Но если вы не послушаете этого, то я буду украдкой плакать, оплакивать вашу гордость. Мои глаза изойдут слезами: потому что в плен будет угнано стадо Господне.
Иер 13:17
Гарри садится на постели, невидяще глядя во тьму, и по его щекам текут слёзы. — Волей своей… отделяю… — шепчут губы, будто ещё подчиняясь недавнему сну, и Гарри обхватывает себя за плечи руками, чтобы унять дрожь, сотрясающую тело. Ужас горячей волной окатывает с ног до головы, и хочется то ли закричать, выплёскивая его, то ли сломать что-нибудь, разбить, лишь бы избавиться от болотного привкуса во рту и мерзкого чувства собственной беспомощности. — Нет! — Гарри шепчет, утыкаясь лбом в колени, сжимается в клубок и вцепляется в собственные волосы, потому что телесная боль ненадолго заглушает душевную. — Нет! Я — не он! Прекрати… Хватит! Горло перехватывает, остаётся только разевать рот, как выброшенной на берег рыбе, и пытаться вдохнуть хоть немного воздуха, пока слёзы капают на пижаму и старое, кое-как заштопанное во многих местах, одеяло. — Ты на него похож, — голос, отдающийся в ушах свистящим шипением, взрезает ночную тишину, заползает в уши и свивается в мозгу, пульсирующей болью сжимая затылок. — Ты мог бы стать его отражением… — Нет, — Гарри снова зажмуривается, пытаясь избавиться от лица, отпечатавшегося, кажется, на сетчатке: строгое, будто вырезанное изо льда, с жёсткими взглядом синих холодных глаз… Оно было бы прекрасно, если бы не холодное презрение, уродующее его черты. — Между нами нет ничего общего! Глухой стук оконной рамы прерывает еженощный кошмар, не давая разговору пойти по новому кругу, и Гарри бледно улыбается Букле, чистящей перья на подоконнике. В этой улыбке больше боли, чем благодарности, но сова не человек, и едва ли обратит на такое внимание. — Я — не он, — Гарри встаёт с кровати и подходит к зеркалу, чтобы заглянуть самому себе в глаза и убедиться, что среди зелени не появилось ни одной красной искры. Наверное, это смешно, но он до дрожи в пальцах боится, что однажды его глаза как те, синие, из кошмаров, поглотит алое марево, стирающее всё человеческое, что в нём когда-то было. Букля наклоняет голову, издав вопросительный клёкот, и Гарри проводит рукой по лицу, окончательно стирая остатки сна. Сквозь штору на пол падают первые солнечные лучи, превращая тьму в сумерки, и от этого почему-то немного легче, будто солнце способно защитить от того, кто прячется в ночных тенях, ежевечерне приходя снова и снова. С того дня, как погиб Седрик Диггори, Гарри кажется, что он каждую ночь немного сходит с ума, потому что видеть в кошмарах прошлое Волан-де-морта — это едва ли нормально. — Нужно написать Гермионе. Собственный голос успокаивает, и Гарри, закусив губу, продолжает говорить, будто пытается заглушить шёпот, всё ещё шуршащий где-то на грани мыслей. — Нужно написать Гермионе и Нюхалзу, но нельзя говорить им о голосе, потому что Гермиона наверняка скажет мне «сообщи Дамблдору», а я не хочу, чтобы об этом узнал Дамблдор. — пальцы сжимаются на раме зеркала чуть сильнее, и Гарри приходится глубоко вздохнуть пару раз, чтобы взять себя в руки. Свежий ночной воздух, вливающийся в комнату через окно, охлаждает голову, и от этого становится самую капельку легче (или, может быть, Гарри просто пытается убедить себя в том, что ему полегчало). — Разве твои друзья достойны? — голосу смешно, и Гарри чувствует это, но старательно сжимает зубы, уговаривая себя промолчать. Ничего хорошего из их перепалок ни разу не выходило, а потому не стоит давать возможность в очередной раз насладиться своим проигрышем. — Разве твои друзья написали тебе хотя бы одно нормальное письмо с того дня, как выкинули тебя к магглам? Ты столько всего сделал, ты встречался с Волан-де-мортом и выжил, ты