Часть вторая.
Нити прошлого в переплетении настоящего
— Ах ты щенок! Кожа после хлесткой пощечины загорается, будто кто-то поднес к щеке горелку. Во рту на секунду немеет. Взгляд исподлобья находит высокую фигуру, что стоит передо мной, и будь у меня возможность поджигать этих уродов глазами, я бы с удовольствием ею воспользовался. Ведь, согласитесь, довольно забавно наблюдать, как кто-то, кого ты до мозга и костей ненавидишь, вспыхивает подобно спичке. Мне не больно. Весьма щекотно в сравнении с другими видами наказаний. Я уже и не помню, когда по-настоящему испытывал хоть что-нибудь, что не было похоже вот на это. Ежедневное подавление всего, что кипит и разрастается внутри лишило меня возможности всецело отдаваться другим чувствам, так что не могу сказать точно, что чувствую прямо сейчас. Возможно, легкую долю раздражения на самого себя за то, что попался? Пожалуй. Массивная ладонь резко дергает меня за шкирятник, и тело по инерции тянется вслед за одеждой. Винчесто тянет куда-то вглубь темного коридора. Утреннюю темень едва разрезают первые росчерки ноябрьского солнца из окон откуда-то вдали, из-под деревянных рам веет холодом. В тишине только и раздаются, что наши со служителем шаги – его ботинок и моих босых ступней, которых практически не слышно из-за скрипа половиц – и треск одной из ламп, тускло горящей позади. Я знаю, куда он ведет меня – в молельню. Если таким образом мне пытаются преподать урок, что сбегать из комнаты – плохо, то не сомневаюсь – сегодня именно я главный грешник. О, я всегда слышу именно это. За те семь лет, что я существую в приюте святого Людвига, эта пластинка не прекращает своей игры. Она вечно перебивает работу шестеренок, откликается в тишине противным шепотом и доносится ментальным криком через взгляды, будто твердя: «Ты неправильный, так что постарайся это исправить». Не нужно быть шибко умным, чтобы не различить эту мысль даже сейчас, просто смотря на спину Винчесто, облаченную в рясу, и иллюзорно представляя, как эти слова проступают на черной ткани. Дело ли фантазии или я просто слишком впечатлительный – не так уж и важно. Главное, что суть всего этого одна – не нарушай правила, иначе встретишь в лице этих чокнутых свое возмездие. Справедливости ради скажу: я не сделал ничего греховного. Не украл, не позавидовал, не отнесся с пренебрежением, а всего лишь вернул то, что изначально принадлежало мне. В этом месте нужно быть настороже. Нельзя быть рассеянным, нельзя допускать, чтобы подобное происходило с тобой только потому, что ты младше. В моем случае ошибкой является не возраст, просто я изначально был слишком жадным и эгоистичным. Детский мир чрезмерно жесток, если приходится бороться со всем в одиночку, и какими бы странными не казались мои методы – мне все равно. Пусть Винчесто или другие поцелуют меня в задницу за то, что я возвращаю свое себе, а не решаю дело кулаками, как это делают другие. Эта игрушка изначально была моей. Я сжимал её в руках, как нечто драгоценное, родное, то, что ни в кое случае нельзя было отпускать, когда в один из дней оказался у ворот приюта. Прижимал к себе, трясся от страха и непонимания, что делаю здесь и зачем, но именно она в тот злополучный момент дарила мне тепло, в котором я так нуждался. Собака, у которой вместо глаз – пуговицы. Собака с вышитой улыбкой и мохнатыми ушами, что из-за моросившего тогда дождя повисли вниз. Моя единственная нить с домом, имевшая когда-то яркий цвет и мягкость. Теперь она не больше, чем тряпье, которое вот-вот рассыпется на глазах. Прах моего счастливого, детского и беззаботного прошлого. Не понимаю, как служители нашли её. Я надежно прятал её все это время, потому что знал – здесь ничего нельзя оставлять на видном месте. Людям нравится присваивать себе чужие вещи, особенно детям, которые изначально были их лишены. Все, что доставалось нам было либо от сердобольных прихожан, жертвовавших старые и ненужные тряпки бедным сироткам, либо от старшаков, которые достигали совершеннолетия и благополучно сваливали отсюда в лучшую жизнь. Быть забранным в приемную семью – чудо в практически нулевой процентовке, и для одиннадцатилетнего меня не было никакой надежды на нечто подобное. Отсюда никогда никого не усыновляли. Так что я знал – сюда попадают лишь отреченные. Семьей, обстоятельствами, всем, что в конечном итоге оборачивается нахождением среди таких же. Поэтому и не тешил себя напрасными иллюзиями. Все равно при их столкновении с реальностью будет погано. Чересчур для ребенка, а? Но каким только не становишься, когда оказываешься в положении хуже, чем можешь себе вообразить. В голову сразу же закрадывается мысль: «Что я сделал не так?», и при попытке понять, подходящего ответа никак не находится. В моем случае его и не требовалось искать – вся моя семья погибла в пожаре, и я остался единственным, кто сумел спастись. Мой папа вынес меня из дома вместе с той самой игрушкой, а после ушел обратно за остальными, так и не вернувшись. Короткое замыкание бойлера привело к возгоранию и в итоге унесло жизнь моей матери, что пыталась самостоятельно потушить пожар, старшего брата, задохнувшегося во сне, и отца, которого придавило обломками обрушившегося потолка. Я отделался легкими ожогами рук, пока пытался пробраться следом. Не заметь меня соседка – возможно, я сумел бы прорваться