19 мая 1944 года, после полудня. Франция, замок Ла-Рош-Гюйон
Музыкальность у немцев в крови. Эрвин радовался этому, вспоминая свои детские и юношеские семейные вечера. Мать и сестра очень любили фортепиано, один из братьев, Герхард, применил свой глубокий баритон по назначению, развив его и став оперным певцом. Неплохо умел петь и Эрвин-старший, директор Хайденхаймской гимназии, но поддавался просьбам жены и детей каждый раз с полупритворной неохотой, стараясь сохранять и здесь свою обычную строгость. Ни петь, ни играть не испытывал желания только второй брат, Карл — но, став стоматологом, с присущим врачам юмором смешливо-гордо называл своим музыкальным инструментом бормашину. Сам же Пустынный Лис любил флейту. Кажется, эта любовь разгорелась в нём, когда он впервые услышал "Шутку" Баха в исполнении небольшого оркестра. Чистое, как голоса маленьких лесных птиц, звучание флейты пленяло Эрвина, и, с энтузиазмом выучившись, он мог баловать себя когда угодно. Другой вопрос, что настроение было далеко не всегда, но куда менее обидно, считал Роммель, уметь — и не иметь желания, чем при желании не суметь даже взяться за флейту с нужного конца. …Стоя у окна, распахнутого в буйно-цветущий май, он играл четвёртую часть 103-й ("С тремоло литавр") симфонии Гайдна. Ми-бемоль-мажорная мелодия с живыми чертами хорватской народной песни — воодушевлённая, открывшаяся "золотым ходом валторн" в звучном призыве охотничьего рога — к настроению Роммеля шла как нельзя лучше. Герман и Хельмут, откинувшись на резные спинки стульев, мечтательно прикрыли глаза. Эрвин столь искусно, забавляясь, высвистывал на серебряной флейте танцующую партию скрипок, что его исполнение заставляло забыть обо всём на свете, представив себя в далёком, стройно-красивом восемнадцатом веке на концерте с самим "папашей Гайдном" в дирижёрах. Сегодня был хороший день. Сегодня команда "Тирпица", превзойдя саму себя, ухитрилась в рекордные сроки пройти последний ночной перегон и привела огромный линкор в Кале к половине первого пополуночи. Как они не попались на глаза рыщущим в небе стервятникам, как выдержали это страшное пятисуточное напряжение, неизвестно когда более сильное — днём или ночью — Эрвин не знал. Не знал он, впрочем, и того, что сам вызывает точно такой же почтительный, восторженный, сочетающийся с благоговейным страхом трепет у собственных солдат, офицеров и особенно адъютантов — свидетелей его изматывающего, титанического, упрямо-беззаветного труда командира. Весь вчерашний день фельдмаршал и капитаны провели на берегу Па-де-Кале, не почтив своим присутствием штаб даже ради обеда. Роммелю от страшного волнения аппетит изменил с самого утра. Тошнило слегка, как перед экзаменом. Едва удалось принудить себя хранить спокойное со сна лицо перед повстречавшейся в коридоре графиней де Ларошфуко (которая, к счастью, уже привыкла, что её незваный постоялец всегда сосредоточен и часто мрачен из-за неудовлетворительного состояния обороны и собственных нервов, а потому не заметила некоторых мелочей). Впрочем, оборона-то понемногу становилась крепче — и, про что шпионке не обязательно было знать, на правильном участке. Оправдывая своё прозвище, Лис аккуратно поддерживал во француженке заблуждение насчёт Кале. Говоря с Германом и Хельмутом во время завтраков, обедов и ужинов (когда сии приёмы пищи были в замке, полноценными, а не бутерброд и глоток чая в машине), нервно-угрюмо сетовал на то, что, мол, хоть он и пашет аки бык, а в этой Кале-Булони "как высадятся, так всю защиту плевком и перешибут. Неужели фюрер не понимает, что мало? Кой чёрт меня дёрнул тогда предположить, что союзники могут ударить в Нормандию… Да, крохи там, конечно — но эти крохи спасти Кале могут! А попробуй нынче вытребуй у него разрешение перевести их сюда… Параноик… Я-то уж давно отрезвел, а ему перестраховка моя по вкусу пришлась. И ведь чёрт возьми, Герман, он сам не верит, а меня обязывает следить. Перемудрил на свою голову… Помяни моё слово: нас эти крохи погубят. Именно их-то нам в Кале и не хватит…" — и, нахохлившись (жаль, что этого не видели горничные-соратницы графини, которые уж не без её