сражался с взрослым волшебником на равных, ты победил в Турнире, разве после всего этого ты не доказал всем, чего стоишь? И они смеют отделываться какими-то жалкими отписками, утверждая, что им якобы запретил Дамблдор! Гнев вскипает в груди обжигающей волной, и Гарри почти соглашается с голосом, но взгляд цепляется за подарок Гермионы на его прошлый день рождения, и злость затухает так же быстро, как вспыхнула. Это его друзья, и если они говорят, что не могут написать больше, значит он должен им верить! Разве не в этом смысл дружбы? Нужно проявить терпение… — Они вместе… Вместе, там, где могут здорово проводить время, пока ты торчишь здесь, в этой вонючей клоаке, называемой маггловским городом! Почему бы им не пригласить тебя туда же, где они сейчас? Почему ты, ты, который доказал, что способен на многое, должен гнить здесь, в этой вонючей дыре, пока другие развлекаются? — шипение в голосе становится злым и колким, как пурга в зимнюю стужу, режущая руки и лицо снежной крупой, но Гарри лишь сцепляет покрепче зубы и повторяет себе, как мантру «не думай об этом!». — Чем же таким они, Рон и Гермиона, заняты? Может быть, они скрывают от тебя то, как они развлекаются? Иначе почему тебя не зовут туда? Разве ты не доказал, что способен на большее, чем они?.. — Отвали, — Гарри снова чувствует злость, удушающую, чёрную, горькую, как полынь. Ему хотелось бы поспорить с голосом, но беда в том, что ему просто нечего противопоставить, ведь он действительно понятия не имеет о том, чем заняты Гермиона и Рон, понятия не имеет о том, где они, и действительно сделал больше, чем другие, так что, наверное, имеет право что-нибудь узнать… Только вот доверять голосу в голове неправильно, особенно если это голос, так похожий на голос Волан-де-морта, и Гарри изо всех сил пытается с ним справиться. — Неужели о твоих делах уже забыли? Разве не ты был тогда на кладбище, разве не ты видел смерть Седрика, разве не тебя привязали к могильному камню и хотели убить? — в этот раз голос звучит участливо, даже мягко, и как будто бы сочувствующе, словно бы хочет помочь, только Гарри уже убедился, что всё это ложь, и не верит ему ни на йоту. — Почему бы тебе не сделать что-нибудь, чтобы напомнить им о себе? Стоит ли терпеть уговоры Сириуса сидеть тихо и быть паинькой? Стоит ли подавлять искушение написать тупицам, которые издают «Ежедневный пророк», и объяснить им, что Тёмный Лорд Волан-де-морт вернулся? — Заткнись! Заткнись-заткнись-заткнись! — горячие ладони растирают лицо, вжимая в кожу очки, и Гарри с трудом подавляет порыв разбить зеркало, чтобы хоть как-то заглушить эту бесконечную навязчивую пластинку. — Пошёл ты… Страх ледяными пальцами сжимает сердце, Гарри чувствует, как его тошнит, и пытается глубоко дышать, чтобы хоть немного взять себя в руки. С каждым днём игнорировать голос становится сложнее, но он не может, просто не может рассказать обо всём Дамблдору или кому-нибудь ещё, потому что если… Если он признается в том, что внутри него, кажется, поселился кусочек самостоятельно говорящего и думающего Волан-де-морта, то разве он не должен будет… умереть? Гарри чувствует себя трусом, но сказать правду хоть кому-нибудь, кроме самого себя, просто физически не способен. И от этого гнев в его душе вспыхивает ещё сильней. — Ненавижу! Бросив сове галету, Гарри почти бегом спускается на первый этаж, негромко хлопает дверью и, вырвавшись наконец из душного дома Дурслей, вдыхает полной грудью холодный утренний воздух полупустого по раннему часу Литл-Уингинга. Стоило бы остаться, чтобы послушать новости, но Гарри кажется, что если он задержится в доме ещё хоть на миг — его голова разорвётся от обжигающей злости и презрения, которые наполняют её. — Ненавижу, — голос в предутренней мгле