еще дальше и нашел бы покой вместе со своей семьей. Но так как меня вовремя остановили, я остался наблюдать, как полыхает мой дом и как пожарные пытаются его потушить. Дальше – больница, лечение, ожидание того, что будет со мной теперь и бесконечная боль обожженных рук. Кузина по маминой линии объявилась не сразу, но и не сказать, что я сильно обрадовался её появлению, потому что знал – она меня и на дух не переваривает. Зачем ей еще один отпрыск, если она и со своими тремя едва ли справляется? Энис Гордон всегда была весьма неприятной. Я видел её дважды: первый раз на Рождество, когда родители решили уехать на каникулы подальше от городской суеты Лондона и второй уже будучи в больнице. Но что в первый, что во второй раз её взгляд не изменился. Усталый, раздраженный, скрытый за улыбкой, которую она изо всех сил натягивала за уши. В потрепанном пальто, с сумкой-мешком, с такими же рыжими, как и у меня волосами Энис нисколько не была похожа на мою маму, хоть они и были сестрами. Моя мать была домохозяйкой, Энис – загнанной работой лошадью на фоне своей сестры, разница с которой у них была не такая уж и большая, и понятное дело, что одна всегда завидовала другой при таком резонном различии в статусах. Но неприятной её делало не только это. При довольно симпатичном лице с курносым носом и пухлыми губами, Энис выглядела старше своих лет, хотя была младшей. И не сказать, что проявляла хоть какие-то чувства к детям, не говоря уже об остальном. Я – понятное дело, чужой и брошенный на произвол судьбы, однако с собственными была та же история. Она обеспечивала их, как и полагается, но ни слов любви, ни ласк, нежности, которые присущи практически каждой матери, Энис не показывала. Таким уж она была человеком. До сих помню, как с легким пренебрежением и неприязнью Энис глядела на меня в тот самый день. Я видел, с каким трудом ей удавалось убеждать меня в том, что нам предстоит стать ближе прежнего, поэтому и поддался ей. Мы оба вынуждены были смириться с положением и продолжить путь дальше. Где-то в глубине души я понимал, что это было нездравой затеей. Все дети Энис были рождены вне брака, все – от разных отцов. Она не получала финансовой поддержки, часть компенсации от компании по производству бойлеров ушла на оплату больничных счетов. Другая половина помогла лишь на первое время, дабы хоть как-то продержаться на плаву. Я осознал свое плачевное положение уже позже, но вряд ли мог возникать – у меня больше не было ни семьи, ни дома. Была Энис, её дети и железобетонная уверенность в том, что долго это счастье не продлится. Отношений с Энис у нас не сложилось. Она не любила мою маму, а значит не любила и все, что хоть как-то было связано с ней. Хотя, конечно, вряд ли её смерть воспринялась Энис чем-то хорошим. Что бы у них там не происходило, это больше не имело никакого значения – мама умерла. Конец обидам, зависти, конец абсолютно всему, и Энис это понимала. Как и понимала, что из-за чувства жалости и скорби отказаться от меня будет дикостью. Никто ей этого никогда не простит. Таким образом я временно попал в её дом. В тесную, маленькую квартирку в Дувре, лишенную уюта и кишащую детьми чуть старше меня самого. Вместо комнаты – чулан, ведь в семье Гордон были исключительно девочки. Вместо вкусных маминых завтраков – стакан воды и сухие хлебцы, у которых вышел срок годности. Ни игрушек, ни вещей, ничего, что хоть как-то помогло бы мне справиться с утратой. Моими ранами на руках никто не занимался, мной – подавно, и полгода, проведенные в стенах чужого дома, оказались для меня кошмарным сном, в котором боль от гниения плоти вместе с запахом заполняли легкие и не давали полноценно дышать. Девочки относились ко мне, как к зверушке, что временно попала к ним в руки, и вскоре совершенно потеряли ко мне интерес. Энис – в силу занятости, ведь ей самой приходилось кормить четверых детей, включая меня – работала в булочной в утро и в вечер брала заказы в ателье, которое располагалось на первом этаже дома. Я был полностью предоставлен сам себе. Не знал, что делать, пытался самостоятельно бороться со своими кошмарами, но ничего не получалось. Каждый раз, закрывая глаза, я вновь оказывался возле горящего дома. Папа раз за разом выносил меня на улицу, и я цеплялся за него так, как никогда ни за кого не цеплялся, в попытке остановить. Я кричал ему, чтобы он остался со мной. Молил не оставлять меня, ведь знал наперед чем все это должно закончиться. И липкий страх, расползающийся вместе с кровью, заставлял в оцепенении наблюдать, как огонь в буквальном смысле пожирает сначала дом, а после – меня самого. Это чувство… беспомощности, когда не можешь ступить и шагу, прочно осело глубоко внутри. Я просыпался среди ночи, потому что мне ощутимо казалось, что я и сам прозябаю в жаре огня. Я плавился, видел, как сходит кожный покров, будто ядовитая жижа, и эта картина настолько порушила все в моем сознании, что стоило мне разлепить глаза, вновь вернувшись в реальность, и тело переставало слушаться. Я лежал, не шевелясь, вслушивался в свой сердечный ритм и никак не мог восстановить дыхание. Только прижимал игрушку собаки к груди, будто она хоть как-то могла помочь мне преодолеть это бремя. Пижама на мне и простынь подо мной были мокрыми. Не стыдно признаться в том, что я обмачивался в штаны каждую ночь. Это