приказа грели уши у двери), принимался мрачно терзать ножом и вилкой яичницу, методично превращая её из глазуньи в Полифема после встречи с Одиссеем. Колетт де Ларошфуко, порой сталкиваясь с ним после этого на лестницах, в коридорах и в галереях, разговор поддерживала не очень охотно. И быстро — но с неизменной учтивостью — ретировалась. Дело тут не в неприязни было: тоска, печаль — максимум, что из тяжёлых эмоций могло мелькнуть в глазах девушки. О, аристократка умела не выдавать раздражение и гнев! Зато совершенно не умела скрывать во взоре каверзно-торжествующее выражение: "На приманку клюёшь, прославленный Лис? На очевидное?" — и, сознавая уязвимость своей тайны, потупляла очи и сбегала в лучших традициях современной французской армии, взращенных ещё Бисмарком и Мольтке во франко-прусской войне 1870-1871 годов. Маленькой победоносной войне — всё, как и предполагал Наполеон (не стыдно было такое имя позорить?) Третий, поведшись на провокацию Бисмарка и… прогадав с вектором победы. Подобно Крёзу, который перед походом на персов отправился в Дельфы к пифии, услышал пророчество: "Если начнёшь войну, то погубишь великое царство", начал войну и действительно погубил царство — только не вражеское, а своё. Честно говоря, ретирадам графини Эрвин был только рад: сложно прятать удовольствие от доверчивости противника, идущего прямо в ловушку — но ещё труднее самому́ этому противнику: прикидываться слепым, когда он мало того что знает о ловчей яме, но и роет такую же в ответ… Вчера вечером Роммель, Альдингер и Ланг после "обычной" инспекции укреплений Кале в замок вернулись, чтобы не вызывать подозрений, но сбежали полпервого пополуночи через окно. Впервые маршал понял, как мудро было с его стороны устроить штаб и остальные апартаменты на втором этаже, а не на третьем или на четвёртом. По окном не было ни клумбы, ни газона — ничего, что смягчило бы удар о камни при прыжке, но это оказалось и к лучшему: садовники (а садовник у графини, конечно же, был) имеют похвальную для своей профессии, но предательскую для беглецов привычку осматривать каждое утро, не сломаны ли цветы и не помята ли трава какой-нибудь заблудшей собакой или кошкой. Перед тем как прыгнуть последним, Лис задержался: спиной вперёд соскользнул с подоконника, уцепился за него обеими руками и, повиснув на пальцах левой, правой аккуратно и надёжно закрыл распахнутые створки. Монти с Эльбо были собаки умные и прекрасно поняли приказ молчать, спать и вообще делать вид, что у германцев всё спокойно. Крадучись отошли от замка, перемахнув ограду под прикрытием кустов, преодолели пешком ещё километра полтора. Транспорт можно было достать и ближе — хоть бы и у охраны, которая, надо отдать ей должное, маршала берегла и следила в оба, поддаваясь соблазну заснуть не больше, чем совы и другие ночные хищники (одна некрупная сова, кстати, закогтила жалобно пискнувшую полёвку всего метрах в тридцати от проходящих людей) — но тарахтеть мотором рядом с замком в такую пору было неразумно. А дальше к передовой — кому какое дело, зачем в сопровождении ещё одного "BMW" стрелой понёсся к Кале, порой резко меняя направление и останавливаясь, мотоцикл с тремя офицерами — очевидно, из штаба какого-нибудь полка? Когда доехали — в условленном месте у берега, темнея длинным корпусом, подобно призраку стоял громадный линкор с потушенными огнями. И ещё чернее, лишь движением своим выбиваясь из темноты ночи (убывающая луна, кривая, как сабля мамелюка, и узкая, как игла, освещала бухту весьма скупо), казались фигурки матросов в чёрных бушлатах и куртках и офицеров в тёмно-синих кителях. С муравьиной ловкостью, поразительной выверенностью согласных действий при такой опасной работе моряки перетаскивали на берег орудия главного калибра, рядом с которыми зенитки выглядели соломинками. Чуть поскрипывали от тяжести блоки, слышалось напряжённое дыхание и слаженный медленный топот, порой раздавалась тихая команда или негромкое напоминание об осторожности — и всё! Тишина скрадывала и эти звуки. На расстоянии километра, на холмах, плотная незримая цепь часовых следила, не приближаются ли незваные зрители (и