разливается прохладным шелестом, будто съедаемый стоящим над городом туманом, и Гарри повторяет громче, не скрывая эмоций: — Ненавижу вас всех! Кажется, будто от этого станет легче, но сколько бы он ни повторял про себя и вслух мучительно звучащее в голове слово, ненависть не уходит. Накрывает с головой, смоляно-чёрной и топкой волной захлёстывает разум, выплёскиваясь вовне, и возвращается раз за разом, становясь ещё более едкой и горьковатой. Гарри не уверен в том, его ли она — он просто пытается сделать хоть что-нибудь, пока не захлебнулся ей. Ноги сами несут его по городу, повторяя один из маршрутов, за это лето выученных почти наизусть… Он сворачивает на улицу Магнолий, миновав узкий проход вдоль гаражей, где когда-то впервые увидел крестного отца. — Я тебя понимаю, — вкрадчивый змей, притаившийся в его голове, поднимает голову, и Гарри приходится крепче сжать кулаки, впиваясь ногтями в кожу, чтобы не поддаться его речам. — Ты ведь злишься не на меня, на них, потому что они до сих пор не верят тебе, потому что не видят, чего ты на самом деле стоишь… Твои друзья, твой Сириус, директор Дамблдор — все они относятся к тебе, как к неразумному ребёнку, хотя ты достоин гораздо большего. — Заткнись. — Гарри перепрыгивает через запертую калитку парка и шагает по выжженной солнцем траве, печатая каждый шаг. По утреннему времени парк кажется ещё более пустынным, чем улицы, но именно одиночества-то Гарри сейчас и недостаёт. — Заткнись, я не стану слушать огрызок Волан-де-морта. Дойдя до качелей, Гарри садится на единственные, которые Дадли и его дружки еще не сломали, обвивает рукой цепь и задумчиво устремляет взгляд в землю. Голос наконец-то смолк, но Гарри знает, что это ненадолго — ночью будет новый, ещё более мучительный виток противостояния. С каждым разом выныривать из слишком реалистичных снов про прошлое Тёмного Лорда становится всё сложнее, и его голос словно бы набирает силу… Первые дни после смерти Седрика Гарри думает, что утром его просто настигают собственные гадкие мысли, спровоцированные воспоминаниями. В этом-то и таится самая главная опасность: голос всегда повторяет лишь то, что и сам Гарри думает в глубине души, усиливает и возвращает его же собственную злость, обиду, презрение к волшебникам, и порой Гарри едва может отличить собственный внутренний голос от того, что нашёптывает ему свернувшийся под шрамом змей. В воздухе стоит запах сухой тёплой травы, и Гарри ненадолго закрывает глаза, чтобы просто дышать им и ни о чём не думать. Ему отчаянно не хватает тишины в голове, когда шелесты, шорохи, шёпоты, порождаемые голосом, наконец исчезнут, но, похоже, теперь это недостижимая роскошь. С каждым днём голос занимает всё больше места, а Гарри совершенно не знает, что с этим делать. — Эй, ты! Ненормальный, какого чёрта ты опять ушёл из дома? — знакомый звук вырывает Гарри из полудрёмы, в которую он невольно проваливается, и приходится поднять голову, чтобы увидеть Дадли, неуверенно топчущегося у края детской площадки. — Ты уже третий день шляешься где-то с самого утра и мама… — О, неужели масенький Дадлик наконец освоил будильник и научился продирать глаза раньше обеда? — Гарри вскидывает брови, ядовито улыбаясь, и ладонь его ныряет в карман за волшебной палочкой. — Что такое, тёте Петунье не хватает рабочей силы для окучивания сада? Ну так пусть наймёт тебя, дрессированные свиньи, говорят, нынче в моде… — Заткнись! — толстое лицо кузена наливается яростью, и Гарри ощущает мрачное удовлетворение от того, что смог вывести его из себя. Кажется, что он перекачивает в двоюродного брата свое уныние, свое бездействие и злость, — другого способа от них избавиться у него нет. — Ей ты что-то не приказывал заткнуться. А как насчет «малыша» и «моего