естественно, когда приходит понимание, что кошмарный сон – вовсе не сон, а беспощадная реальность. Что ты остался один в борьбе со своими демонами и вряд ли окажешься кому-то нужным, как бы сильно не молил об этом. На фоне пережитого я перестал разговаривать. Энис дважды водила меня к детскому психологу, но все оказалось безрезультатно: на фоне пережитого мной стресса у меня развился селективный мутизм. Это стало отправной точкой, и тогда Энис решила, что со мной не выйдет ничего путного. Из банального – нежелание возиться с травмированным ребенком и отсутствие денег. Не знаю, тяжело ли далось ей это решение или наоборот – легко, но когда она привела меня к воротам приюта, облаченная в серый дождевик, на её лице не читалось ничего, кроме усталости. Возможно, ей просто не хватило сил, чтобы бороться. Не только со мной, я – меньшее из зол, что упало ей на плечи. Дело было именно в кривой колее её собственной жизни, что изначально увела её в дебри растущих проблем и бесконечного количества ошибок. Я не могу её винить и, наверное, навряд ли буду. Мне было четыре. Всего-навсего четыре, в этом возрасте мало понимаешь с чем сталкиваются взрослые и какие из их решений действительно окажутся правильными. Все, что мне оставалось – принять произошедшее и смириться. Я не умолял её, не просил, я даже не плакал. Я понял, что в этом нет никакого смысла. Слезами ничего не исправишь, не вернешь родителей, не перенесешься обратно, чтобы избежать подобной участи. Поэтому все, что я делал – стоял рядом, сжимал в руках свою игрушку и очень сильно надеялся, что здесь все будет по-другому. Я сжимаю игрушку в руках еще сильнее. Она моя, и черт с два я поделюсь ею с мелкими. Я совершенно не жалею о том, что сделал. Не стоило им трогать мои вещи. Особенно, когда они не только важны для меня так же сильно, как и дышать, но и как память о том самом дне. О маме, папе, о Олли. Потому что ничего, кроме этого, у меня от них не осталось. Винчесто тем временем заталкивает меня в раскрытые двери. Молельная окутана мраком, свет от свечей, горящих в подсвечниках, растекается по полу и стенам подобно яблочному соку, что еще не успел впитаться в поверхность. Одинокая фигура на одной из стоящих впереди скамеек сидит к нам спиной. Несложно догадаться, что в такую рань отец Вернон не спит, а молится. Этот старик уже год мучается от болей в суставах, и пусть я считаю это справедливым, уж лучше бы он сейчас дрых в своей комнате. Он не оборачивается. Винчесто делает глубокий вдох и вновь тянет меня за собой, прибавляя ходу. Мы оказываемся перед отцом Верноном буквально за несколько секунд, и все это время я упрямо смотрю вперед, не смея опускать взгляда. Я совсем его не боюсь. — Пастор… — В последнее время боли мучают меня настолько сильно, что я практически не сплю, Винчесто, — тихим, спокойным голосом проговаривает старик, все еще смотря перед собой. Руки сложены в молебном жесте, придерживая меж ладоней четки. — Проклятие это или благословение? Винчесто думает над ответом слишком долго. Отец Вернон облизывает сухие, тонкие губы и наконец находит взглядом сначала Винчесто, а после меня. — А я уж думал, что сегодняшний день не принесет мне удивлений. — Поймал его в крыле для малышей. — С этим? — старик кивком указывает на игрушку в моих руках. Винчесто кивает. — Его вещь? — Не говорит. Но даже если и его, мальчишка без спроса покинул комнату. Решил, что вы должны знать. Отец Вернон внимательно смотрит мне в глаза, и в переломах свечей его лицо кажется изнеможденным. Острие скул, синяки, уходящие в фиолетовый, опущенные уголки губ и морщины, которых, кажется, стало еще больше. Насколько я знаю, ему за пятьдесят, но выглядит он гораздо старше. Седые волосы коротко пострижены, на макушке уже образовалась залысина. Я рассматриваю его в ответ, совершенно не стесняясь, потому что могу. Для меня он обычный фанатичный служитель веры, и какие слухи бы о нем не ходили, отец Вернон все еще меня не пугает. Я хочу ему противостоять, пусть и в такой глупой игре, как гляделки. — Что ж, спасибо, Винчесто. Дальше я сам. Винчесто отпускает мою одежду и отступает к выходу. Худощавая рука отца Вернона, покрытая артрозом, осторожно тянется к моему запястью, что безвольно висит вдоль туловища. Вторая моя рука продолжает прижимать игрушку к груди, будто если я только посмею дать себе слабину и отпустить, она вмиг исчезнет. — Садись, малыш. Давай вместе помолимся. Я непоколебимо остаюсь стоять на ногах. Голова отца Вернона поднимается кверху – к фрескам, которые украшают высокий потолок. Занятно, что все в этом месте так и кишит благородством. Бывшее когда-то имением высокопоставленного человека, добровольно покинувшего его после расстрела всей своей семьи, здание долго простояло без дела и в итоге с молотка полноправно перешло в руки какого-то акционера. Он не стал ничего менять здесь. Решил, что дорогие фрески, лепнина, трифории придадут уюта. Но ни крупный кирпич, ни аркада во внутренней части двора, ни бифории вкупе с супрапортом на фасаде не вызывают тех же чувств, которые наверняка испытывал прежний владелец имения. Мы не дома. Мы заперты в красивой позолоченной клетке. И пока рабочие отстраивают церковь, нам приходится молиться здесь – в громадном, холодном зале, панорамные окна которого выходят прямиком к унылому пейзажу других