предосторожность эта была не безосновательна: сразу три французских соглядатая — в разных местах оцепления — проявили дежурное любопытство, но рассказать о подозрительной суете и о странном чёрном силуэте в бухте, очертаниями напоминающем очень большой военный корабль, уже в этой жизни не смогли бы). Работа шла не просто сноровисто, а на пределе человеческих возможностей. Иначе ни за что не успели бы, удерживаясь от искушения поддаться гибельной торопливости, за поистине невероятный срок — два с половиной часа. К трём пополуночи всё было закончено. Не уронили ни одно орудие, не покалечили ни одного человека. Фельдмаршал, адъютанты и береговые зенитчики вслушивались в тишину ночного неба, но удача, видно, решила одаривать не вполовину: ни один вражеский разведчик не появился. Впрочем, не очень-то много удалось бы ему увидеть, когда потушены были фонари не только на судне, но и на суше — чтобы не отбрасывала вечно волнующаяся вода предательские блики. При свете фонариков, звёзд и луны — справились. Три часа пополуночи… Тьма… На берег сошли две тысячи триста моряков. Двести, во главе с командиром, Вольфом Юнге, остались на борту — вести "Тирпиц" обратно. Времени не теряли: капитан не перемолвился с Роммелем даже словом, отдал команду — и линкор, всколыхнув волны, забившиеся о бронированные борта, вышел из бухты и отправился на всех парах в Нидерланды, спеша пройти перегон до рассвета. Эрвин, распорядившись насчёт укрывания и дальнейшей передислокации пушек, оставил измученное пополнение располагаться на ночлег и направился с адъютантами в замок, вернувшись в комнату тем же путём, каким покинул её. Заснуть, конечно же, не сумел. Утром протелефонировал с успокаивающими вестями капитан Юнге (Лис надеялся, что укромные бухты, которые выбирал для пережидания дня командир "Тирпица", не будут невзначай посещены вражескими наблюдателями и теперь), а дальше уж было не до сна. Маршал привычно отправился на инспекцию побережья — на сей раз проследил за начавшейся перевозкой орудий — а когда вернулся, то, не в силах сдерживать радость от того, что всё пока идёт как надо, подумал о необходимости срочной коснспирации перед острыми глазами графини. Он вспомнил о действительно не самом приятном для союзников прогнозе погоды как минимум на первую половину июня — и, входя под своды замка, громко и вдохновенно делился с подыгрывающими Германом и Хельмутом своими нарочито злорадными соображениями по этому поводу. Говорил, что как минимум до двадцатых чисел союзники по такой погоде в Кале и нос не сунут, что времени ещё вагон, — и, якобы заговорившись с Альдингером и только почти вплотную заметив идущую навстречу графиню, увидел на её красивом лице ожидаемое выражение: женски-аристократическое недовольство столь явной, по-тевтонски бесцеремонной радостью и не поддавшийся воле девушки привычный огонёк в глазах. Она-то знала, когда и где хлынет на берег громадная человеческая и стальная волна… Эрвин тоже это знал.***
Он завершил партию и, переводя дыхание, прижав флейту к груди, повернулся и со счастливой улыбкой поклонился зааплодировавшим адъютантам, вспоминая в эту минуту все прекрасные слова, которыми романтики описывали благотворное влияние искусства вообще и музыки в особенности на восприимчивую душу. Монти с Эльбо поднялись и энергично завиляли хвостами, показывая хозяину на бесхитростный собачий лад, что тоже умеют ценить прекрасное. В дверь осторожно постучали. Мужская рука, отметил про себя Роммель и, всё ещё улыбаясь, весело крикнул: — Открыто! Вошёл среднего роста офицер лет сорока пяти с довольно постным лицом, в круглых очках и при генеральских погонах. Такс и ризеншнауцер, следуя привычке, бросились к нему со слаженным лаем: они не любили малознакомых и незнакомых военных и просто обожали, когда жертва либо белкой вспрыгивала на стол, как один напуганный молодой лейтенант, однажды по штабным делам посетивший Эрвина в герлингенском доме, либо, как сейчас, застывала по стойке "смирно". Нынешний визитёр, по сравнению, например, с Лангом, относился к разряду "малознакомых" и уж тем более, в отличие от Альдингера, не принадлежал к числу близких