крохотулечки»? Может, мне так лучше к тебе обращаться? Дадли ничего не произносит в ответ. Кажется, на то, чтобы не наброситься на Гарри, уходит вся его выдержка. — Ну так что, оставишь ты меня уже в покое, или в твоей тупой голове не укладывается сразу два противоположных приказа? — палочка в руке Гарри вдруг словно начинает жить своей жизнью, скользнув сквозь пальцы веером, но в пылу спора он не обращает на это внимания, как и на алые искры, сыпанувшие с её кончика. — УБЕРИ ЭТУ ШТУКУ! — ужас в глазах двоюродного брата подталкивает Гарри довольно улыбнуться, и, соскочив с качелей, сделать шаг ближе. — Какую штуку, Дад? — Которую ты прячешь. Гарри улыбается ещё шире, глядя в расширенные от страха глаза, и одним взглядом заставляет Дадли отступать. — Ты, оказывается, не такой остолоп, каким выглядишь. Я уж решил, ты не умеешь одновременно идти и думать. — Тебе запрещено, — неуверенно бормочет кузен, и его розовое от гнева лицо теперь бледнеет. — Думаешь, я не знаю? Если что, тебя исключат из твоей уродской школы. — Ты уверен, Большой Дэ, что там не изменились правила? — Не изменились, — тону определённо не хватает уверенности, но на попытку Гарри одобрительно кивает. — А без этой штуки слабо тебе на меня, да? Гарри мягко смеётся, с ужасом осознавая, что получает удовольствие от унижения и страха противника, но не может остановиться. — Кто бы спрашивал. Тебе-то всего-навсего нужны четверо дружков рядом, чтобы сунуться к десятилетнему. Каким там боксерским титулом ты хвалишься? Сколько было твоему противнику? Семь? Восемь? — Шестнадцать, к твоему сведению! — рявкает Дадли. — Его двадцать минут потом приводили в чувство, а весил он раза в два больше, чем ты. Попляшешь у меня, когда я расскажу папе, что ты вынимал эту штуку… — Значит, сразу к папочке, да? Его масенький чемпиончик по боксу страшно испугался палочки нехорошего Гарри. — А ночью ты что-то не такой храбрый, — с издевкой произносит Дадли, похоже, сумев взять себя в руки. — А сейчас что, не ночь, Дадлик? Ночь, к твоему сведению, это такое время суток, когда темно. — А я говорю про то время суток, когда ты спишь! Дадли останавливается. Гарри тоже. Несколько долгих минут они смотрят друг на друга, и Гарри приходится бороться с самим собой, чтобы не произнести одно из тех заклятий, что нашёптывает чёртов голос — о, теперь он отчётливо слышит его и понял, откуда в нём вдруг необыкновенно едкий сарказм и презрение к брату-магглу! — Слушай, свали. — кончик палочки подрагивает, но Гарри всё же удаётся справиться со своей рукой и запихнуть слишком опасное сейчас оружие обратно в карман. — Скажи тёте Пет, что у меня всё нормально, я просто люблю гулять по утрам, но к обеду вернусь и сделаю, что она хочет, ясно? — Что, твоя смелость закончилась, да? — бледность уходит, и Дадли снова радостно усмехается, явно предвкушая возможность позлить кузена… Оглушающая злость, которую Гарри пытался убить в себе вот уже несколько дней, вдруг вспыхивает от этого взгляда, занимается, точно нефть, и выплёскивается обжигающей волной приказа. — Убирайся! — Гарри не хочет этого, но не может контролировать силу — только наблюдать, как Дадли с остекленевшими глазами разворачивается и уходит в сторону Тисовой. — И сиди сегодня весь день дома, чтобы я тебя не видел на улице! Жжение в шраме и жар исчезают, стоит ему выпалить этот приказ, точно их и не было, и Гарри, обессиленный, приваливается к оградке, дрожа всем телом. Необходимость написать Дамблдору теперь не кажется такой уж далёкой — с тем, что сейчас происходит, вряд ли под силу справиться самому. Слёзы, выступившие на глазах от боли, стекают по щекам, капая на рубашку, и Гарри утирает их рукой, старательно глядя в землю. — Ненавижу! — от удара по кованому заборчику Гарри сдирает