.       — Очнулся? — спросил Ян, как-то весь расслабляясь, будто врач, стоящий под дулом пистолета, и наплевав на все, молящийся о чуде и пробуждении безнадёжного пациента. — Видишь, слышишь меня? Порядок? Что-то особенное ощущаешь? Боль чувствуешь?.. Ну-ка, пошевели пальцами.       Лёва кашлянул, прогоняя хрипоту в горле. Боли не было, только тоска и остаточная, сухая память о кровавой комнате и Шуре, держащем в руке жертвенный нож. Страшное зрелище. Лёва был убежден, отчаянно убежден, что теперь ему начнут сниться кошмары. Точнее, продолжат, облекутся в новые, куда более роскошные образы.       — Ч...чего? — спросил он, сбившись. Зубы стучали как на морозе.       — Шевели, — строго велел Ян, и Лёва подчинился, ничего не понимая и ощущая себя идиотом.       — Так, хорошо, — продолжал командовать господин-мать-его-затейник-Николенко. — А теперь закрой глаза и коснись носа. А потом улыбнись.       — Ты ебанулся? — в лоб спросил Лёва, и тон его голоса звучал сахарно. В голове ещё было мутно, как в чашке, и кровавая пенка плыла по розоватому массиву, по алой плотности черного кофе. — ЯнЮрич, что за дела? Какое ещё, к чертовой нахрен, "улыбнись"?       — Это ты ебанулся, — беззлобно откликнулся Ян, мешая что-то в тонком, узком стакане, похожем на смесь шприца и пробирки. — мы-то, конечно, к твоим выкрутасам давно привыкли, мы тебя знаем... И мы помним, кто был ведущим, а кто ведомым в той злосчастной игре в предателей и циников, Лев. А вот остальные... Черт, да о тебе теперь сплетни пойдут хуже, чем про самого Шуру, а он у нас — вселенское зло...       — Помесь Воланда с Мефистофелем, — поморщился Лёва. — ага!.. Пусть не пиздит, свинтус.       Ян сделал вид, что не услышал его резкого выпада, даже бровью не повел.       «Действительно привыкли, — удивлённо подумалось Леве. — что же, столько лет работать над статусом официального недруга Господина Консула в статусе Μεγάλος δράκος... Спасибо, приятно. Не зря все труды».       Рассуждения приняли вид путанной и самую малость истерической самоиронии.       — Ты его теперь всегда поносить будешь? — буднично поинтересовался Ян, а Лёве представилось, как давний приятель мысленно просчитывает вероятность новой драки от двух сумасшедших придурков у власти. — Или только по праздникам? И ещё скажи, мне знать нужно, послушников ты переманишь на свою сторону за секреты и слабости?..       Взгляд Левы против воли зашарился по углам, отыскивая тоненькие фигурки мальчишек и девчонок в строгих платьицах и костюмчиках — детей Башни, послушников, отнятых у семей за провинность и воспитанных в молитвенной, нездоровой любви к Лидеру и Режиму. Лева помнил ту кровавую практику отцеубийства, которую ещё при нем закатывал Шура: послушники приходили по души своих родителей, приходили и убивали, а их Лидер следил за этим, упиваясь духовным разложением человека.       Лёва подумал, поглаживая пальцами губы и произнес, растянув губы в циничном оскале:       — Ругать моего Лидера могу только я. Всех прочих изловлю как котят и отделю от хребта, предварительно сломав в трёх местах позвонки. Ясно выражаюсь?       Ян хмыкнул.       — Псих, — сказал он коротко. — и твой Господин Консул не лучше. И где вас только таких фасуют пучками?       Лёва потёр лицо ладонями, ощущая возрастающий зуд в кончиках пальцев, слабость и бьющую в виски тошноту, кислую и злую как тряпица на языке.       — Что за хуйню он мне вколол, Шурик наш несравненный?       Ян отвёл взгляд.       — Точно сказать не могу, я не настолько хорош в психотропах, — признался он, пожевав нижнюю губу и избегая глядеть прямо на Леву. — но свалило тебя за милую душу. Никогда прежде не видел человека, способного так легко и естественно устроить кровавую баню...       Слова замерли у Левы на языке, свившись мертвым, титановым грузом.       — Я кого-то убил? — спросил он слишком спокойно.       — Да, одного придурня из запаса, — тотчас же отрапортовал Ян. — и не просто убил, Лев... Ты его разорвал в клочья руками. Не припомню, чтобы кто-то так легко и спокойно разрывал живые тела. Ты съел его сердце, ты знаешь?       Лёва бледно улыбнулся.       — Теперь знаю, — сказал он беспечно.       Но это была ложь.       В душе Лёва испытывал жгучий, обжигающий изнутри, как всаженный в горло штырь, раскалённый до бела, стыд. Что-то живое и бойкое в части его души криком кричало, что так жить нельзя, что Лёва должен гнать эту тьму, занесенную в разум как вирус, с лёгкой подачи шуриного цинизма и ядовитой иглы. Он понимал эту игру, слишком хорошо понимал. Он знал, на что способен в дурмане наркотиков. Знал это и Шура. Он когда-то пытался оградить возлюбленного от разрушительного влияния дурной зависимости, теперь же, напротив, использовал это. Лёва скрипнул зубами, в полной мере осознав значение этого: самый близкий и дорогой человек насильно колет ему разную гадость и с интересом наблюдает, как учёный за ходом эксперимента.       — Мудила блядский, — выплюнул он сквозь сжатые зубы.       Ян, кажется, был готов ко всему: от оскорблений и холода и до натуральной истерики. А потому, хранил лицо тяпкой не хуже некой Истины из фэнтезийных романов в ярких обложках.       — Вот, выпей, — сказал он, протягивая Леве стакан.       Тот протянул левую руку и вдруг обнаружил, что она выше запястья сплошь покрыта кровавой коркой.       — Это откуда, это моя? — равнодушно спросил он, поднимая вторую руку и разглядывая кровь, совсем как виделось в полунаркотическом приступе.       Ян поглядел на его кровавые руки и молча указал на небольшую раковину, стыдливо умещенную в угол.       — Нет, — сказал он, помолчав. — не твоя. Того, чье сердце ты сожрал... Кстати, если начнет тошнить человечиной или с желудком что — приходи, не стесняйся. Ты у нас и так вечная поддержка элитной медицины.       — Не смешно, — сказал Лева, уже склоняясь над раковиной и ожесточенно намыливая руки, затем помолчал, размазывая мыльную пену по пальцам. — Эй, Ян... За что я его... так?       Ян хмыкнул, скосив насмешливый, ледяной взгляд в сторону собеседника.       — Он тебя оскорбил, — сказал он прямо. — ты вышел, а они шли за тобой, трое. И он сказал о тебе что-то очень грязное, не помню, я шел дальше с боссом и говорил о... короче, об одной важной для него штуке, за ростом и процессом развития которой я наблюдаю. Кхм, не важно!.. Так вот, они говорили о тебе, думаю, все об одном: что ты предатель, что псих, что имеешь личные отношения с Господином Консулом в статусе Μεγάλος δράκος и что ты жив только благодаря... Ну, не своей преданности, а кое-чему другому. А ты вдруг обернулся, улыбнулся ему, как улыбаются покойнику, и бросился. Тебя хотели оттащить, но босс не велел.       — Стоял и ржал как сволочь?       Ян дёрнул уголком мягких, округлых губ под треугольным обрамлением усов.       — Улыбался, — нехотя ответил он. — Просто стоял и улыбался. А потом велел мне забрать тебя в лазарет и привести в чувство... А тех, других, тоже забрал, только сам.       — А сейчас он занят развешиванием голов по пикам, — съязвил Лёва.       Ян кивнул.       — Думаю, да.       Лёва зябко повел плечами и обвел взглядом полупустую, стерильно-белую комнату лазарета, запертое на засовы окно, узкое как щель безгубого рта, раковину, в которой ещё было немного кровавой воды, кушетку и, наконец, Яна, примостившегося на трехлапом стуле напротив. От режущей белизны комнаты его замутило и повело в сторону, на глазах встали слезы. Лёва разозлился на самого себя и шумно вздохнул, силясь сорвать напряжение.       — Это хуйня действует как что угодно, кроме нормального наркотика, — произнес он, помотав головой.       Белая комната опасно дрожала, из углов, сверху, вдоль стен, ползла кровавая лава, превращаясь в смолу. Чернота была сродни глазам демона.       — Пей, — повторил Ян.       Лёва со вздохом дошел до кушетки, взял в руки стакан и одним махом осушил его. Горьковатая жидкость влилась в горло, острая и горячая, как алкоголь, обожгла язык и ударила по мозгам — ощущалось как звон литавры или чего хуже. Комната слилась линиями воедино, скрутилась в спираль и побежала по кругу, а рядом поплыла обстановка и Ян, черт его, Николенко вместе со своим идиотским стулом. Лёва скрипнул зубами, заскулил, и его вывернуло наизнанку прямо под ноги, на пол, а потом желудок, лоб и хребет пронзило острой, ломающей, как при пытках, навылет болью.       — Что ты мне дал, гад? — кажется, спросил он, но губы шевелились как-то неправильно, и, скорее всего, звук, слетевший с них, был мало похож на внятную речь.       Бешенство, все ещё горящее, но уже сгорающее как спичка на периферии сознания, отравляло его. Он готов был броситься вперед и отпинать предателя-Яна, исполняющего приказы босса, разбить ему лицо в кровь и переломать кости, возможно, и ему выдрать сердце. Леве было плевать. Он не мог двинуться с места. Он трясся, лихорадочно сбрасывал со лба мокрые волосы и орал как безумный, захлебываясь слюной и иногда срываясь на хохот.       На белую бумагу размытого мира упал черный, засохший лист, обратился в семя и пророс странным, но пронзительно красивым деревом сакуры, на котором вместо цветов распускались снежинки. Мир окрасило голубовато-лиловым, с оттеночным мороком серого, неразборчивого смещения. Лёва почувствовал жжение, почувствовал слезы — хотя был ли это он и ощущал ли он или это только не было, быв на подкорке, в отравляющей кислоте? — и почувствовал, что глаза у него вытекают, превращаются в хлопья снега и улетают в потолок, в вентиляцию, через небо. Он опять вскрикнул, а потом увидел прямо перед собой Яна, облепленного снегом и безжизненно ледяного, подвешенного на ниточки за руки и ноги, как марионетка из театра Карабаса-Барабаса.       — Флейта — ключ, Лёва, — ударило ему в уши, и обернувшись, он увидел у мертвого дерева лицо с еврейским профилем Господина Консула в статусе Μεγάλος δράκος. — мой ключ. Ключ на библии, Лёва. Я оставил ключи. Остальное придумали за меня.       Безликий, кукольный Ян держал в руках флейту.       — Зачем ты сделал это со мной? — устало спросил Лёва, ложась в снег и закрывая глаза.       Ветви старого дерева зашуршали над ним.       — Лёва... — донёсся до него стылый, на выдохе оклик и где-то там, на прослойке другого сознания, рука Шуры в тугой перчатке без пальцев гладила его мокрые волосы, лоб, широкие полукружия-брови и уголки глаз, сейчас косящих страшно и почти омертвело, куда более выраженно, чем в ином состоянии. — Лёва... Ян, уйди. Живо.       Лёва повернул голову, но снег жегся как горячая лампочка, а не как льдистая крошка. Рядом горел кукольный Ян, а ниточки дергались и шипели, вынуждая его играть на флейте реквием по всем умирающим. Лева закрыл глаза, ощущая горечь на языке и нитку слюны у губ. Но ему показалось.       — Лева, — говорил над ним Шура, и голос его был непривычно беспомощным. — потерпи. Скоро все пройдет. Оно сделает нас свободными, Лёва. А до тех пор я буду контролировать тебя. Я не могу допустить, чтобы кто-то из нас умер. Я не могу допустить нового поражения. Ты не понимаешь, и пока не поймёшь, но я защищаю тебя, глупого-глупого Теурга, и я не допущу твоих страданий ещё раз. Думаю, я все сделал правильно. Я был жесток. Я был паскуден с тобой. Но я почти добился своего, я почти выполнил свою часть уговора. Клянусь, если смогу все вернуть назад, каждую секунду жизни буду расплачиваться за эти одиннадцать месяцев. Поспи, Лёва. У нас ещё много дел.       Сознание Левы мигнуло и отключилось. Он только успел подумать напоследок, что любимый Иуда спятил и несет чушь, а ещё накачал его какой-то кашей собственного производства, не похожей ни на один адекватный наркотик. Все, что с ним происходило, текло узнаваемо, но не по правилам, и это было действительно страшно, поскольку меньше всего в таких ситуациях хочется походить на подопытного кролика или крысу. А потом пришла темнота.       Очнулся он не вполне адекватным, и ощутил страшную головную боль и ломоту во всем теле. На языке было сухо, жгло, губы болели, и хотелось кричать как в детстве, когда ночи проходили в бреду и болезни. Лёва шевельнулся, но так и не понял, где и в каком состоянии находится. Он глухо простонал что-то и вновь погрузился во тьму.       Вспышка сознания подключалась три или четыре раза. На пятый Лёва проснулся в состоянии несколько лучшем, а потом обнаружил холодную, влажную повязку на лбу и край стакана у губ. Знакомые пальцы гладили его по щеке.       — Все хорошо, Лёва, — говорил Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος, где-то скребясь и что-то переставляя. — хорошо, хорошо... Все почти закончилось. Когда ты проснешься, боль уйдет. А ещё я помогу тебе справиться с внутренним демоном, заглушу его.       Лёва замотал головой, едва соображая, что происходит. Пот ручьями тек по его лбу.       — Рассказать тебе что-нибудь, чтобы ты не скучал? — как-то странно, с заботой ребенка по отношению к игрушке, спросил Шура.       И не дожидаясь ответа, начал рассказывать. Истории его были странными и малопонятными, а мозг Лёвы соображал плохо, поэтому он путался в словах, терял смысл, искажал его до неузнаваемости и просто испытывал желание сблевануть на постель и пнуть Шуру, чтобы тот перестал разыгрывать роль заботливого супруга у постели больного. Это было противно. Лёва задремал, демонстративно желая показать насколько ему неинтересны шурины россказни. Но когда он снова проснулся, Шура ещё не умолк. Казалось, он специально говорил обо всем, чтобы Лёва мог спокойно спать и не чувствовать себя брошенным всеми. Лживо, но точно. Стопроцентное понимание.       Лёва нехотя вслушался.       — ...Я иногда думаю, — говорил Шура, и по тону его голоса можно было дорисовать общий вид позы, настроения и выражения лица. Лёва явно представил его расслабленным, лежащим как дамасский падишах, оперевшись локтем о подушку. И попытался скривиться. — каким надо быть больным ублюдком, чтобы родиться творцом миров — демиургом.       