домов где-то в далеке. Следы пребывания прежнего хозяина не свежи, но они все еще живы. Воском не перебьешь эфемерное присутствие кого-то более влиятельного, того, кто пусть и верил в Бога, но позволял себе оступаться. Мы все оступаемся, это закономерность жизни. Не бывает идеальных людей, метод проб и ошибок слишком естественен, чтоб считать его чем-то выбивающимся из привычного. Я не стану просить о прощении за то, в чем не виноват. Богу плевать, что я сделал, он всего-навсего выдуманный образ из строчек, которые однажды кто-то решил написать. — Не хочешь? Голос отца Вернона звучит тихо, но ласково. Сухие подушечки пальцев скользят по запястью ниже, не сжимают и не доставляют дискомфорта. Пожалуй, сейчас этот старик куда спокойнее, чем обычно. Даже странно. — Я не заставляю тебя покаяться. Я лишь взываю тебя обратиться к Богу. Может, он и не ответит, но обязательно услышит, о чем ты захочешь ему рассказать. Например, о том, что все это – сплошная клоунада? — Жадность – один из семи грехов, ты же знаешь? — Старик приподнимает один из уголков губ в слабой улыбке. — Поделись с ближним и будь таковым. Она ведь твоя, верно? — Он указывает на игрушку. Я нехотя киваю. — Понимаю. Тяжело расставаться с любимыми вещами, особенно, когда они так сильно тебе дороги. Но порой отпустить гораздо правильнее, чем слепо хвататься за прошлое, которое никогда уже не вернуть. В этом и заключается сила, мой мальчик. Душевная сила, когда ты не обременен грузом своих душевных терзаний, будь они связаны с вещью или чем-то другим. Я сам проходил через подобное, и в освобождении нашел наконец-то покой. Может, и твоему сердцу пора обрести его? Ни верь, ни бойся и ни проси – единственное, что я усвоил здесь первоочередно. Слова – лживая масса, что стекает по губам старших, когда дело касается реалий этого серого, пропитанного грязью мира. В действиях служителей, пастора нет ничего, чему можно было бы верить или хотя бы прислушиваться. Покорность и смиренность – еще не залог того, что ты в любой момент не отступишься и не окажешься подвергнут наказанию. Жестокие рамки установлены для того, чтобы держать порядок. Мы незабвенно учимся по священной книге, которая взывает нас чтить законы божьи, но, в сущности, не познаем ничего, кроме неуверенности, боли и страха. Пастор прав лишь в какой-то степени, но это далеко не та вещь, которую я хотел бы слышать. Отпускай или не отпускай прошлое – оно все равно тебя настигнет, ты просто учишься с ним уживаться. И он, и я прекрасно понимаем, что это такое. У каждого из нас за спиной свои истории, и начни слушать каждую – везде найдется то, что откликнется в душе. То, что я слышу сейчас не более, чем очередная попытка вразумить, заставить меня раскрыть рот и поведать свою версию. Но даже будь здесь кто-нибудь другой, я не стану этого делать. В частности потому, что этим слишком легко воспользоваться. Информация – довольно ценный ресурс, который запросто можно обернуть в свою пользу. Со мной эти уловки не сработают. Но отец Вернон не теряет попыток. — Что ж, раз ты не собираешься молиться, думаю, тебе стоит дождаться, пока я закончу. — Он вновь складывает руки, прижимая их к лицу, и закрывает глаза. — Это не займет много времени. Затем я провожу тебя обратно в комнату, на сегодня нам не о чем с тобой говорить. Старик затихает. Я окидываю его слегка недоуменным взглядом, потому что ожидал самого худшего, пока меня сюда тащили, и решаю все-таки присесть, но не рядом с пастором, а позади. И в течение пяти минут, что он неподвижно сидит передо мной, я поднимаю глаза к потолку и внимательно всматриваюсь во фрески, очертания которых смутно вырисовывается перед глазами. Если хозяин имения находил здесь свой покой, возможно, и я когда-нибудь найду его, чтобы смиренно проглотить тяжбу своей судьбы и наконец пойти вперед, никогда больше не оглядываясь назад. Я мотаю головой. Чертов старикашка со своими поучительными словечками. Специально заставил меня помышлять о нечто подобном? Типа, у меня взыграется чувство вины? Очевидно, именно этого он и добивается. Манипулировать детьми довольно просто, если знаешь какие слова сказать. Или знаешь, на что надавить, ведь даже без моего ответа вся моя подноготная итак известна – старик лично общался с Энис, когда она привела меня. Наверняка все ему рассказала, сетуя на свою столь непростую судьбу. А он, улыбнувшись ей так, как умеет только он – снисходительно и тепло – из очевидного и банального посоветовал ей обратиться к Богу. Простая схема, когда только и делаешь, что свешиваешь свои проблемы на других вместо того, чтобы самостоятельно взять штурвал в руки и вырулить из эпицентра событий в более спокойное местечко. Какая же все это фигня собачья. Мы молча покидаем молельню. Ступаем по широким коридорам, вдоль секции библиотеки, где утром мне предстоят занятия, сворачиваем меж проходом в гостиную-кухню и оказываемся в корпусе для младших. Атмосфера в это ранее утро стоит необычайно спокойная и умиротворяющая. Скрюченная фигура отца Вернона останавливается перед нужной дверью и разворачивается лицом ко мне. — Есть ли что-то, что ты хотел бы сказать мне прежде, чем уйти, мальчик мой? Скрипучий голос разрешает пелену тишины, и я поднимаю глаза к его лицу, совершенно не меняя выражение собственного. Он хочет, чтобы я заговорил с ним, ответил