костяшки, но эта боль ничего не стоит по сравнению с тем, что творится сейчас в его душе. — Заткнись, слышишь, ты, оставь меня в покое! — Я — твоя часть, я не могу оставить тебя в покое, — голос смеётся и впервые за долгое время Гарри слышит в нём настоящие эмоции. — К тому же ты сам питаешь меня своей гордыней. Если бы мне не за что было бы зацепиться, я бы давно исчез. Гарри облизывает ранки, засовывает кулак в карман и быстрым шагом идёт домой, пытаясь больше ни о чём не думать. Ему очень нужно написать Дамблдору и хоть что-нибудь сделать с этой тварью в его голове. *** Гарри просыпается от того, что его выворачивает наизнанку. Нашаривает около постели таз, выпрошенный у тёти Петуньи, свешивает голову и несколько долгих минут содрогается от болезненных спазмов, выталкивая из себя ужин, а вместе с ним — как будто бы и последнюю память слишком реалистичного сна. Горло саднит от крика, но он знает, что его никто не слышал — голос научил его ставить на комнату заклинание тишины, не используя палочку. — Нет, — Гарри утирает рот тыльной стороной ладони, с ненавистью смотрит вниз, и крепче сжимает зубы, силясь удержаться от нового приступа тошноты. — Нет! Слышишь, ты? Я — не он! Я никогда таким не буду! Голос смеётся, и его смех похож на шелест чешуек большой змеи, ползущей по гравию. Гарри смотрит на кучу бумажных обрывков, в которые превратились все его попытки написать письмо Дамблдору, на разбитые кулаки и, сцепив зубы, утирает слёзы, снова капающие на потрёпанное одеяло. — Я — твоя часть! Прими меня, глупец, впусти меня, дай нам стать одним целым! Ты не сможешь сражаться вечно! Боль, выворачивающая душу, заставляет Гарри застонать, но он продолжает упрямо сопротивляться, цепляясь за то, что в нём ещё остаётся от самого себя. Голос бесплотен, но Гарри кажется, что он ощущает его, и каждая их битва — это попытка придушить змея голыми руками, пока тот не успел первым. — Пошёл ты! Гарри вскакивает с постели, кружит по комнате, точно загнанный в клетку волк, и обхватывает себя руками, зная, что это не поможет от могильного холода, который проникает в каждую клетку кожи. Ему нужно было написать Дамблдору сразу же, в первый день… Гарри подходит к окну, за которым небо прорезала красно-кровавая полоса рассвета, туманом размытая до розоватых брызг, ловит первые солнечные лучи и не закрывает глаза, потому что стоит лишь на миг смежить веки, как перед ним снова разворачивается проклятый сегодняшний сон, где Волан-де-морт пытает одного за одним ребёнка, чтобы заполнить их трупами целое озеро в какой-то пещере. — Пошёл ты… — Гарри качается с пятки на носок, пытаясь принять решение, и когда солнечные лучи касаются подоконника — оно наконец приходит ему в голову. — К чёрту всё! Собрать вещи не так уж и долго — вытащить старую спортивную сумку Дадли, сгрести из шкафа первую попавшуюся под руку одежду, вытащить из чемодана мантию-невидимку, сунуть в карман палочку и махнуть Букле на окно, коротко приказывая «Лети к друзьям». Гарри не знает, что будет делать дальше, но точно знает, что ему нужно куда-то уйти, уехать, и спасибо, что у него остались деньги от прошлого похода в банк. — Я сказал лети к друзьям! К Рону и Гермионе! Останься с ними, я… Я позову тебя, когда будет можно, ладно? Ты ведь меня услышишь? — Гарри проводит по мягким белоснежным перьям своей совы ладонью, глубоко вздыхает и снова просит: — Улетай. Я не хочу, чтобы тебе было плохо из-за меня, а Рон с Гермионой о тебе позаботятся. Тяжёлая сумка бьёт по ногам, пока Гарри спускается на первый этаж, но совсем уж бросить все вещи он не решается, словно пытаясь сохранить последние связи с этим домом и прошлой жизнью. Дурсли так и не просыпаются, и впервые за лето Гарри мрачно радуется своей новой привычке