Что же. Вот и настал этот день. Господин Консул в статусе Μεγάλος δράκος окончательно помутился рассудком. Лёва не сомневался, что так и будет, и даже наскреб в себе горсть цинизма, чтобы теперь заметить, что Шура ещё и продержался прилично.       Он хотел что-то спросить, а может и просто съязвить, но язык почему-то не слушался и болел, как если бы на нем была язва.       — Они могут убивать, не испытывая вины, они карают, мучают, предают, манипулируют, он порождают красоту и отравляют ее болью, — продолжал как ни в чем не бывало Шура. — И они не сходят с ума, возможно потому, что подобные им всегда немного безумны. Мы, простые смертные, назвали их богами, но они люди. Существа с людскими лицами и желаниями. Они связаны с вечностью, они бессмертны, хотя и приходят в мир наравне с теми, на чьи судьбы потом ненарочно влияют...       Лёва помотал головой, и все вокруг засвистело, задолжало, ужалось до точки импульсов, прошло сквозь пальцы и застряло эхом в отдаленном мигании сводов высокого и низко-давящего потолка.       — У...уб...уб...кьеъьъьь...       Губы обожгло, язык испытал боль, сходную с болью от прижигания живым огнем или от ампутации. Лева сам не понял, почему должен знать эти ощущения и ассоциировать с ними какую-то странную боль. Мир вертелся, укладываясь в спираль. Хотелось в очередной раз сблевануть, только на этот раз — на подушку. Чужую. Тело горело как в лихорадке.       — Только не говори, что убьешь меня, — насмешливо хмыкнул Шура, и голос его звучал с другой стороны и с другой интонацией. Леву это даже не удивило.       — Уб... — попытался он снова. — уб... уб... Ублюдок!       И с криком рухнул в темноту, где в длинной-длинной трубе сознания-пищевода плясали клыкастые, босоногие демоны с лицами орков и гоблинов.       Вновь проснулся, если так вообще можно сказать, Лёва часом или двумя позднее. И удивился. Во-первых, он удивился подушке за спиной, игле в вене и капельнице над кроватью. Во-вторых, своему сидячему положению. В-третьих, открытым глазам и непривычно ясным очертаниям комнаты, без искривления и дрожания. В-четверых, и пока что, в-последних, голоса в голове и тягучее беспокойство исчезли, оставив лёгкий звон в висках, как после долгого, но нездорового сна.       Лёва огляделся, повернув голову туда и сюда, медленно, как от боли, как от простуженности. Он поймал себя на слабости и неспособности двигать головой и руками, и ощутил себя малолетним ребенком, брошенным на пустой койке в больнице — беспомощным, большеглазым.       Он фыркнул. Хорош получался ребенок.       А пока Лева думал, неслышно отъехала в сторону дверь, серебристо-белая как стена, и вошла невысокая девочка, белокожая, в черном платье, с алой брошью на груди. Она внесла неширокий поднос, и осторожно-осторожно приблизившись к Леве, поставила свою ношу на столик.       — Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος желает вам доброго утра, — тоненько сказала она.       Лёва пошарил взглядом по подносу. Кроме керамической миски с супом и стеклянной бутылки с водой обнаружилась ещё изящная пара приборов и закрытое блюдечко с фруктами. Лёва невольно подумал, что в выжженном мире подобные "пожелания" вполне могут стоить детям секторов жизни. Но ему было настолько все равно, что он сам испугался. А после взял с подноса миску и ложку, стал есть. Рука ни разу не дрогнула. У еды был приятный, хотя и горчащий вкус, но это сказывалось общее состояние. Лёва ощущал какую-то слабость, стыдливо сжавшуюся внутри и готовую распрямиться пружиной, вывернуть все, что успело попасть в желудок. Однако пища была подобрана со знанием дела — Лёва ел, ему было тяжело, но чувство голода уходило, ему мало-помалу становилось лучше.       Девочка стояла поодаль,прямая как струнка, но на ее розовом личике застыла скучающая гримаса. Наверняка, будь на то ее воля, она бы начала подпрыгивать на месте от нетерпения и желания поскорее уйти. И только строгость порядков в Башне Слоновой Кости принуждала ее стоять смирно. У нее была белая кожа Ады, трогательные, тоненькие кудри у шеи и наморщенный носик, и сама она была вся — точь-в-точь — дитя растления и любви, метасюжет двадцатого века. Лёва фыркнул, разглядывая ее с головы до ног.       — Скажи, что есть бог? — хрипло спросил он, с раздражением отставляя в сторону недоеденный суп и ощущая лёгкую тошноту.       Девочка вытаращила глаза и ничего не ответила.       — Отвечай, — велел Лёва.       Девочка отрицательно помотала головой.       — Отвечай, иначе я убью тебя.       Девочка испуганно мигнула, поджала губы и помотала головой. Вид у нее был несчастный.       — Ты ведь знаешь кто я? — спросил Лёва.       Она боязливо кивнула.       — И знаешь, что я могу убить тебя, даже так, находясь под капельницей?       Она снова кивнула.       Лёва улыбнулся.       — Значит, ты не боишься.       Она помотала головой, отрицательно и пугливо.       — Боишься?       Снова кивнула, быстро, не отрывая взгляда от пола, в бесчестный раз за ничтожные пару минут.       Лева тоже кивнул головой, взял в руки бутылку, неловко открыл — пальцы едва гнулись и слушались плохо, и отпил пару жадных глотков, давясь и испытывая почти болезненное, хотя и секундное наслаждение от мерно утихающей сухости и горячего ощущения скомканной жажды. В комнате было тихо, пронзительно, до дрожи. Гулко стучало в маленьком существе пугливое, детское сердце.       — Видишь, ты знаешь, что такое бог, — сказал он, напившись. — хотя в этом мире богов принято отвергать. Ведь бог, к которому обращаются «господи», он — господин, потому что господствует, и ему поклоняются, в него верят, потому что он имеет власть. А здесь нет бога, но есть "Господи" — господин. Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος. Он твой бог, девочка, сильный и страшный бог, тот, кто злее Кали и беспощадней еврейского демиурга. Господин, власть имеющий, господарь, господствующий — Господи!..       Девочка всхлипнула. Вряд ли она понимала его. Лёва и сам отказывался себя понимать.       — Пугаешь детей почём зря? — спросил Шура, возникая в проходе, как выступая из морока, просачиваясь в узкую щель.       Он прошел мимо, к кровати, на ходу снимая с головы широкополую шляпу и отбрасывая очки. Казалось, вместе с взмахом его руки и полыханием крылоподобных пол сыромятного кожаного плаща, пропала и девочка-нимфетка с душой религиозной послушницы. Леве показалось, что она обронила брошь — да, так и было — красное пятно на белом полу было словно лужица крови, напоминание о страшной жертве, принесённой добровольно, из любви к страшному богу.       — Почему только детей? — тонко улыбнулся Лёва, дёрнул рукой, и обнаружив, что все ещё сжимает в руках бутылку с вспенившейся водой, отложил ее в сторону. — Иди сюда, я и тебя испугаю. Мне не сложно.       Шура хмыкнул.       — Я уже здесь, —произнес он. — но я тебя не боюсь, уж прости. Сложно бояться человека, у которого лицо зелёное до блевоты, а из вены торчит игла капельницы.       