друзей хозяина — поэтому собаки свято считали первейшим своим долгом перед Германией оттаскать вошедшего за галифе и за полы кителя. Конечно, они были очень разочарованы, когда их осадило уже, казалось бы, привычное в подобных ситуациях громовое: "Монти, Эльбо, к ноге!" Офицер перевёл дух. Тоже уже привычная и для Роммеля, и для обоих псов картина. — А, Шпайдель! — произнёс Лис, отсалютовав флейтой (сгодившейся на это ничуть не хуже жезла) в ответ на чёткое приветствие начштаба. Впечатления от музыки "папаши Гайдна" были настолько живительны и стойки, что, захваченный ими, Роммель улыбнулся почти искренне, хотя в мозг и сердце уже заскреблось нехорошее предчувствие. Вздор, попытался он успокоить себя. Сейчас ещё только май. В прошлый раз Шпайдель только после сокрушительного нормандского провала пошёл на первый приступ. Рановато ещё агитировать, мысленно усмехнулся Эрвин. Но только сейчас не "прошлый раз", напомнил рассудок. Изменилось уже хотя бы то, что к отражению высадки немецкая армия как минимум готовится. Может быть такое, что старающийся быть незаметным для шпионов и весьма заметный для самих бойцов общий энтузиазм подготовки ускорил совершенно не ожидаемую реакцию? Ой, не хотелось бы… Интуиция злорадно пела, что его желания никто и не не спрашивал. — Здравствуйте, герр фельдмаршал, — сказал очкастый генерал, бросив на командира стремительный, но не ускользнувший от того ищущий взгляд (понятно, что это только укрепило подозрения Лиса) и вежливо поздоровавшись с Альдингером и Лангом. Хельмут посмотрел на Шпайделя с обычным лёгким любопытством, а Герман, прекрасно помнивший, какую роль в судьбе друга невольно сыграл заговорщик, следил за генералом пристально, без давящей настойчивости прокурора, но с неослабным вниманием охотника. — Ну, Ханс, что новенького в Датском королевстве? — делая вид, что по-прежнему пребывает в отличном настроении, поинтересовался Роммель, аккуратно и не без сожаления убирая флейту в проложенный тёмно-синим бархатом чёрный футляр. — Всё хорошо, герр фельдмаршал, — ответил Шпайдель, но мелькнувшая за стёклами очков неуверенность вызвала у Эрвина сильное желание мрачно сыронизировать: "Всё хорошо, прекрасная маркиза". Успокаивало, что по крайней мере на фронте проблем и вправду пока не наблюдалось, иначе штабист, знавший приказ Лиса докладывать обо всех неприятностях мигом, без церемоний и рассусоливания, и вошёл бы куда менее степенным шагом, и перешёл бы к сюрпризам сразу. Генерал взглянул на адъютантов Роммеля и потупил глаза с выражением, которое во всех странах и во все времена намекало, что уши тех, кому адресован этот быстрый, как бы извиняющийся взгляд, для намечающегося разговора лишние. Капитаны, разумеется, поняли — но с самообладанием Талейрана не подали виду, что обиделись. Только Эрвин умел не задеть их таким желанием, потому что, во-первых, не боялся облечь его в слова, во-вторых, не приказывал, а просил — и, в-третьих, нуждался в обстановке тет-а-тет для большей сосредоточенности и после беседы (например, недавней, с Дёницем в Норвегии) ничего от верных Германа с Хельмутом никогда не таил. — Говорите смело, Ханс, — вмиг посуровевшим тоном, не вязавшимся с ободряющим смыслом его слов, произнёс Роммель, вспоминая, что и в тот раз Шпайдель оглядывался на его адъютантов так же. И так же, разумеется, получил приказ выкладывать всё при них. — Не стесняйтесь, пожалуйста, моих друзей. Здесь не исповедальня. Последнюю фразу Эрвин в прошлый раз не произносил, но сейчас не удержался от колкой иронии: слишком громко пела свою нудно-комариную песню интуиция и слишком упорно создавалось впечатление, что и этот хороший день обречён быть испорченным. — Герр фельдмаршал, я знаю… все знают, что вы человек Чести и Слова, — наконец решился Шпайдель. — Благодарю, — коротко ответил Лис, склонив голову, и жестом предложил генералу сесть на единственный незанятый стул, а сам расположился в кресле. Монти изловчился и скакнул ему на колени, зная, что не будет изгнан на пол за подвиг своих коротеньких лапок; Эльбо расположилась у хозяйских ног, положив голову на сильные лапы. Шпайдель сел, но, смущённый не