ll. механические сердца; фальшивый мир
16 августа 2022 г., 20:01
***
"кто мы такие, сынмин?"
мертвые горихвостки заголосили с гнилых крыш: скоро снова будет непогодиться. по щелчку окру́га перестала дышать, все вокруг полудохло от криков фальшивых птиц; казалось, если притихнуть, можно услышать стук шестеренок в вспоротых грудках, а из кровавых клювов просто высыпались звуковые модули.
неживой мир глазел со всех сторон, даже пустые птичьи стекляшки вздулись, то и дело выпадали из холодных глазниц и звонко цокали по асфальту.
живое жалось к ребрам, скулило и лихорадочно тряслось под рубашкой. белое что-то, напоминающее котенка, жадно скребло кожу под сердцем, тыкало мокрым носом. что ж, оно хотя бы дышало и не работало на механизмах, поэтому сынмин решил сдержать свое обещание, данное больному солнцеликому. по крайней мере, он не позволит запихнуть животному в глотку металлический модуль.
забытый дом отбивал поклоны жестокому небу и даже сейчас согнулся в унизительной молящей позе. экраны не мигали в окнах, все умерло вместе с горихвостками. больше не жило. только ребяческие цветастые носки уныло качались на бельевой веревке среди гниющей серой жижи, капающей из каждой щели. внутри еще жил человек, не дающий усохшим стенам рухнуть. смутно знакомая дверь в потухшем подъезде грустно тлела и жралась темнотой, жизни внутри не было, по крайней мере она там не задерживалась.
острый холод просачивался в рукава, только белое тельце грело кости своим детским теплом. краска сползла с выкуренных обоев, календарь выцвел до белесого, смялся и застыл: дата чуть миновала зиму. запах затхлости и неживая святая тишина.
сынмин был прав: квартира пустая, мертвая; тут никто не дышит. тощая фигура отца на кухне обрамлялась тусклым светом лампы, он растекался по узким плечам и застывшему лицу, бежал к ногам. заставленный бутылками стол, грязная раковина. тени не было.
тут никто не дышит. они потерялись.
звериный ужас царапается в горле, въедается в глазницы, бьет, выбивает.
его глухой голос комкается в горле, железные шестеренки гудят в чужой груди, впалой и холодной.
— привет, сынок.
"мы живущие."
сердце стучит о ребра, выгрызается наружу, но, пожалуй, главное, что бьется. пусть хоть одна пыльная комната прячет в себе теплое тело.
старые детские обои, вздувшиеся по краям, выгоревшие и обоженные временем, маленькая кровать и оставшиеся игрушки напоминают о чем-то забыто далеком, когда все вокруг жило по-настоящему, без механизмов. наверное в детстве сынмин слышал, как дышат родители, видел, как они любят. а может и не любили.
все забывается. тонет в глубине, обволакивается липким илом и исчезает. чтобы больше никогда не вспомниться.
на груди сидит боль, почти живая, материальная и этим ужасающая, выжирает грудную клетку жадно и громко, прозрачное тощее тело полосует живое мясо, хрустит костями и завывает. крови нет, только страшная чернота пачкает призрачное подобие лица, выливается из распоротой груди и мочит простынь. сынмин не чувствует ничего, даже своих раздробленных легких, он словно пустой хлопковый мешок с речной грязной водой, а стеклянные пальцы режут и рвут тканевое тело, копаясь в жалких мокрых ошметках. а внутри ничего уже нет. залитое темное сердце прыгает в хрустальных руках. бьется.
маятник раз, маятник два. оно снова идет.
время.
уставшие стены плачут, ласкают. лихорадочные объятия жалеют по-своему, своего рода медитация: трястись в агонии, осознавая, что ты на самом деле живой. белое нечто сидит на груди, но просто сыто сопит; ребра под ним целые, а бумажная пыльная постель все же белая. не было убийств и раздавленных хрупких сердец. свое еще стонет внутри. словно приснилось, но он не помнит, как закрыл глаза.
сынмин хватается за теплого дышащего котенка, отчаянно жмет к себе, ласкается, стараясь не раздавить маленький скелет до хруста.
— ты чертов призрак.