Лёва поджал губы, и не дрогнув, позволил Господину Консулу приблизиться, сесть рядом и погладить себя по колючей щеке. Шура, пользуясь его безвольной меланхолией, склонился и невозмутимо поцеловал приоткрытые губы. Лёва сморщился, но не отстранился.       — У тебя в глазах бездна, Шура, — строго сказал он, опуская голову. — это не хорошо и не плохо. Это никак. Потому что тьма в сердце, но сердце из камня. Ты не прокуратор, Шура. Ты просто палач.       — А ты не юный философ из Назарета, — спокойно откликнулся тот. — мы говорим о боге, хотя оба не верим в него, и это забавно. В нас нет бога, Лёва. Бог, один из тех, кого принято звать богами, использует нас, как использует богач красивую проститутку, вновь и вновь, так или иначе, потому что ему нравится ее тело, к примеру. Этому творцу нравимся мы. И ему нравится наше сочетание не только внешне, но и по весу... Мы весомая пара для мира: Теург и Ловец Душ.       — Мы страдаем из чужой любви? — недоверчиво хмыкнул Лёва.       Лицо Шуры на секунду приняло болезненное, вымученно выражение: уголки губ опустились, глазницы ввалились и отяжалели глубокими тенями, морщины врезались в кожу.       — Мы страдаем, поскольку я глупец, а ты — за компанию, — сказал он.       — Ну и ну.       Лёва поморщился. Они посидели какое-то время в молчании, временами поглядывая друг на друга и отчаянно не понимая, что сказать или сделать теперь, как вести себя друг с другом в системе взаимоотношений любовников-и-врагов, как жить с этим, и стоит ли жить вообще?       — Ты бы убил?.. — вдруг спросил Шура.       Лёва вскинул на него расфокусированный, потерянный, а от того более, чем обычно, косящий взгляд и вопросительно заломил брови. Он уже успел позабыть обо всем и потерять нить разговора.       — Ты сказал послушнице, что убьешь ее, хотя знал, что они все под присягой о вечном молчании, — спокойно пояснил Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος. — и тем не менее. Итак, ты убил бы ее?       Лёва прикусил губу и долго глядел в одну точку, вяло, но мучительно размышляя.       — Да, — наконец произнес он. — убил бы. И? Ты доволен?       — Очень, — признался Шура.       И они вновь замолчали.       — Я принес тебе две таблетки, — вдруг произнес Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος, будто бы только вспомнил об этом, но Лёва был не дурак — нутром чуял, что его благоверный поджидал удобный момент, поскольку никогда бы не забыл о том, что внёс в свои планы. — на сейчас и на вечер. Они помогут тебе. Наркотик, который — погоди, не криви рожу, дослушай! — так вот, это мое собственное изобретение, так сказать, эликсир бесчувственности. Тебе нужно такое лекарство, не правда ли? Препарат привел твою нервную систему в нужное состояние, он уже парализовал тебя, он в тебе. Таблетки будут стимулировать тебя и приводить в нужную форму. И — все. Ты перестанешь терзаться, перестанешь думать о выборе, о себе, о морали. Тебе станет легче.       — А если я не стану?.. — закономерно спросил Лёва, имея ввиду таблетки и не заботясь о полноте фразы — Шура понимал его с полузвука.       — Твое сознание станет миром познания шизофреника, который не способен контролировать ни себя, ни свои приступы. Хочешь попробовать?       Лёва задумчиво покачал головой.       — Хорошо, — тяжёлая ладонь Шуры, холодная, жёсткая, но живая ладонь, лишённая преграды плотной перчатки опустилась ему на колено, потом легко поднялась и плотно прижалась к щеке.       Лёва вздрогнул.       — Тебе самому не больно? — спросил он наконец, не поднимая глаз.       Он старался убедить себя, что спрашивает, чтобы задеть Шуру и чтобы удостовериться, что тот действительно непроходимая сволочь и ему ничего не стоит жить год за годом, устраивая бойни, играя против правил и терзая себя и возлюбленного извращённой, хотя и слишком сильной, чтобы добровольно расстаться, любовью.       Шура кашлянул и на секунду отвёл взгляд. Пальцы, рассеянно поглаживающие Леву по щеке, сами собой замерли.       — Больно, — признался он вдруг, и эта капля дегтевой искренности в бочке медовой лжи подействовала на Леву подобно пощечине. — я ведь люблю тебя, хотя ты в это не веришь... Да что там, я сам себе больше не верю! Смотрю иногда на себя и думаю, что настолько привык лгать, притворяться, манипулировать, направлять, имитировать, что вряд ли способен на что-то простое, искреннее и безвозмездное. А потом вижу тебя. И я опять не верю, я стараюсь убедить себя, что пестую привычку любить, что моя привязанность к тебе только в крови и костях... А потом больно становится. В сердце. Там, где никогда ничего не болит. И вера в безверие рушится, падает, рассыпается, как карточный домик... Это все красиво, Лёва, и я говорю так, потому что ты любишь метафоры, а я привык говорить с каждым на понятном ему языке. Но не это важно. Мне больно. Пожалуй и все.       Лёва зябко повел плечами, нахмурился и как будто осунулся, потом закусил губы и зло взглянул на Шуру из-под беспорядочной, тонкой челки.       — Уебок, — только и сказал он, вложив в это всю горечь любви и все забвение ненависти.       А потом спокойно-спокойно взял из рук Шуры таблетки, со стола — початую бутылку воды и одним махом проглотил одно, запив другим. Действие было не моментальным, но Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος не соврал — тяжёлая, химическая бездна спокойствия охватила его.

***       Лёва стоял в полутьме, и тяжёлая броня костюма-доспеха, пронизанного тонкими каппилярами проводов, душила его. Он не ощущал практически ничего, только ледяное и шелестящее равнодушнее, только лёгкую сухость под языком и напряжение в мышцах. Он смотрял прямо перед собой и видел, как кружится тонкая пыль, растворяясь в спертом, твердеющей воздухе. И ему было так безответно плевать, что он был на грани восторга. Хотя, быть может, так проявлялась радостная, химическая истерика, не отравляющая ледяной ум и оттеняюще-гармоничная как строгий ряд единиц и нулей. И это было приятно.       Тонкая тень заслонила размазанную толщу пространства и вынырнула наверх, внезапно яркая, живая и объемная, сверкающая желтоватыми стеклами квадратных очков и бликующая нитями седины в упруго катящихся кудрях длинных волос и ухоженной, окладистой бороде. Лёва сморгнул напряжение и увидел прямо перед собой спокойное, с ярко выраженными восточными чертами, лицо Бори. Чуть позади него маячила светлая макушка Макса: Лева отчётливо видел острый ворот плаща, зализанные патлы, некогда бывшие длинною до плеч и серьгу в правом ухе. Рядом с ним стоял Звон, и склонив голову на бок, быстро-быстро говорил что-то, иногда поджимая губы и вскидывая лениво, как у музыкального гения или кокетливой венецианки, заломленные брови. Лёва видел это неясное, пастельные мельтешение цвета, создаваемое их запыленными, мятыми или же, напротив, на удивление отутюженными и щегольскими плащами. Это было страшное и горькое утро на десятый день от Великого Бунта, которому сам Лёва дал прозвище Бунта Пиеты ( поскольку любовь и милосердие умерли, и его оплакали кровавые слезы). Это был день, когда в недрах Башни Слоновой Кости решилась судьба множества безвинных и храбрых людей, вышедших на улицы в борьбе против бесправия. Это было утро стрелецкой казни, утро осуждения декабристов, это была заря, алая-алая, как паруса Артура Грея, и безвольно-кровавая, как пробитая грудь князя Болконского. Это были серые комнаты и человеческий ужас, природный, отчаянный, рвущийся сквозь кожу и кости, сквозь мрамор воли и гордости. Это был день, в котором смешались три цвета — серый, красный и лазорево-голубой, так как застенки прониклись сумраком, кровью и пронзительным спокойствием глаз мессии и предателя — Левы.       — Ты бледный, — услышал Лёва откуда-то слева голос Яна, выдернувший его из задумчивости с той самой профессиональной заботой, с какой это делает любой подневольный медик.— Все порядок? Хорошо себя чувствуешь?       Он засмеялся, отметив как холодно и пусто звучит его смех.       — Вполне,— откликнулся Лёва, а про себя добавил: «для человека, которого переебали, взяли в плен и обкололи наркотиками».       — Вот и хорошо, — сказал Ян, похлопав его по плечу. — порядок, порядок.       Улыбка его была искренней, но не вполне живой, будто что-то искусственное контролировало его живые инстинкты. Подобные симптомы, вызывающие в человеческих душах приступ, так называемого, "полуденного ужаса", наблюдались в лице и движениях почти всех приближенных Главы, а в особенности — в нем самом, Господине Консуле в статусе Μεγάλος δράκος. Они все сидели на этой дряни, — вдруг понял Лёва. Просто Шура в этой системе должен быть кукловодом. Это была древняя, страшная система власти, система вековая, та, в которой одуревший от власти маньяк, отравленный ею "божий помазанник", напитывал слепой верой всех, кто ходил под ним. В исковерканном мире все было также, если откинуть прочь незначительные поправки: безумец единовластно распоряжался людьми, их жизнями, их государством. Просто веру заменили наркотики.       Умно. Чертовски умно.       — Так, теперь послушай, — начал Макс, подходя ближе, нагибаясь к нему так, чтобы глядеть глаза в глаза и коротким, но достаточно грубым жестом заставляя смотреть на себя. В его выправке было что-то кавалерийское, выученное годами муштры.       Лева не слушал его, глядя куда-то мимо. Сперва он пытался рассеянно отыскать лицо Шуры и с расстояния показать ему, что понял этот удивительно хитрый план с системой управления и наркотиками, но найти не мог. Это его печалило, а лезущий с воспитательными беседами-инструкциями Макс раздражал.       «Знать бы какая роль отведена в этом цирке мне, — кисло размышлял Лева. — но если так подумать, то я любовник, да, смешно, но всё ещё и по-прежнему любовник местного Большого Брата. А значит, мне должно перепадать хоть что-то за эту услугу. Но на "что-то" я не согласен, и если Шура решил не мучиться и обколоть меня...»       На этом моменте он ощутил неприятную сухость сознания, как после долгой попойки, только не в горле, а между извилинами, которые должны работать иначе и приводить к формированию поэтически стройных идей.       «Вот черт, — мелькнуло в сознании Левы, но мысль его не пугала, не нервировала, напротив, ему было наплевать, хотя масштаб потери ощущался пугающе. — он отнял у меня самую главную из моих особенностей — способность творить. Однако».       Он понял, что не сможет писать, находясь под спасительными препаратами, поскольку вместе с переживаниями ушло и это, а вернётся ли в прежнем виде, если потом перестать пить стимуляторы по часам — а черт его знает. Возможно, именно поэтому, любя Левину поэзию и глубокую сущность творца, Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος искал иные способы включить Леву в спираль своей жуткой системы, порой действительно бесчеловечные, но как ему казалось, достаточные, чтобы не отнять главного. Но любой войне, пусть и самой затяжной приходит конец, когда выясняется, что малой кровью не обойтись, но завязывать надо. Вот Шура и завязал.       «Наверное, настоящий "я" сошел бы с ума от горя, — удивлённо подумал Лёва, прислушиваясь к пустоте, царящей в душе, как в бутылке, из которой вылили воду. — но сейчас у руля не тот я, который "я", а другой я, а ему наплевать, он чувствует очень слабо. Он знает, что любит, к примеру, и способен вызывать в себе это чувство, и понимать, что оно вполне искренние. Он знает, что творчески бесплоден, как чертов Мастер, и несчастен, как чертова Маргарита. И он может сдержанно оплакать эту потерю. Но не дай боже, эти чувства прорвутся наружу!.. Пожалуй, с Шурой относительно этого придется договариваться на берегу: чтобы знал, что создал бомбу, способную рвануть в любую минуту».       — Лёва, — строго сказал Макс. — ты слышишь? Тебе доверили важную миссию. Будь добр...       — Это ты будь добр, — огрызнулся Лёва. — говори со мной сообразно статусу. Друзьями мы были там, в той жизни. Другом ты мне казался, пока я был настоящим. Теперь все иначе. Я твой начальник, Макс. По статусу выше меня только Шура и какая-нибудь божественная сущность, в существование которой я особо не верю. Говори со мной почтительно, Макс. Незаменимых нет.       — Так точно, — отозвался Макс серым тоном.       Лева кивнул. Косая прядь, залитая лаком и гелем, вывалилась из зализанной по затылку копны, вывалилась и круто упала на лоб. Вкупе с больным, выжженым взглядом не способных глядеть прямо глаз, вид у него был пугающе-горький.       Но вот вошёл Шура, привычно собранный, в длинном, ниже колена плаще из бордовой, крашенной кожи, окинул помещение долгим, пронзительным взглядом, и кажется, остался доволен. Во всяком случае, на его выразительном, строгом лице отразилось спокойное благодушие циника.       — Готовы? — отрывисто спросил он, и не дожидаясь ответа, прошел напрямую к Леве.       — Порядок? — спросил он тише и мягче, привычно опуская ладонь в черной тактической перчатке без пальцев, в трёх местах перетянутой ремнями со стальными набойками, на плечо давнему соратнику.       Лёва криво дёрнул левым уголком губ.       — Молись, чтобы таблетки действовали, — сказал он тихо. — тогда оба мы будем в порядке ещё долгие годы. Классная система, Шур. Сам придумал?       На лице Господина Консула в статусе Μεγάλος δράκος отразилась странное выражение.       — Ты страшно умён, Лёва, — пробормотал он. — иногда меня пугает твоя догадливость и умение понимать мои действия.       — На твое счастье я почти всегда страшно недальновиден, но изредка попадаю в цель, — сказал Лёва.       Шура кивнул.       — Дело не ждёт, — сказал он громко. — идемьте.       Лёва изогнул шею, ощущая, как мозолистые пальцы грубовато ласкают его у кромки лица. Он знал, что сейчас должно было случиться, он знал, что это неизбежно и его это ни мало не трогало. Он хотел покончить с этим быстрее, испытывая раздражение от необходимости блистать подобно побрякушке на подиуме и тешить эго Господина Консула в статусе Μεγάλος δράκος, наконец-то доведшего систему до идеала. Ему хотелось спокойствия и тишины, но ни того, ни другого страшный мир представить не мог.       