очень радушным приёмом, несколько раз сжал и разжал кулаки, чтобы придать себе уверенности, собраться с мыслями. "Точно: заговор", — обречённо понял Роммель, готовясь к упорной обороне. Ну что же, от судьбы не уйдёшь: даже если не участвуешь, выслушать и подвергнуться опасности ареста за сокрытие тайны всё равно придётся. Мало, видно, будущей Нормандии, в которой победить надо позарез, — теперь и этот, Хель его побери, дамоклов меч над головой навис… — Герр фельдмаршал, что вы думаете о дальнейшем ходе войны? — выдохнув, как перед стаканом неразбавленного шнапса, бросился в атаку генерал. — Теперь? — приподнял левую бровь Лис, быстро уточнив еле слышным шёпотом: — Когда ясно, что сами-знаете-что будет сами-знаете-где? — И продолжил обычным голосом, в прежнем спокойном темпе: — Думаю, что судить пока ещё рано. Неизвестно, насколько крепка наша оборона, неизвестно, насколько эффективны мощь и пыл врага. Поживём — увидим. Гитлер говорил, что в счастливые минуты я энтузиаст, оптимист, которому нет равных, а в тяжёлые — пессимист хуже некуда. В данный момент я не вижу оснований ни для пораженческих сентенций, ни для шапкозакидательства. У нас передышка, Шпайдель, и кто обернёт её себе на пользу? — Вот именно, у нас передышка, герр фельдмаршал! — обрадованно подхватил штабист, вычленив, по-видимому, из всей речи Эрвина только это. — И мы можем победить не только внешнего, но и внутреннего врага, не прибегая к оружию! Ну… оборонному. — Это как же? — будто бы заинтересованно наклонился вперёд Роммель, которому от безысходности и неизбежности упорных препирательств захотелось то ли расхохотаться, то ли экспрессивно, с душой выразиться на великом и могучем солдатском языке. Как говорил Чехов, "замечательный день сегодня: то ли чаю пойти выпить, то ли повеситься"… — Герр фельдмаршал! — вытянулся на стуле Шпайдель и, глядя Эрвину в глаза, неестественно ровным тоном очень волнующегося человека сказал: — Мы собираемся устроить государственный переворот. Нам… нужна ваша поддержка. Вы авторитетный, самый авторитетный на Западном фронте (если не во всей Германии) военачальник, и ваше имя докажет… вернее, придаст легитимность нашему делу даже в глазах тех, кто был убеждённым сторонником нацизма. Простите, я… мы… мы знаем, что вы дружны с Гитлером и вам будет сложно… м-м-м… перестроить своё мировоззрение, — и, вдохнув, словно обрёл новые силы: — но он губит страну своей неуёмной жаждой мирового господства, не желает слушать никого, советующего ему заключить мир (да, сейчас уже поздно, но вы сами ещё в сорок третьем — помните? — безуспешно говорили с ним о мире), и намерен продолжать войну, пока в Германии не останется не только никого, способного держать оружие, но и вообще никого! Мы намерены уничтожить Гитлера, герр фельдмаршал. Убить. — А как именно? — полюбопытствовал Лис, перебирая пальцами жёсткую шерсть довольной таксы. "Мы намерены уничтожить". Вот так просто, без всякой запинки. Как и в прошлый раз. Шпайдель подавился воздухом. — И-и… и это всё, что вас беспокоит?! — наконец просипел он, глядя на Роммеля так потрясённо, будто тот был священником и на признание Шпайделя во всех смертных грехах лишь благодушно уточнил: "А ноги при входе в церковь вытираешь, сын мой?" — Да, — спокойно ответил маршал, решив не ломать комедию долго. — Впрочем, я голову дам на отсечение, что это опять какая-нибудь бомба. Ну точно, вижу: прав. Сразу скажу, Ханс, что меня не интересуют ни имена, ни количество ваших сообщников, ни что-либо ещё, потому что я при любом раскладе в этой авантюре участвовать не буду. Взрыв — средство некрасивое, присущее только русским, с позволения сказать, "народовольцам", которых сейчас в их стране почитают только потому, что там у власти — цареубийцы. Даже если вам суждён успех, я не хочу марать руки связью с бомбистами. Эх, теперь-то это легко сказать, когда у самого есть собственный чёткий план, очень отличный от того, что придумали заговорщики… И гораздо более красивый. Дуэль! Кто-кто, а Гитлер такое поневоле оценит. Шпайдель скис, но ненамного. Очевидно, он предвидел подобную отповедь, пусть не такую категоричную. Он открыл