*
фальшивое солнце прожигает веки, по-летнему жалостливо ютится на разгоряченных щеках. утро тут такое печально тоскливое, светит слепящими прожекторами в лица, чтобы не показывать своего собственного, застывшего в слезливой ужасающей гримасе. заводные птицы убаюкивают кровавую зарю, переливаются кассетным пением и замолкают; только глухой звук разбитых об асфальт пернатых тел кишит под окнами. сшитые тушки обмякают, и шестеренки просачиваются сквозь нитки и мясо, звонко бьют асфальт и щелкают, не переставая работать. птичья жалость тут не положена.
холодные тканые полотна воздуха обнимают, зябят до самых костей; облупившаяся створка окна сдавленно скрипит, и в этом шуме узнается уже забытый стук часовых стрелок. темнеющий коридор тяжело стонет на сквозняках, под его флизелиновыми стенами шуршат молитвы, разноголосые и рябые, и вовсе безмолвные.
кухня все такая же грязная и пожухлая, только смердящие жестянки исчезли со всех поверхностей, и сынмин надеется, что отец запихнул их себе в пищевод. его выточенный рабочий пиджак не сидит на дряблой фигуре, которая, подобно всему окружающему, потакающе гнется в поклоне, просто растворяясь в полу или грязи.
— завтрак тут. на столе.
мужчина корчит улыбку, и выходит ужасающе уродливо. пустые глаза с белеющими зрачками не смотрят совсем, словно их тщательно выскребли ложкой и заменили шариками для пинг-понга. мысль об этом жадно укусила шею сзади, отравляя почти животным страхом.
захотелось тепла, не скудного кошачьего тельца и не фальшивого солнца, а человеческого; захотелось поскорее увидеть феликса, если он вообще существует, лишь бы не оставаться здесь и не рассеиваться под морозными покрывалами.
тело отца все сильнее клонилось к земле, молитвенные ладони поджимались к механической груди, губы шептали что-то. мерзкое унылое зрелище.
— как мне добраться до ботанического сада, пап?
слова неприятно скрежетали меж зубами, обращаться к этой человекоподобной статуе было жутко до дрожи в суставах.
— нет его, уже лет пять как нет. закрыли: высохло все.
глазные яблоки его не двигались, только неустанно обращались в пол, а по комнате продолжали летать утренние молитвы.
разве феликс мог так ошибиться?
— а здание?
— ничего там нет, — мужчина наконец зашевелился, грубо сводя брови к переносице, неподвижные зрачки все глубже тонули в белка́х. — там ничего нет.
его фигура моментально исчезла в проеме, темнота ее проглотила, и только скрип входной двери тяжко и сердито откликнулся в конце коридора.
спертый уличный воздух ластится к ногам, злое багряное утро отступает и восходит июльский зной. без-тени ползут сбитыми рядами, растворяются и снова вылазят из окон; эта картина теперь не кажется такой обездвиживающе пугающей. в конце концов, ко всему можно привыкнуть.
яркая новая вывеска цветочного на соседней улице ласкает глаз, словно вытканая из искусных лапистых ветвей адониса*. вспомнив про прошенные сердцецветы, сынмин заходит в цветочное логово и замирает, от шока или от по-детски кипящего волнения, которое растекается под рукавами. женщина за прилавком улыбается приветливо, так, что лицо ее не трескается, ресницы бросают пушистую тень на маленькие морщинки под глазами, в слабом кивке головой читается почтительность, а не слепая покорность. она дышит.
неужели увидеть живого человека теперь приравнивается к чуду?
— что-нибудь присмотрели?
голос ее льется, слегка похрипывая. сынмин теряется в чистых глазах и отвечает не сразу.
— мне нужна дицентра, пару ветвей.
— сердцецвет, сердцецвет. — женщина напевает, усмехаясь одними губами, любовно поглаживает каждый лепесток на пути и слегка слышной поступью направляется в заднюю комнату. движения изысканны, как у благородной птицы, хотя до смешного просты.
когда улыбчивое лицо вновь появляется с букетом сердечных бутонов, в цветочную лавку заходит кто-то еще. стук кожаных расшитых туфлей звенит о кафель, и сынмин в легкой дрожи оборачивается. выточенное словно из белого нефрита лицо сверкает в фальшивых лучах до пугающего по-настоящему, улыбающиеся полумесяцем глаза и ярко звенящие колокольчики на манжетах льняной рубашки, отбивающие точно леденцовый ритм.
раз, два
чарующий звук и прекрасный луноликий незнакомец с острыми пронзающими глазами, вьющимися ледяными волосами, в которых, казалось, вплеталась бы целая ипомея. его изящные пальцы мягко гладят ближайщие цветы, от чего те словно льнут к белым ладоням.