Размышляя об этом, Лёва рассеянно взял в руки титановый шлем, точно также окутанный сетью неоново пылающих проводов трёх цветов, и осторожно надел, нащупывая заклепки ремней и переводя их в нужное состояние, постепенно — одну за другой. Шлем ему почтительно подал послушник, один из взрослых — мальчишке на вид можно было дать от семнадцати и до девятнадцати лет.       Они пошли прочь по узкому коридору, один за другим, своеобразным клином: впереди Шура, следом Лёва, как серый кардинал, у него за спиной, а возле него — Ян, затем Звон, Боря и Макс, и только после, на подчтительном расстоянии — наемники более низкого уровня, все как один глухо зятянутые в чёрное, с автоматами наперевес. И вот, подобной, внушающей трепет, черной и страшной процессией они дошли до гладкой, как отполированной, двери. Шура толкнул створки вперёд себя, и они распахнулись, открыв вход в неприметную, затянутую сетчатым блоком нишу. Процессия влилась в нишу и растеклась по местам, неспешно, но четко и вышколенно. Простые наемники выстроились в две колонны по бокам и сошли вниз сквозь неприметные лазы, Шура подошёл вплотную к сети и поглядел сквозь тонкие щели, похожие на бойницы. Лёва последовал его примеру.       Его взгляду представилось величественное и леденящее кровь зрелище. В полукруглом помещении, изогнутом у потолка, было много резкого света, так много, что глазам было больно смотреть. По краю, у стен, как у сцены, стояли чернильными кляксами фигуры наемников, держащих наготове оружие, и судя по напряженным позам, готовых в любую минуту пустить его в ход. Наискось вдоль по помещению стояли в ряд люди: все как один, бледные, жалкие, облаченные в изодранные робы, в какие, как уже было сказано ранее, принудительно облачали всех узников Башни. Лёве хватило одного взгляда, чтобы узнать в них бунтовщиков, то несчастное число, чтобы были захвачены и приговорены Господином Консулом в статусе Μεγάλος δράκος к расстрелу.       — Сделаешь это для меня? — тихо спросил Шура, опаляя дыханием чужое ухо.       Лёва хмыкнул. Он всегда знал, что его дражайший был человеком, способным удовольствия ради задумать изощрённые издевательство над людьми, которым непосчастливилось сперва ему досадить, а потом оказаться в его власти. Лёва подозревал, что Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος не дрогнув пристрелит и его самого, если он ослушается и вместо хладнокровного убийства попытается помочь осужденным.       Но ему было плевать, он уже вел их однажды на смерть, а больше или меньше невинной крови во имя эгоистичной цели — дело десятое. Лёва и не думал им помогать. И предстоящего пира на крови не опасался ничуть.       — И было знаменье и чудо, — тонко улыбнулся он, не двигая не единым мускулом лица. — в невозмутимой тишине среди толпы возник Иуда в холодной маске, на коне...       Они поглядели друг на друга, понимая без слов.       — Ну, иди, — сказал Шура. — быстрее закончишь, быстрее уйдем. Дай себе показать, что ты за язва. Больно интересно, как ты разрушишь этот карточный домик бунта.       И Лёва пошел. В гробовой тишине, чеканя шаг, сошел он в неприятную, округлую комнату, миновал оцепление из одеревеневших наемников и встал ровно напротив первого из осуждённых. Тишиной, звенящей как стальная струна, можно было резать живую и теплую плоть. Лёва под маской поморщился. Когда он протянул руку и вынул из кобуры пистолет, где-то надрывно заплакал ребенок, а по толпе прокатился бессильный, сдавленный вой ненависти и ужаса, похожий на ропот. Лёва не мог разобрать, что говорят в его адрес. Внезапно кто-то отрывисто воздал хвалу Лидеру Сопротивления, ему, Леве, которого они всё ещё почитали как своего и не могли даже представить, как их герой и миссия сейчас близко. Леву это мысль внезапно развеселила.       — Да наступит справедливость!.. — глухо выкрикнул он голосом, механически повторенным раскатом звука и снял шлем, в котором успел порядком запариться.       Когда его разгоряченное лицо в обрамлении влажной, безжизненной челки оказалось открыто осужденным, странное, пиитическое волнение накрыло людей. Говорили все, кричали громко и радостно, не скрываясь и не боясь, плакали, но плакали уже от восторга. Лёва смотрел на них с удивлением и никак не мог осознать, что люди, создавшие идола, настолько неспособны мыслить логически , чтобы понять — он один не способен помочь осужденным, и оказался бы ещё одной жертвой, если бы действительно встал на сторону бунтовщиков. Но в него с удивительной страстностью верили, верили как верят самые отчаянные из безнадёжных, и Леве, при взгляде на них, становилось и смешно, и противно, и тошно.       «Они тебя любят, — услышал он вкрадчивый голос Шуры в наушнике. — не спеши, не порть мне зрелище. Поиграй, как ты умеешь. Развлеки меня, а я в ответ покажу, насколько сильно ты меня восхищаешь... Ах да, как дойдет до этого твоего мальчика, объяви, что Лидер его милует, поскольку он хорошо послужил тебе, а значит, и моему режиму...»       В душе Лёва скривился, но не подал виду. Жить в ледяной гробнице равнодушия и душевной тишины оказалось приятно. Он провел рукой по волосам, убирая челку назад, встретился взглядом с Александром — его бритую макушку и пылающие глаза было легко вычленить из толпы — а после с улыбкой проговорил:       — Да свершится великая воля Господина Консула в статусе Μεγάλος δράκος!       И он выпустил первую пулю, не глядя, не раздумывая, не меняя выражения лица и позы. Со стороны это выглядело красиво. Лёва, прямой, стройный, восхищающе гибкий и вместе с тем сухой в ледяном магнитизме, он шел вдоль ряда осуждённых мятежников и раз за разом, как будто и вовсе едва шевеля пальцами, делал смертельные выстрелы. Воздух пах кровью и ужасом, вокруг все смешалось, пространство звенело от криков, проклятий и восклицаний... Лёва не слушал. Он шел ровно и спокойно, останавливаясь за все время лишь дважды — когда высаживал весь магазин и требовалось произвести сугубо техническую замену. А вокруг гибли люди.       — Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος милует тебя, — ровно произнес он, останавливаясь напротив Александра и без труда выдерживая взгляд его злых, обвиняющих глаз, напротив же, разъедая и отравляя льдистой голубизной, заставляя сглотнуть слезы и позорно потупиться. — наш милостивый Лидер велит передать тебе благодарность за служение мне, как служению Режиму, поскольку я, и только я — его сердце.       «Ловко ты, — прокомментировал Шура. — на мальчике лица нет. Как ты там не глохнешь? Мятежники вопят и поносят тебя так, что мне слышно отсюда... Завязывай с ними, а не то они в бешенстве выцарапают глаза твоему А-лек-сан-дру. Нет ничего бесчеловечнее униженных и преданных, Лёва...»       — Иуда! — прозвучало в скомканном до боли пространстве, пронзая его насквозь.       