худую чёрную папку, с которой пришёл, и молча протянул командиру несколько фотографий. Лис знал, что изображено на этих снимках. Именно этот страшный аргумент и сломил его, заставил пообещать, что поддержка заговорщикам будет оказана. А сейчас… сейчас он опять рассматривал фотографии из концлагерей, как-то раздобытые Шпайделем, с дрожью вглядываясь в каждое новое доказательство ужаса, творимого за спинами обычных солдат, и давал себе ту же нерушимую клятву, что просил от Ланга и Дёница. Именами родных клялся, что его власть — если доведётся править — первым делом уничтожит эти места боли и ужаса, в тысячу раз более позорные для цивилизованной страны, чем резервации в Штатах, и в тысячу раз более отвратительные, чем застенки Инквизиции с её слепым, тупо-неостановимым фанатизмом. Да, тогда, в дождливый июньский день, терзаясь в штабе мыслями о неотвратимо сжимающихся с Запада и Востока тисках, Эрвин хмуро почти вырвал у Шпайделя снимки, глянул… присмотрелся внимательнее, думая, что обманули уставшие над бумагами глаза… И вспомнил, как в тридцать девятом по просьбе Люси тщетно пытался разыскать одного из её двоюродных братьев, ксёндза Эдмунда Рощиняльского. Рощиняльский исчез в конце октября: письмо Люси не нашло адресата. Она ждала бесплодно две недели, да и вряд ли эти полмесяца могли помочь. Наконец узнали, что арестован. Роммель искал с середины ноября, но слышал неизменное: "Да много их тут арестовать пришлось, ничего не знаем". Даже когда началась Французская кампания, больше огорчённый, чем встревоженный Эрвин всё писал и звонил в Польшу, спрашивал… Ксёндзу Эдмунду относительно повезло: гестаповцы расстреляли его где-то в середине ноября — но не знавший этого Роммель над страшными фотографиями был не в силах заглушить мысль, что кузен его Люси точно так же окончил жизнь в каком-нибудь Аушвице. Не просто аресты это были, понимал маршал, не стража порядка на завоёванных землях — нет, нет, неизмеримо страшнее… И в родной стране, кажется, было такое! Только в тот день маршал, почти неотлучно пребывающий на фронте, приезжающий в краткие и редкие отпуска и потому о делах тайной полиции почти ничего не знавший, вдруг глубоко задумался: а не там ли, кстати, подобно военнопленным, оказывались арестованные немецкие евреи, коммунисты? А? Что с ними происходило, пока ничего не знавший генерал с упоением бился, как Ричард Львиное Сердце, в своей Святой Земле — Африке — за свой Иерусалим — Тобрук? Нужна выдержка, чтобы не провалить восемнадцатое брюмера. Нужна безопасность со стороны Ла-Манша — а пока не разобьёшь союзников, единственно надёжной гарантии не будет. Нужно, увы, ждать. И нужно найти слова, чтобы отказать заговорщикам после т а к о г о. Тогда, конечно, было легче: тогда-то он согласился, пусть и чувствовал себя предателем дружбы. Ведь она крепка, дружба, цепляется как крючьями: и захочешь, да не выдерешь из души! Слова нашлись на удивление быстро. Эрвин глубоко вдохнул, как ранее — его собеседник. — Я всё равно отказываюсь, Шпайдель, — произнёс маршал, сам не узнавая своего голоса, ставшего вдруг из низкого баритона высоким. — Если заговор провалится, те, кого я люблю, могут оказаться на месте жертв этих лагерей. Даже если вероятность неудачи — жалкая доля процента, я не хочу рисковать. Как же горько было лгать! Сколько десятков процентов составляла вероятность, что погибнет в проливе, не дойдя до Нормандии, Дёниц со всей своей отчаянной флотилией?! А Лис рискнул — согласен был рискнуть и адмирал. Ну да это, предположим, только риск очень большим, огромным воинским подзразделением (хотя и честью двух командиров — тоже). А риск семьёй при свершении намеченного "брюмерианского" переворота? Шпайдель хотел что-то сказать — не посмел. Но задумался так, словно хотел зайти с другой стороны; к удивлению Роммеля, у его начштаба, кажется, был в запасе ещё козырь. Какой — после таких-то снимков? Да самый банальный: власть. Впрочем, нельзя отрицать его действенности: иной раз властью соблазнялись даже самые осторожные и любящие мужья и отцы. Наполеон, не задумываясь, какому риску подвергнется будущий наследник (просто потому, что он — наследник), принял императорскую корону. Наверное, не беспокоился первый консул оттого, что детей у него тогда не было — откуда и тревоге за них взяться? — Герр фельдмаршал, — осторожно, едва ли не заискивающе произнёс Шпайдель, — в списке кандидатов на пост будущего рейхспрезидента, составленном одним из наших единомышленников, Карл Гёрделер, фигурируете и вы. Не хочу хвалиться, но именно я предложил вашу кандидатуру. "Тьфу ты!