хоть что-нибудь, потому что уверен – я могу. Прошло столько лет с тех пор, как я попал в приют, нынешняя жизнь не лучше прежней, но и не хуже. Я могу разговаривать. Я мог все это время, просто не хотел. Ни с ним, ни с его приспешниками, ни с кем-либо еще из детей. Я один, и в одиночестве, будь оно вынужденное или желаемое, есть куча своих плюсов. Ты всегда слышишь, о чем говорят про тебя другие, избегаешь неудобных вопросов или диалогов, которые пытаются с тобой завести. Это во многом помогает отсеять от себя нежелательное, и я сорву, если скажу, что не пользуюсь этой возможностью вдоволь. Так легче. Гляделки меж мной и пастором длятся не дольше пары секунд. Ему не нравится мое упрямство, мне – он сам, но открыто мы друг другу никогда этого не показываем. Отец Вернон одаривает меня снисходительной улыбкой и подталкивает к двери, задерживая руку на моем плече дольше положенного. Внутри начинает плескаться раздражение. — Что ж, и молчание – ответ. Ступай, мальчик мой, предстоит трудный день, тебе нужны силы. — Его пальцы скользят ниже, огибая позвонки и поясницу, и касаются резинки пижамных штанов. Меня с головы до пят пронизывает ледяной пот. За мою милость тебе придется дорого поплатиться,— читается в его взгляде. Старик наклоняется ближе и буквально шепчет: — Поэтому поторопись, пока я не передумал и не отправил тебя в комнату для наказанных. Все-таки непослушание – неприемлемо в этих стенах. Я прижимаю игрушку к груди сильнее и несмело ступаю вперед, когда морщинистая рука приоткрывает двери. Характерный скрип нарушает утреннюю тишину комнаты. Полосы света врываются внутрь и освещают ряд металлических кроватей, мостящихся рядом и напротив друг друга. Я забираюсь в свою, все еще эфемерно чувствуя след его руки, и с головой накрываюсь одеялом. Игрушка под моими пальцами сминается еще сильнее. Ты здесь, со мной. Больше никому не позволю украсть тебя, чего бы это не стоило,— мысленно обращаюсь к собаке и прикрываю глаза. Но уснуть у меня так и не получается.* * *
На следующий день я все-таки оказываюсь в комнате для наказанных. И за инцидент утренний, и за то, что у кого-то из соседей по комнате пропали записи и те каким-то образом оказались у меня в тумбочке. А так как я единственный отсутствовал ранним утром, очевидно, именно мне понадобилось припрятать их, ведь не имеет значение цель, главное результат. И плевать, что мои записи тырят постоянно. Я уже говорил, что детский мир довольно жесток, а если ты хоть немногим отличаешься от окружающих – не только тем, что не разговариваешь, но и потому что ты рыжий, весь в долбанных веснушках – то ясное дело, на кого падает участь быть постоянно крайним. Я давно привык к этому. Нет нужды доказывать кому-то свое превосходство. Какой в этом толк, если клеймо уже повешено? Всего лишь дурной порыв в сухом остатке. Эта прерогатива тех, у кого хватает на это ума и смекалки. Я же этому так и не научился. Обижался, порой не понимал, почему заслужил нечто подобное, но в конечном итоге быстро убил эти чувства еще в зародыше. Раз уж остался один, то привыкай справляться абсолютно со всем в одиночку. Долбанная фея крестная из «Золушки» не явится на твои слезливые обиды на мир и тех, кто считает, что может творить все что вздумается. Это было моей главной позицией с самого начала, еще до смерти моих родителей и брата. Я любил их, но и также сильно ненавидел. Маму – за то, что никогда не встала на мою сторону, если я был не виноват. Отца за жестокое воспитание, ведь его военные приблуды лишили его хоть какого-нибудь сочувствия и мягкости. Олли – моего старшего брательника – я ненавидел лишь потому, что его вечно ставили мне в пример, хотя он никогда не был тем, кем рисовался перед окружающими. Олли был умным. Не только в плане учебы, но в ряде щепетильных ситуаций. Он прекрасно знал, что его выходки не сойдут ему с рук в силу возраста и образа хорошо мальчика, которым его все видели. Так он и прознал, что все это дерьмо можно спихивать на наивного меня, смотрящего на него с присущим детям обожанием. Я охотно соглашался. Как не прикрыть брата? Разбитая посуда – моих рук дело. Испорченная в порыве гнева мамина любимая картина? Это моя оплошность, я случайно. Убитая кошка, которая не сама выпала с окна? Я не хотел ничего с ней делать, честно, но она просто вырвалась у меня из рук, когда мы игрались. Сейчас, когда я умом возвращаюсь к этим воспоминаниям, не могу понять, зачем позволял так бездумно пользоваться собой. Зачем выставил себя наихудшей версией себя, хотя вряд ли мог даже помыслить о чем-нибудь подобном? Настолько сильно я хотел… братского признания? Хотел, чтобы меня любили? Или, может, мне банально не хватало внимания, ведь оно всегда было подарено именно Олли? Сложно сказать. Но, как говорится, всеми благими намерениями вымощена дорога в ад, и я своими протоптал себе тропинку к точке невозврата. Родные больше не смотрели на меня так, как раньше. Теперь в их взглядах крылась настороженность, жестокость, стоило мне случайно оступиться, и непонимание, как же справиться со столь сложным нравом, который в любой момент мог сделать из меня какого-нибудь серийного убийцу. Они не разлюбили меня, я знал это, но и былого отношения я больше не получал, ведь уже успел стать их главным разочарованием в жизни. Меня начали строить, не сильно, но