Выкрик принадлежал доведенному до лёгкого помешательства Александру и прозвучал как раз в унисон с последним залпом и последней смертью в этот кровавый день. Лёва улыбнулся нежной, девичьей улыбкой, так не идущей его сухим бескровным губам, и отбросив пистолет, пошел прочь, чеканя шаг и высоко держа голову.       «Владыки, полные заботы, — говорил нараспев в наушниках насмешливый и теплый шурин голос. — послали весть во все концы, и на губах Искариота улыбку видели гонцы».       — Какая ж ты сволочь! — ласково произнес Лёва, вступая в тенистые своды ниши.       И сразу угодил в стальные, собственнические объятия Шуры.       — Мы теперь с тобой абсолютно стоим друг друга, и это замечательно, замечательно!.. — говорил Шура, бессовестно пользуясь моментом уединения и умением Четверых, которых он часто воспринимал как изысканное дизайнерское решение интерьерного декора, закрывать глаза в нужных местах, и набрасываясь на Леву с жадными поцелуями. — И нашей власти не будет предела.       Лёва позволял ему целовать себя, но всё-таки, приличия ради, сделал пару попыток отрезвить распалившегося Господина Консула в статусе Μεγάλος δράκος. После совершённого их обоих накрывало жаром и жаждой, им жадно, собственнически хотелось испытать почти животную близость друг с другом. Но падать ниже своего статуса и устраивать брачные игрища на глазах посторонних не хотелось ни одному, ни другому.       — Не здесь, — прохрипел Шура, сам отстраняясь.       И Лёва кивнул. Признаться, он и сам ощущал отуманивающую тяжесть внизу живота, распирающую и мешающую чувствовать себя относительно свободно в тугой затяжке костюма. Но стоя совсем близко от Шуры, он мог ощущать его возбуждение бедром, и от этого мысли путались только сильнее.       — Пиздец мы друг для друга, — украдкой шепнул он, изгибая шею и сбоку глядя на Шуру.       Тот спокойно кивнул.       — Самый кошмарный из возможных. На сегодня все, всех отпускаю. Возвращайтесь на посты, Лёва — со мной. Исполняйте.       И помолчав, обратился взглядом ко всем — всё-таки у него было поразительное чутье и он всегда мог вовремя и зажать кого-то со всей недопустимостью страсти, и невозмутимо раздавать приказы, когда подчинённые уже собрались в полном составе и ожидают того от него. Лёва потер подбородок и украдкой потрогал губы. От быстрых, жёстких поцелуев они слегка опухли и сильно зудели.       ... Последующее протекло как в полусне, изрядно приправленном бредом. Лёва смутно помнил, как на него набросились в лифте — вжали в скользкую, глянцевую поверхность, отрывисто ласкали по всему телу, целовали шею и губы, стараясь укусить ощутимей, шептали на ухо горячие глупости и раздражённо старались вывернуть из одежды. Лёва и сам хотел, скулил и ластился если ни как легкодоступная девка, то как пубертатный мальчишка, желающий секса. Никогда и ни с кем не испытывал он ничего подобного: с Шурой было безумно и хорошо, так, что начисто, до тумана сносило крышу.       Они нашли силы выкинуть друг друга из лифта, благо, створки открылись сразу же в углу личных комнат Господина Консула в статусе Μεγάλος δράκος, и уж там, на полу, страстно и впопыхах все и случилось. Лёва сам себе поражался: он давно вышел из мальчишеских лет, с годами приобрел в чертах и повадках львиную долю строго аскетизма и нигде, а в особенности, в постели, не позволял ни себе, ни другим затмевать чувственностью трезвость ума и позорно разменивать Скандинавскую защиту на сантименты и гормональные страсти. Но с Шурой все было так, будто им опять по шестнадцать и восемнадцать, будто нет тяжести лет, давящей на плечи. И будто все так просто и радостно.       — И вот как это называется? — спросил наконец Лёва, ощутив себя способным на связные разговоры. — Ладно я, из меня дурь не выбить, сам же говорил... А ты? Ты-то куда смотришь?.. Ладно, тупой вопрос, и так знаю куда. Слу-ушай, а давай ты будешь смотреть не только на мою задницу, ты же у нас Большой Брат, отец стального контроля? М, как тебе мысль?       Шура добродушно хмыкнул, закатывая глаза и прижимая к своей груди встрепанную и влажную левину голову.       — У меня помимо тебя ещё бремя власти на шее, — безмятежно заметил он, а Лёва с немалым удивлением для себя обнаружил, что таким расслабленным и довольным Господин Консул в титуле Μεγάλος δράκος на его памяти не был давно, с годов юности так-то.       — И это тебя власть впервые за столько лет так возбудила? — буркнул он, препираясь лениво и неохотно, для вида. — Шур, ну что за дела? Не мальчики же.       — А тебя все устраивало, я видел, — невинно ухмыльнулся Шура, медленно открывая и закрывая глаза, стеклянно глядящие в потолок. — Брось, Лев, не разводи лекции о морали, у тебя не выходит. Подумаешь!.. Ласка, она и кошке приятна. А уж тем более, такому одинокому старику, как я.       — Да уж, видел я старика, — вяло сострил Лёва. — и чувствовал. Ничего так старик, всем бы такую, Шур, старость. А что до ласки... Может тебе жениться пора? Время идёт. А так, будет красивая-длинноногая под боком, орава детишек, какой-нибудь серьезный наследник... И власть. А я рядом, как друг и союзник. И как вечный любовник, конечно, потому что за нашу связь я никогда не боялся, даже в моменты самой жопы. Такое не рвётся.       Шура скосил глаза и удивлённо поглядел на говорившего, будто прикидывал — не шутит ли тот.       — Вот ещё новости, — фыркнул он наконец. — зачем мне это? Нет, я, конечно, всегда говорил, что дети — цветы, и я хочу наследника, которого воспитаю по своему образу и подобию, но я кое-что понял. Мне не нужен риск, не нужна примесь чужой крови и дурное влияние матери. Конечно, со вторым сладить проще — я могу отнять своего сына или дочь у его или ее матери сразу же после рождения и никогда не давать им видиться. Но первое будет преследовать меня как вечная кара. Дитя сохранит в себе дурные черты инородного существа, оно может иметь скрытые пороки и особенности. И я ничего не смогу сделать. И я, тем паче, не смогу доверить свое наследие юному существу, не способному воспринять этот дар и распорядиться им верно, не уничтожая, но преумножая.       Лева хмыкнул.       — Найди достойную мать, — посоветовал он.       — Нет на свете женщины, достойной родить моего ребенка.       Лёва опять хмыкнул.       — Что ты сам как капризный ребенок? — спросил он, кутаясь в шурин тяжёлый плащ, приятно, но холодно щекочущий голую кожу. — Не мне же нужен наследник, твоя власть, твое время, твой срок. Подозреваю, будь я женщиной, носить мне уже, и не сказать, чтобы по доброй воле, твое наследие. Так ведь?       Шура тяжело промолчал. Затем поднял голову, и его глаза как-то странно сверкнули.       — Так, — признал он, и как заворожённый погладил исхудавшее, но столь знакомое и дорогое лицо, осторожно убрал прядь волос с глаз. — твое дитя я бы принял. Мы вместе породили бы истинное божество, и не для одного, а для многих миров.       Лёва скривился.       — Звучит так, будто ты это обдумывал, — заметил он. — но на мое счастье и твою беду, родить это твое божество я не способен. Отбой, Господин Консул. Отбой.       И случайно повернувшись к Шуре, успел заметить на его лице странное, одухотворенно-решительное выражение, серьезно его напугавшее.       — Эй, подлюка, что ты задумал? — спросил он, ощущая неприятную вибрацию внутри своего существа, но не предавая этому значения.       Шура усмехнулся.       — Я нашел способ, как породить живое дитя искусственным путем, не прибегая к привычному способу, — произнес он, поднимая тяжёлый, спокойно пылающий взгляд на Леву. — наука, мне на помощь пришла великая наука. Этот ребенок создан как прекрасное и тонкое ювелирное изделие — вручную; он, его облик, характер — все было тщательно проработано, он идеально и гармонично сочетает в себе отражение нас двоих, лучшие из наших качеств. Осталось совсем немного, Лёва. Скоро время выйдет, и у нас появится дочь, мое великое наследие, которое сделает нас счастливыми. Я устал от боли и скитаний. Я хочу знать, что ты будешь в порядке. Я хочу знать, что откуплюсь одним юным богом от смерти. И уберегу тебя от безумия.       Лёва задохнулся, не зная как выразить ужас перед черным безумием возлюбленного, пошедшего против природы, не зная, что сказать и как себя повести. Но сказать он и не мог. Что-то мучительно напряглись в нем, как натянулись стремена, и холодное спокойствие влилось в него, запечатало чувства, а холодный стрежень контроля впечатался в разум, успокаивая и остужая. Это была довольно яркая демонстрация воздействия препарата на разум. Лёва был достаточно силен и подвержен эмоциональной истерике, чтобы вызывать в себе смутные колебания чувств, но теперь его сдерживало нечто, парализовавшее насильным спокойствием разум. Это была действительно хитрая тактика.       — Вот как, — сказал он, поражаясь остроте собственного хладнокровия. — интересно. Покажешь мне ее?       Шура шевельнул губами и размеренно кивнул.       — Покажу, — пообещал он. — хоть прямо сейчас. Только, пожалуйста, привели себя прежде в порядок. Не думаю, что иные тебя поймут.       Лёва поглядел на него в упор, затем огляделся вокруг, набрёл взглядом на зеркало и только оценив себя: растрепанного, ещё частично мокрого и красного, полулежащего на плече у Шуры в чужом плаще на голое тело, не сдержался и хмыкнул.       — Пожалуй, ты прав, — признал он. — но я быстро справлюсь с этой фигнёй. Скажи лучше: тебе нормально будет жить со мной и играть в счастье, которое выстроено на химическом самовнушении? Знать, что без всего этого я стану тебя ненавидеть и вряд ли смогу жить, поскольку теперь к твоим прежним грехам прибавилось ещё и создание общего ребенка-искусственного-выродка и моя творческая импотенция. Ты ведь там, за дурманом разрушил меня...       — И мне очень жаль, — перебил его Шура, заломив брови. — но иначе было нельзя. Ты пока даже представить себе не можешь насколько близки мы к долгожданному концу, как скоро станем свободны. Он придет, как только наша дочь сделает первый вдох, и я отдам ее Ему, Он увидит, что она как Он, и отпустит нас. Я устал сходить с ума от боли и бессильного гнева, я устал видеть, как ты умираешь и возникаешь в межмирье блюющим смолой Теургом, часто ещё более безумным, чем я, ведь Теурга самоубийство не красит. Я готов переломать тебе все кости и привязать к себе, только бы ты ничего не учудил в эти несколько дней, пока наша дочь зреет в капсуле. Пожалуйста, Лёва, я умоляю тебя, послушайся, сделай как я прошу — проживи эту пару дней спокойно и тихо, не чудя ничего. Несколько дней!.. — и кошмар закончится.       «Безумец, — думал между тем Лёва. — несчастный безумец. Его больная фантазия подменила ему живую действительность... Таково бремя власти, увы, я должен был подумать об этом. Тот, кто ведёт всех, сходит с ума от обременительности своей ноши, от вседозволенности и безнаказанного могущества, он как ребенок, ломающий ноги безропотным куклам и радующийся этому. Власть как и война — это эпидемия, вирус, страшная хроническая болезнь, где сумасшедший ведёт всех к звёздам, а выводит к обрыву. Люди верят ему, потому что сами ту власть и дали... Вот как Шура, как я. Мы были почти детьми, молодыми мальчишками, когда нам эту власть дали. Они, этот глупый бедный народ, они все думали, что мы не хотим этой власти. А люди всегда дают власть тем, кто ее, как им кажется, не желает. Но это бред, ведь аппетит, как известно, приходит во время еды... В результате я стал анорексиком, а в Шуре проснулся жор...»       — Как пожелаешь, — сказал он, принуждая говорить себя ровно.       И ухнул в тошнотворно темную пропасть, откуда на него хлынула вина, ужас и горечь, где его душа взорвалась агонией муки, где он истерически вскрикнул и завизжал, забился в конвульсиях, почему-то запоздало терзаясь гнетом явных убийств, не столько последних, сколько совершенных вкупе за целую жизнь, страшась своего морального облика и огня полуметровой души и оплакивая утерянный дар, утерянную возможность мыслить и сочинять, то немногое, что его грело. Действие таблетки закончилось, а Лёва забыл принять новую. И вот теперь он стоял, и ему казалось, что он стоит на каменном выступе-парапете громадного небоскреба и смотрит вниз, вниз, в перспективу уходящих, туманно расплывчатых линий, и ветер толкает его, и бездна, страшная бездна без дна, манит его, и ему хочется полететь в нее вниз головой, раскинув руки как крылья; он понял, что полетит как чайка Джонатан Ливингстон, и в ушах у него будет звучать похоронный марш Моцарта. Он отчего-то точно знал, что сейчас встанет, дойдет до капсул-одиночек, освободит Александра, скажет, что любит его и вынужден был убивать, находясь во власти Господина Консула в статусе Μεγάλος δράκος и не контролируя себя; потом выведет его в галереи, вместо того, чтобы искать выход, и убьет, скорее всего, со спины, коротким кинжалом, подло, между лопаток и до упора. Потом дождется Шуры и представ пред ним окровавленным, сломленным и безумным, показав во что обошлась Господину Консулу его треклятая власть, одним махом окажется на краю и перережет себе горло. Так он умрет быстрее, чем Шура что-то предпримет, если не мгновенно — от потери крови, то окончательно — рухнув вниз с безумной высоты и переломав себе кости. И это будет конец.       Лёва ощутил как наяву запах чужой крови, боль в горле и надрывный, полный ярости и граничащего с помешательством ужаса, вопль Шуры и это его внезапно воодушевило, довело до экстаза. Видимо, это было последнее, что ему осталось от себя прежнего — писательский реквием-предтеча, осознание смерти. Лёва ощутил его теургически.       — Мне надо подышать свежим воздухом, — произнес он, напрягая, выжимая себя как лимон, чтобы звучать спокойно и холодно. — я выйду, ладно? Не бойся, я тебе обещаю, что ничего не случиться. Я буду в верхних галереях Башни. Подходи, если хочешь.       Лёва знал, что у него в запасе чуть менее получаса.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.