— юноша, что пожелаете?
видя, что сынмин уже направляется к выходу, луноликий мальчик слегка кланяется флористке и выпархивает, подобно журавлю, следом.
его ледяная рука ласково опускается на сынминово плечо.
— не видел тебя раньше.
горячий ветер мягко треплет холодные кудри, глаза нежно сверкают и отражают сладкие сердцецветы, еще спящие звезды и лицо мальчика напротив.
— я приехал. недавно.
смущение плетется в районе желудка, пережимает лёгкие и сердце, которое заливается в беспорядочном ритме.
— ты знаешь, как добраться до ботанического сада?
слова вылетают сами собой и сочатся даже сквозь накрывающие рот ладони. плетеный стыд вяжется узлами, неприятно щекочет и колит бока.
незнакомец дарит удивленный блестящий взгляд, совершенно нечитаемый, затем улыбается загадочно приятно, указывает пальцем налево вдоль улицы.
— пройдешь три квартала и свернешь к аллее. он в конце.
белая ладонь тянется к крайнему цветку в чужих руках, слабо поглаживает; луноликий пристально смотрит в глаза напротив, безмолвно копается в его мыслях и наконец наклоняется, нежно припадая губами к сердцецвету.
— думаю, свидемся еще.
сдержанная теплая улыбка, и колокольчики играют робкую мелодию, запыленную где-то в сознании, отчего смутно знакомую. журавль исчезает меж стеклянных витрин, и маятник заводит теперь громкий стук сердца.
три, четыре.
цветастая аллея совсем не вписывалась в этот догнивающий искуственный мирок, она сквозила реальностью и цветочными ароматами, сверкающим волшебством. сад гордливо устремлялся к небу, наперекор всем ползущим молящимся. величественные деревья, пробившие стеклянные полотна, могущественно расправили ветви, подобно тому, как журавли расправляют крылья. под одним из таких ютилась небольшая фигура, в которой узнавался феликс; он беспечно бороздил землю крупной палкой, сыпал что-то и снова сек влажную почву. завидев сынмина, он вскочил и понесся, спотыкаясь об изогнувшиеся корни, купаясь в шелковистой траве. длинные, как ивовые ветви, серьги пели в ушах, дополняя апельсиновую мелодию в сумке. смутно знакомую.
— пришел! сынмин, ты пришел!
мальчик скалится в довольной улыбке и прыгает на чужую шею, валя сынмина в травы. тычет горячим носом в щеку и смеется, чуть рыча, как почти счастливая дворняжка. солнцеликий заботливо подбирает разбросанные сердцецветы и так знакомо считает:
— сердцецвет раз, сердцецвет два..
на последней ветви он останавливается и зачарованно вдыхает. будь феликс щенком, то просто умер бы от своей всепоглощающей радости.
— ты встречался с чонином? ты его знаешь?
голос его вновь принял загадочный манящий оттенок и всего солнцеликого обволокла пелена тайн.
— понятия не имею. с чего ты вдруг решил?
смешок выходит смущенным и стыдливые узлы вновь тянут внутри.
— только чонин целует цветы. — феликс бережно гладит упавшие бутоны, как бы успокаивая ребенка после падения, и указывает на аккуратный след от помады на одном из них.
— зачем бы? это поистине странно.
хотя разве хоть что-то в этом месте не странно?
феликс крутит тишину на языке, вымалчивает, а потом и вовсе заливается красным, постепенно, словно акварельная палитра; и от такого сравнения сынмин приходит в восторг, ведь мальчик так похож на произведение искусства.
ботанический сад не переставал удивлять своим величием, натурально прекрасным. феликс плел крупные венки из алтея*, блестящие капли пота бежали за шиворот, что выдавало в нем человека; пел сынмину колыбельную ради ребячества, и мальчик наконец узнал в колокольчиковом звоне мелодию, которую так часто ему пела мама. мысль о ней сидела глубже, чем любая другая, больно резала ткани, пила живую кровь. от этого становилось по-слезливому паршиво.
солнцеликий, заметив густое уязвимое смятение, нежно гладил мальчика по голове, прижимал к своей груди. сынмин впервые слышал, как размеренно дышат легкие и как четко бьется чужое сердце. как по-настоящему бьется сердце феликса.
Примечания:
эта часть — мое вырванное сердце, которое я вам дарю.
* — полевые и садовые цветочки, про которые я люблю читать