бить, и я ума не приложу, почему отец первым спас из пожара меня, а не Олли. Был ли он к тому моменту уже мертв, и папа посчитал, что цепляться за мертвое – нерационально? Не знаю. Эта загадка навсегда останется неразгаданной. И, конечно, помимо плохих моментов были и хорошие. Нельзя же делить жизнь только на черное, мы не в долбанном казино. Были и подарки, и поездки, и другие разные мелочи, о которых приятно вспоминать. Но иногда, когда я вновь оказываюсь в этой чертовой комнате, на ум не приходит ничего, кроме бесконечных неправильных ситуаций и решений, которых наверняка можно бы было избежать. Я делаю скидку на свой возраст, ведь это единственное, что я могу. Но ни боль, ни тяготы сожалений не перекрывают образовавшейся в моем сердце дыры. Я просто должен взять с собой все хорошее из тех времен и идти дальше. Только так можно притупить это острие вины. Других способов просто не существует. Я вглядываюсь в плывущее из маленького окна небо. Комната, что чем-то похожа на тот самый чулан в квартире Энис, почти такая же пыльная, маленькая и неудобная. Кто-то говорил, что раньше здесь хранилось всякое продовольствие, вдоль стены до сих пор стоит небольшая морозильная камера, что вышла из строя. Через тонкую стенку слышно дрязг кастрюль и чьи-то переговоры. Едой не пахнет, но я все равно жутко голодный, потому что бутерброд с маслом вряд ли можно назвать питательным завтраком. По внутренним часам скоро обед, и жаль, что я на него не попаду, ведь именно в четверг подают тефтели. Наказанных не кормят исключительно в воспитательных целях. Такая вот приютская практика, лишенная всякого смысла. Что-то вроде мотивации не возвращаться сюда, познав на собственной шкуре, что такое голод, отрывочный сон и хождение в туалет в металлическое ведро. Сутки тянутся безбожно медленно, не знаешь куда себя деть и куда деться от самого себя. Но для кого-то вроде меня – пацана, что итак лишен каких-либо социальных навыков в общении с другими детьми – нахождение здесь становится просто… обыденным. Однако не сегодня. Сегодня мне, отчего-то, несказанно везет проводить свое наказание не в одиночку. Хотя не уверен, что компанию одного из старшаков вообще можно считать за везение. Весь в синяках и ссадинах Джеймс Гибсон сидит напротив, и его заплывший глаз, что уже припух и начал темнеть, выглядит удручающе. Впрочем, сам я тоже не лучше: щека у меня ноет так, будто кто-то проехался по ней кулаком, а спина, покрытая росчерками свежих следов от плети, не перестает гореть и зудеть. Мы оба неплохо получили каждый за свое дело, но в отличие от меня, Джеймс не перестает глупо лыбиться и смеяться всякий раз, когда видимо возвращается к этой ситуации мысленно. Джеймс Гибсон всегда был выше всех на голову, и если бы не столь юное скуластое лицо, принять его за парня лет двадцати не составило бы никакой проблемы. С широкой ровной улыбкой, которая не сползает с губ, темными глазами и ежиком светло-русых волос этот парень производит впечатление извечного дурачка, что непременно становится душой компании. Так, в общем-то, и есть: Джеймс считается популярным парнем, многие хотят с ним дружить, чтобы попасть в его своеобразную тусовку и чувствовать себя защищенными. Однако, несмотря на столь простой с виду нрав, он держится двоих своих приятелей – Фреда Шульца и Вальтера Робинса, с которыми они частенько покидают территорию приюта, пока никто не успел прознать об этом. Предполагаю, эта вылазка дошла до отца Вернона быстрее, чем обычно, и именно поэтому он сейчас здесь и в таком вот виде. Я называю их трио непохожих друг на друга идиотов. Джеймса за его идиотскую жизнерадостность, Фреда за скрупулёзность, тщеславие и трусливость, Вальтера – за непоколебимость и лицо кирпичом в любой из ситуаций. Самые шумные, самые шкодливые и непоколебимые нарушители правил, от которых стоит держаться подальше. Потому что, на вскидку, мне не удастся сосчитать даже по пальцам рук и ног сколько раз эти трое оказывались в этой самой комнате. Ну, один из них уж точно чаще остальных, и очевидно, кто именно. Я много слышал о Джеймсе. Нет, Джее, как он сам себя любит называть. Видел, как он общался с другими детьми, вечно подкалывал их и излучал необъяснимые позитив и энтузиазм, когда дело касалось какой-нибудь хрени, за которую он потом и получал. Я не понимал и до сих пор не понимаю, отчего он так отчаянно прет против правил и вечно попадается за горяченьким. Джей делает буквально все, чтобы позлить старших. Вопреки их ожиданиям этот парень явно не собирается отступаться от первоначальной затеи – повеселиться так, чтобы о нем осталась хоть какая-то память. Будто ребячество и игра на нервах окружающих ненароком имеют более вескую силу, чем привычное для всех послушание во благо собственной жизни. Я не брался судить его. Честно говоря, меня никогда не касалось ничего из того, что было связано с ним. У нас нет ничего общего. Ни в чем, что касалось бы взглядов, мнений, выполняемой работы. Я все это время старательно пытался не отсвечивать, потому что понимал, как глупо связываться тем, кто рождает проблемы из воздуха. Из очевидного: ни черта у меня по итогу не вышло. — Ты же не собираешься играть со мной в молчанку все это время, а? — неожиданно интересуется Джей, склонив голову немного вбок. Я окидываю его лицо безразличным взглядом. — Да