вскакивать в пять утра, захлопывая дверь того дома, в котором провёл почти всю свою жизнь. «Прощайте» — проносится в мыслях, и Гарри морщится, точно от зубной боли, понимая, что, несмотря ни на что, в глубине его души просыпается облегчение от того, что эта мучительная связь наконец разорвана. Тётя, дядя и Дадли не были самыми худшими людьми в мире, уж это-то за четыре года в магическом мире Гарри понял, но почему-то избавиться от обиды и крохотной доли затаённого презрения ему так и не удалось. Ноги снова несут его по знакомым маршрутам, но вместо того, чтобы остановиться в парке или на какой-нибудь площадке, как делал это обычно, Гарри сворачивает в сторону здания железнодорожного вокзала и, без особого труда проскользнув внутрь под мантией-невидимкой, садится в первую попавшуюся электричку. Голос в его голове молчит, и, устроившись в дальнем углу теперь уже без мантии-невидимки, Гарри с наслаждением позволяет себе вздремнуть, пока громыхающий поезд уносит его в пустоту… У него нет абсолютно никаких планов и он понятия не имеет, что ему преподнесёт его новая жизнь, но сейчас он просто слишком устал от того, чтобы сражаться со всем миром, и ему нужно время побыть одному. Может быть это проделки голоса, только Гарри чувствует себя много старше, чем раньше, и прекрасно понимает, что кроме него самого справиться с тем, что поселилось внутри него, никто не сумеет. *** Чужую ладонь, лезущую в его карман, Гарри ловит ещё до того, как открыть глаза. Сжимает в пальцах запястье, надавливая на болезненную точку, и, ещё не совсем отойдя от сна, презрительно произносит в полголоса: — Конфундо, — взгляд воровки, одетой как цыганка и по возрасту тянущей лет на тридцать, расплывается, и Гарри уверенно приказывает ей, пока его слабое беспалочковое колдовство не перестало действовать: — Отдай мне все свои деньги и иди в следующий вагон. Тут ты никого не видела. Женщина заторможенно кивает головой, всовывает ему старое портмоне с хрустящими бумажками, и ловко выскальзывает в проход, едва пальцы на её запястье разжимаются. Гарри несколько секунд тупо смотрит на свои руки, сжимающие деньги, пытаясь осознать, что только что сделал, а затем подскакивает со своего места, наверное, впервые за всю жизнь вспомнив матерные слова, услышанные как-то от Дадли: — Твою мать! Эй, подождите! — он едва не падает, запутавшись в собственных ногах, хватает метлу и сумку, пытается протолкаться сквозь людей, но вместо того, чтобы догнать цыганку, лишь попадает в поток, безжалостно увлекающий его в двери вагона, чтобы через пару секунд оказаться вытолкнутым на платформу, окончательно потеряв в толпе пёструю юбку и тёмный платок незнакомки. — Твою мать… — Не понимаю, что тебя не устраивает? — голос, свившийся змеем, довольно щурится, и руки Гарри самовольно начинают перебирать купюры в оставленном ему кошельке, пересчитывая добычу. — Ты достоин этих денег гораздо больше, чем та побирушка, разве не так? К тому же, тебе нужно устраиваться в новом городе, нужно на что-то жить… Это хороший старт. — Замолчи! — злость помогает вернуть себе контроль, и Гарри со злостью запихивает бумажник в сумку, клятвенно обещая себе, что выкинет его и деньги в ближайшую мусорку. Голос смеётся, и хотя у него нет лица, но Гарри почему-то прекрасно представляет себе довольную змеиную морду, насмешливо блестящую жёлтыми глазами. — Заткнись-заткнись-заткнись… Это безнадёжно, поэтому устав бороться с шуршанием чешуи и смешками, Гарри идёт по платформе куда глаза глядят, не обращая внимания на толчки и спешащих мимо людей, в поисках хоть какого-то пояснения о том, куда он приехал. — Мы в Глостере, — голос, видимо утомлённый тем, что его игнорирует, в этот раз выбирает новую тактику, пытаясь помочь Гарри. — Я знаю это