ладно, мелкий, я же знаю, что ты разговариваешь. Притворяться немым – очень умно, тем более для одиннадцатилетки вроде тебя. Я изгибаю бровь. — Эй, это не оскорбление, а комплимент. Что, никогда их в свой адрес не слышал и теперь удивляешься? Я не тупой, чтоб не понимать, зачем ты это делаешь. Притворяешься, и очень правдоподобно, надо сказать. Но я знаю, что ты говоришь. Слышал, как ты втихую назвал Фреда адской отрыжкой, прозвучало очень смешно и в моем стиле. Ох, ну серьезно, вести бесконечный монолог прикольно до поры до времени, но не сейчас. — Он поднимается с ящика, на котором сидел до этого и подходит ближе, опускаясь передо мной на корточки. — Договоримся? Ты со мной болтаешь, а я взаимен никому ничего не рассказываю об этом. — Джей вытягивает мизинец вперед, как бы в знак того, что хочет закрепить соглашение. Я все еще ничего ему не отвечаю. — Рыжий, это уже не в приколе, я ведь серьезно. Что, так трудно сделать приятно бедному, побитому и болтливому мне? Выжидающий взгляд темных глаз мажет по моему лицу с неким озорством и при этом теплотой. Я не то, что не доверяю ему или не хочу показывать эту свою сторону, дело далеко не в этом. Просто… доверься я сейчас и обратного пути назад уже не будет. Мне нет никакого толка от общения с ним. Так зачем мне подставляться? Зачем… Я не успеваю закончить собственную мысль. Тишину разрезает громкое урчание моего живота, что так не вовремя решает заявить о себе. Расплывающаяся по губам Джея смешливая улыбка вслед за этим являет и его немного хриплый, но искренний смех. Я поджимаю губы. — Я, знаешь, не планировал делиться с тобой, раз уж ты так отчаянно не хочешь болтать со мной, — наигранно тянет он, и мне приходится насторожиться еще больше, потому что хитрости этому парню никак не занимать. Рука, что до этого была вытянута прямо передо мной, тянется назад, и под шуршание одежды Джей без особых усилий извлекает шоколадный батончик – слегка помятый и наверняка растаявший. — Но раз уж нам с тобой сидеть здесь довольно долго, а я уже наученный горьким опытом, предлагаю новую сделку. Что скажешь? Подружимся хотя бы на этот промежуток времени? Или ты еще и гордый, пусть и жутко голодный? Слюна во рту моментально высыхает. Плохой, очень плохой знак, потому что голод вечно затуманивает мой здравый смысл. Пальцы сводит от желания прямо сейчас ухватиться за обертку, но я из последних сил сдерживаюсь. Похоже, это будет гораздо труднее, чем я думал. — Только представь: целый шоколадный батончик будет твоим. Нуга в шоколаде, еще и орешки. М-м, вкунотища! Это получше сухого куска булки и маргарина, — не сдается Джей. Я делаю глубокий вдох, и воздух запоздало выходит из легких со скрипящим свистом. — Любишь шоколад с орехами, а, мелкий? Живот в подтверждение сводит судорогой. Не ведись, не ведись, даже не думай сдаваться! Я сглатываю и на итог проигрываю: рука хватается за обертку. Лицо Джея буквально светится от счастья. — Правильный выбор. Думаю, теперь мы с тобой отлично поладим. Я в спешке разворачиваю батончик, пачкая пальцы, и надкусываю его так, будто не ел целую вечность. Шоколад растекается во рту, сладостью окрашивая язык и щеки. Вкусно, боже, как же это вкусно. И откуда у меня такая слабая сила воли? — Спасибо, — проглотив надкусанное проплетаю я. — Пожалуйста. Заговори ты со мной раньше, быть может, ел бы их чаще. Я почти всегда таскаю с кухни что-нибудь вкусное. Ты вообще любишь шоколад? Я вот жуткий сладкоежка. Помню, бабуля никак не могла отучить меня от конфет перед обедом. Куда бы их не прятала – я всегда находил их, будто чуял, куда она в этот раз их засунет. Интуиция, парень – святая вещь, так что не брезгуй ею иногда пользоваться. Ну вот, теперь фиг рот закроет,— фыркаю про себя я. Джей треплет меня по волосам, не обращая внимания на мое слегка хмурое выражение лица. Похоже, ему реально все равно, что я чувствую рядом с ним. Не пробивная уверенность, а может глупость, не знаю. Но я благодарен. Возможно даже больше, чем могу показать прямо сейчас. — Почему ты решил поделиться? — недоуменно тяну я. Ровно половина батончика уже съедена, и мне становится совестно: это был его перекус, не мой. Зачем давать его пацану, которого едва знаешь? Джей пожимает плечами. — Разве для этого нужна какая-то причина? — Наверное. Здесь никто никому ничего просто так не дает. — А ты привык, что за все нужно платить? Боги, и в кого ты так пессимистичный? — Я реалист, — возражаю я. — И в этом нет ничего такого. — Ну а я просто добрейший души парень. Не люблю, когда мелкие голодают только потому, что кто-то решает выставить их виноватыми. — Считаешь, что я здесь поэтому? — Уверен. — Уголки его губ трогает слабая улыбка. — Ты ведь и мухи не обидишь. Я за тобой уже давно наблюдаю. И мне, признаться, нравится, что ты вот такой. Молчишь, но делаешь, не ноешь лишний раз. Другие дети по сравнению с тобой – реально детсадовцы. Я протягиваю ему обертку обратно. Джей вздергивает бровь. — Ты сказал, что планировал съесть его сам, но в итоге отдал мне. Не думай, что я обнаглевший малый, который способен слопать все сразу. Забирай свою половину, болтушка, пока я не передумал. Он еще пару секунд смотрит на батончик, а затем закусывает губу, все также не сдерживая улыбки. И чего он вечно лыбиться? Аж бесит. — Удивляешь, малой. Приятно удивляешь должен