место, тут отвратительные гостиницы и поганая еда, но зато красивая набережная и целая куча церквей. — Отвали, — Гарри пытается говорить шёпотом, чтобы на него не косились, и оглядывается, пока выбирается из здания вокзала. К счастью, по большинству всем на него плевать. Упоминание о церквях пробуждает в памяти какое-то старое, почти забытое воспоминание, в котором Гарри ещё совсем крошка, а вокруг него много света, тепла и золота, освещённого дрожащими огоньками свечей. Сам не зная, почему, Гарри сворачивает в проулок, затем проходит через несколько улиц, упрямо игнорируя подсказки голоса, советующего остановиться хотя бы перекусить — судя по всему, в поезде он провел большую половину дня, так как летнее солнце успело нагреть мостовую, вскарабкаться на самую верхушку неба и теперь нещадно палит оттуда своими пронзительными лучами. Гарри понятия не имеет, куда именно он идёт, но совершенно твёрдо решает отныне не слушаться ни одного совета проклятого голоса. Белоснежное здание очередной церкви, пронзающее голубое небо острыми шпилями, возникает перед ним точно из-под земли, и Гарри, наверное, прошёл бы мимо, но голос так недовольно шипит внутри, что будет глупостью не заглянуть в это место хотя бы для того, чтобы позлить врага. Осторожно переступив порог, Гарри проходит сквозь тёмную прихожую, с трудом приоткрывает тяжёлую створку украшенных резьбой дверей и ныряет в храм, с удивлением понимая, что едва его ноги переступают порог, как в голове наступает блаженная тишина. Нет, голос всё ещё ощущается где-то там, под шрамом, как гадкая опухоль, как гадюка, свернувшаяся в кольцо, но молчит, не смея издать ни звука, ни шороха, будто боится что здесь, в этом странном месте, за его своеволие кто-то сможет его наказать. Приободрившись, Гарри проходит сквозь большой светлый зал, как и в его воспоминаниях заполненный светом, блеском и огоньками свечей, рассматривает портреты, висящие на стенах, и отстранённо думает о том, что было бы здорово остаться здесь, где так тихо и никто не пытается выгрызть побольше места в его голове. Он абсолютно ничего не знает о церквях, религии и о том, кто все эти люди, изображённые на статуях и портретах, но ему так спокойно в этом месте, что его не пугает даже лицо измученного мужчины, зачем-то прикреплённого к кресту. Странно, но даже эта статуя кажется Гарри доброй и понимающей, как будто он смотрит в лицо того, кто долго его ждал и теперь рад принимать домой. — Простите… — Гарри говорит негромко, но эхо разносит его голос по всему храму. — Я только посижу здесь немного, ладно? Тут очень хорошо — так тихо… Он садится на скамью, самую близкую к статуе женщины, держащей на руках младенца, и, глядя на неё, думает, что она очень похожа на его мать. Такую, какой он помнит ту из коротких видений, и какой она отражалась в зеркале Еиналеж. Постепенно лицо её начинает расплываться, таять, и Гарри снова соскальзывает в полудрёму, радуясь тому, что в этот раз ему ничего не снится. *** Гарри заставляет проснуться мягкое прикосновение к плечу. Что-то тёплое и маслянистое капает ему на лоб, заставляя голос зашипеть, почти закричать на парселтанге глубоко внутри, и Гарри распахивает глаза, чтобы встретиться взглядом с пожилым мужчиной, одетым в странное подобие чёрной мантии. — Здравствуй, дитя, — незнакомец улыбается и от уголков его тёплых голубых глаз разбегаются морщинки, а густая белая борода смешно топорщится. — Прости, что я разбудил тебя, но скоро начнётся служба. Что ты тут делаешь? — Извините, — Гарри поправляет очки, чувствуя, как его щёки заливает краска стыда, и садится ровнее, чувствуя себя так, будто бы перед ним один из профессоров Хогвартса. — Я случайно зашёл к вам… То есть, я не знал, куда идти, и пришёл сюда, потому что