сказать. Если бы мой младший брат был таким же, думаю, это было бы идеально. Спасибо. Джей пристраивается рядом со мной на пол и надкусывает отданную половину. Я украдкой бросаю на него взгляд, невольно задумываясь о том, что, наверное, по возрасту он в какой-то степени смахивает на моего старшего брата. Будет странно сравнивать его с Олли, рожа которого вечно была похожа на статую Ацтеков, но Джей и правда другой. Он будто излучает тепло. Такое странное, доверительное тепло, когда пусть и хочешь держаться подальше, но не можешь. Улыбка эта, проявленная вежливость и доброта. Понятно, почему мелкие за ним хвостиком бегают. Природная харизма? Пожалуй. А еще жуткая болтливость. Не знаю, нормально ли это – не затыкаться ни на минуту, но Джей продолжает разговор даже тогда, когда я ему не отвечаю. Рассказывает о своих друзьях, о других детях, которых считает прикольными, что-то говорит о пасторе и всей этой святой делегации, но совершенно ничего о себе. И слушая весь этот словесный запал, я вдруг осознал, что разговор с ним не приносит раздражения. Все идет будто по наитию, так, как и должно идти, когда двое детей обсуждают что-то простое и обыденное. Разве что выводит это дурацкое «Рыжий». — Грегори, — решительно заявляю я, когда он снова кличет меня по цвету волос. — Меня зовут Грегори Филлип Ньютон, а не рыжий. Его рука снова треплет меня по голове. — О, так ты знаешь свое второе имя? — с интересом тянет Джей. —Лип. — Что? — Лип. Мне нравится, как звучит. Проще при знакомстве, чтобы запомнить. Всего три буквы, а эффект абсолютно другой. — Но я Грегори. — Ага. Как мое второе имя – Джеймс Грегори Гибсон. Может, я поэтому расположен к тебе гораздо больше, чем ты ко мне? — с усмешкой проговаривает Джей. Я непонимающе хлопаю глазами. — Забавное совпадение, скажи? Типа кармическая связь, понял? Возможно, в прошлой жизни мы были братьями, а в этой просто оказались наречены одинаковыми именами. Жизнь писец не предсказуемая штука. — Ты ведь не прикалываешься? Мои изломленные брови вызывают у Джея смешок. Он покачивает головой, устраиваясь как можно удобнее, но ойкает, когда опирается спиной об стену. Избиение розгами по спине и рукам – распространенная практика в этом местечке, чтобы лишний раз не оставлять видимых следов. С лицом другое дело – пощечины приносят меньший дискомфорт, но судя по лицу Джея старик в этот раз ими не ограничился. Иначе просто не объяснить, как физиономия Джея превратилась в один сплошной синяк. Спина от розог со временем заживает, руки тоже, но шрамы все равно остаются. Моя спина – сплошь в них, руки же после пожара выглядят настолько страшно и отвратительно, что я всегда стараюсь прятать их во что-нибудь. Специально наматываю бинт, ведь не могу смотреть на них без него дольше пары секунд, не вспоминая прошлое. Но пастору это не нравится. Он вечно заставляет меня обнажать их. Что-то вроде: «Принимай себя со всеми рубцами, мальчик, ведь Бог любит тебя вместе с ними». Жаль, что никто не понимает, что я не люблю. Ни себя с ними, ни себя без них. На тыльной стороне ладоней Джея тоже присутствуют полосы. Они не свежие, возможно, двухнедельной давности, но в отличие от меня он их совершенно не стесняется. На нем, видимо, все заживает как на собаке. — С таким не шутят, мелкий. Да и с тобой тоже шутить не хочется, ты ж ведь сразу замолчишь, а я тишину практически не переношу. Зачем же мне рисковать возможностью наконец разболтать такого невероятного неболтуна? — Я просто не вижу смысла говорить с теми, кто считает меня умственно отсталым. Как и не вижу смысла доказывать им, что я лучше, чем они обо мне думают. — И что, будешь играть в молчанку все семь лет? — Если это мой способ обезопасить себя от лишнего рода внимания – пожалуй. Хотя теперь не уверен, что получится. Ты же все равно найдешь способ вывести меня на чистую воду. Как сегодня, например. — Жалеешь? — усмехается Джей. Я мотаю головой. — Вовсе нет. Это место – ринг, для выживания здесь все способы хороши, вопрос лишь в том, какими методами самообороны ты обладаешь. Держаться дальше ото всех – мое преимущество. — Я сцепляю пальцы в замок и опускаю голову, всматриваясь на покрытые бинтами руки. — Я не сближаюсь с другими лишь потому, что знаю, что здесь некому доверять. Я уже пробовал однажды, еще до того, как попал сюда. В итоге вышла полная срань. Не хочу облажаться еще раз. — Если будешь сторониться всех и каждого, долго не протянешь. — Я продержался девять лет. Следующие семь – плевое дело. Джей ненадолго замолкает, изучающе скользя по мне взглядом. Я чувствую это боковым зрением, но не поднимаю глаз, сам ненадолго задумавшись. О том, что спустя столько времени приятно поговорить хоть с кем-то. О том, что все еще голоден. — Знаешь что, мелкий? — Джей наклоняется вперед, подгибает под себя колени и укладывает на них руки. — Раз уж мы с тобой оказались здесь вдвоем и наконец заговорили, скажи: ты никогда не думал сбежать отсюда? Я недоуменно встречаюсь с ним взглядом. — Я вот думал. Множество раз прикидывал, как покину это место, но потом вспоминал о других детях, о тебе в частности. Я стану свободным только через два года, но время здесь тянется, как чертова улитка. Для тебя – и того дольше, поэтому… что думаешь? — О чем ты? — непонимающе тяну я. Джей улыбается уголком губ. — Сбежать отсюда вместе со мной.