здесь было так спокойно… Я сейчас уйду. — Обожди немного, — тяжёлая ладонь ложится на плечо Гарри, и старец не позволяет ему встать, усаживая обратно на лавку. Затем и сам садится рядом, участливо заглядывая в глаза, и негромко спрашивает каким-то проникновенным голосом, в ответ которому неумолимо хочется всё рассказать: — Как тебя зовут? Как ты сюда попал? Что значит «не знал, куда идти» — ты потерялся? И где твои родители? Гарри потирает шрам, по привычке поправляет очки, отведя взгляд с чужого лица и, сжав руки на коленях, решается рассказать этому незнакомцу кое-что о себе, почувствовав вдруг, что больше просто не может сдерживаться, и что безмерно устал постоянно держать все свои эмоции и мысли в узде. — Меня зовут Гарри Джеймс Поттер, сэр. Я приехал сюда на поезде, а затем шёл пешком, и я не потерялся, но правда не знал, куда идти, потому что в этом городе впервые. Я… Я сбежал от своих родственников, и, в общем, так получилось, что я тут. Пожалуйста, не обращайтесь в полицию! Я всё равно не вернусь к ним, и я могу о себе позаботиться! А мои родители умерли, когда я был совсем маленьким, и теперь у меня есть только тётя Петунья и дядя Вернон, но к ним я никогда больше не приду, ясно? — Тс-с-с, тише, тише… — вопреки ожиданиям старец не пытается ни в чём его переубедить, не сжимает крепче пальцы на плече, и, кажется, не собирается тащить в полицейский участок, а наоборот, смотрит участливо, поглаживая по плечу, и кивает головой, ничуть не злясь. — Я понимаю, тебя довели… Плохие, видать, были родственнички, да? Ну ничего, ничего, прости их, мальчик, по скудоумию своему творили зло. Это их грех, а ты не злись на них, не бери на душу своего, отпусти, раз ушёл… Всё в твоей жизни ещё сложится, не тащи с собой этот камень. — Что… что такое грех? — Гарри смотрит растерянно, и пытается уцепиться хоть за какое-то слово, чтобы разобраться в том, что ему говорят. Когда-то он слышал, ещё в школе, что одна из учительниц жаловалась другой, говоря «ох, грехи мои тяжкие», но с тех пор совсем позабыл об этом, да так и не понял, что обозначает это слово. — Грех — это ошибка. Люди оступаются, мальчик, и оступаются куда чаще, чем хотелось бы, совершая ошибки, грехи, беря на свою душу груз, который не смогут вынести… Господь во благости своей очищает души и отпускает грехи тем, кто приходит к нему с раскаяньем, но, увы, таких не много, и в церкви не все бывают, и не все веруют, когда приходят к нему… Твои родственники совершили ошибку и после смерти их ждёт расплата, но ты не следуй за ними, не расти собственные грехи, понял? — Д-да… — Гарри кажется, что вся эта новая информация едва ли уложится в его голове, но самое главное он всё же способен из неё выделить: — Простите, вы сказали, что Господь может очищать душу, а… а это как? Старец хмыкает куда-то в бороду, затем бросает короткий взгляд на часы, и предлагает, уверенно ловя взгляд Гарри: — До службы осталось совсем мало времени, так что я не успею тебе всего рассказать, но если хочешь, ты можешь остаться и на неё, и после… Тогда и поговорим. У нас есть тут комнатка в пристрое, выделим тебе угол, дадим дело, кормить будем, а там, глядишь, ты и разберёшься, что к чему и как очищают души. Согласен? — Да. — Гарри не нужно думать дольше одной секунды, он уверен в принятом решении, как никогда и ни в чём раньше не был уверен, и совершенно точно знает, что не пожалеет об этом ни сейчас, ни потом. — Тогда идём за мной. Можешь звать меня отче Николас. И Гарри идёт, чувствуя, как в глубине головы ворочается голос, снова пытающийся поднять свою змеиную голову, но бессильный здесь, в месте, где властвуют куда более великие силы, защищающие пришедшего к ним с просьбой о помощи от всего, что может повредить его бессмертную душу.