— чуть не сплюнул Лис. — Значит, всё-таки в немалой степени из-за вас я умер! И Гёрделер этот тоже хорош: поди, список-то не в памяти держал…" — Вы же прекрасно знаете, Ханс, что из всей мировой политики я уделяю внимание только тому, что связано с экономикой, — укоризненно заметил он, думая, что хоть в этой отрасли правления не надо будет экстренно учиться. — Вычеркните меня из списков, пожалуйста, и вообще уничтожьте их, мой вам и Гёрделеру совет. Кандидатов не забудете и так, а бумага имеет свойство раскрывать свои секреты перед всяким, кто захватит её. И, как вы считаете, понравится ли господам Черчиллю и Рузвельту, знающим меня на поле брани, факт моего нахождения во главе всё ещё весьма сильного военного государства? Понравится ли им в принципе, что Германия по-прежнему отнюдь не просит пощады? — Мне удалось связаться с ними, герр фельдмаршал, — огорошил его Шпайдель, не заметив, что лицо Роммеля на миг залила бледность страшного волнения и тут же схлынула прочь. — Сперва я не сказал им, что, на мой взгляд, страной вполне можете править и вы… — А кстати, как отнеслись к этому вашему предложению Гёрделер и остальные? Чай, вставили в список со скрипом? — Вы правы, герр фельдмаршал, — потупился штабист, и у Эрвина вдруг пронеслось лёгкое, но отчётливое ощущение, что на самом деле и Шпайдель счёл его неподходящим для того, чтобы встать у кормила (не стоит спорить, основания были: репутация солдата, принципиально не лезущего в политическую грязь, служила новому Наполеону неплохим прикрытием), и предложил его кандидатуру только из вежливости (лучше бы промолчал). — Но, если вы не хотите… — Я неясно выразился? — Ясно, герр фельдмаршал, — поспешил ответить начштаба, уже несколько минут назад невольно заставивший Лиса вспомнить фразу: "Инициатива не грех, но наказуема". Решение связаться с главами Британии и Штатов сюда, конечно же, не входило: окажись вдруг так, что Черчилль и Рузвельт согласны, Роммель бы совершил переворот через два дня, не дожидаясь предположительно победоносной, но несомненной кровавой битвы на восьмидесяти километрах побережья Нормандии. — Да, сперва я предложил заключить мир с нашим правительством, в котором вы не состоите. Черчилль и Рузвельт отказали: "Нам теперь нужны твёрдые гарантии в виде побеждённой Германии". Тогда я, в надежде, что они будут сговорчивее, увидев своим равноправным собеседником вас (ведь вы помните, как уважительно отзывался о вас Черчилль ещё в сорок первом, когда неудача сыпалась на англичан за неудачей!), добавил, что нас в любом случае, будет Гитлер убит взрывом или нет, поддержите вы… — ("Без меня меня женили", мысленно усмехнулся Эрвин) — и встанете во главе Германии. — Ну и по вкусу ли им это? — с долей интереса, гораздо меньшей, нежели он на самом деле испытывал, спросил Роммель, склонив голову набок и почёсывая теперь не уши, а брюшко таксе. Пёсик, и до этого плавясь под хозяйской рукой, сейчас вообще заурчал от удовольствия и ткнулся мордой в живот Эрвина над поясным ремнём. Шпайдель ссутулился; круглые очки, казалось, придали ещё больше уныния выражению его лица. — Не согласились. Добавили даже осторожным тоном, почти одинаковыми словами: "Мы глубоко уважаем фельдмаршала Роммеля, но именно тот огромный авторитет, который способен увлечь немцев за ним куда бы то ни было, та власть над сердцами, что оказалась не под силу ни Аламейну, ни Тунису, ни Италии (а ведь много ли в истории победителей, от кого не отвернулись армия и народ после поражений!) — именно это опасно. Хорошо, когда ваш командир будет миролюбив — а если ударит вновь? Внезапно? За ним пойдут". "Много ли в истории победителей, от которых не отвернулись армия и народ после поражений"? Да, верно: хватит с остатком и пальцев одной руки. Даже сам Корсиканец, когда ехал в первую ссылку, видел, как крестьяне у дороги мазали его чучело дерьмом. Сам Корсиканец не избежал такого! А когда он вернулся — тот же народ встречал его со слезами… тот же простой народ после финального, страшного, мучительного поражения при Ватерлоо был готов защищать Наполеона, если погибла преданная тому Армия! Французы порывисты и импульсивны, немцы не таковы — но, будь в глазах германского народа разуверение, Лис заметил бы даже неуловимую каплю этого чувства, когда приезжал в краткие отпуска или в Берлин на совещания. А не было и капли. Усталость, сменявшаяся воодушевлением и надеждой при виде их Роммеля, непонятная после Аламейна любовь — но не кратковременная, торопливо сносящая всё в порыве страсть-эйфория, как к Гитлеру, а любовь глубокая, спокойно-крепкая, как пески вечной Сахары, раскинувшейся от Атлантического океана до Красного моря… — Герр фельдмаршал, — осторожно позвал Шпайдель, — мнение союзников не значит, что они не будут сговорчивее, если наше предприятие удастся. Пожалуйста, поддержите нас. Уверяю, мы не останемся в долгу. Всем же будет выгодно! Эрвин перевёл на него светлый и, должно быть, холодный взгляд, потому что генерал зябко дёрнул плечами и непроизвольно отстранился. — Союзники определили свою позицию достаточно ясно, Ханс, — промолвил Лис бесстрастно, и губы его на мгновение сжались в улыбке презрения. — Вы благоразумно назвали им оба рассматриваемых варианта: со мной во главе Рейха, без меня во главе Рейха. Их не устроил ни один. Вы сами передали мне позицию уважаемых господ Черчилля и Рузвельта: "Нам теперь нужны твёрдые гарантии в виде побеждённой Германии". Что делать, Фауст, — довоевались мы. Увы, я погрешу против истины, если скажу, что опасения наших врагов беспочвенны. Агрессоров не любят. Тот же СССР турнули из Лиги Наций, когда коммунисты неумело попытались соврать, будто напала Финляндия, а не они. Но угрызениями совести, даже чистосердечными, противника, понятное дело, не убедишь: поздно. Вы ведь наверняка сами чувствуете, что битва на побережье будет, Шпайдель? Генерал, прикусив изнутри нижнюю губу, мрачно закивал. — Возможно, Ханс, для дела вам представится случай уже после начала высадки, не так ли? — продолжил Роммель допрашивать мягко, так, что это и не походило на допрос. — Для них удобно двинуть армаду в первых числах июня. И, если случится так, что, несмотря на все мои усилия, мы будем отброшены — редко у какого победителя после такого не разыграется аппетит. Они ещё больше захотят увидеть Германию сломленной, и вы можете устраивать свой фейерверк сколько хотите: нашу независимость это не спасёт. Что Англии и Америке какое-то замирение, когда они легко могут позволить себе послать на смерть лишние сотни тысяч, миллионы парней? Союзники, особенно бритты, скупы насчёт пушечного мяса, но если решатся — ох, тогда гуляют напропалую. Монтгомери долго копил силы для Аламейна… да что я обвинил англичан в большей скаредности, чем американцев! Монти сделал всю самую сложную работу (ибо гораздо труднее одолеть считающегося непобедимым в первый раз, чем в последующие!), а янки, удостоверившись, что по крайней мере в Африке я уже не воспряну, спокойно высадились в Тунисе, довершая мой разгром. Интересно, долго бы ещё они ждали, кабы не англичанин Монтгомери, герой Эль-Аламейна? Да, герой — достаточно гордый, чтобы не отступать, и достаточно, в отличие от предшественников, умный (а что оказалось ещё важнее, замечательно терпеливый), чтобы победить меня. Ну да ладно, вернёмся к… — и, весело хмыкнув с таким видом, словно ему забавна сама возможность оплошности начштаба, Лис небрежно поинтересовался: — Вы там, случаем, в разговоре с командованием союзников не сболтнули ненароком, — и понизил голос до шёпота, слышного, однако, Альдингеру и Лангу, — где именно мы их ждём? — Нет! Как можно, герр фельдмаршал?! — ахнул Шпайдель, и нижняя губа у него задрожала, как у ребёнка, не понимающего, взаправду ли его обвиняют или это только неумелая шутка. — Я опасаюсь политиков, Ханс, они чью хочешь бдительность усыпят, — невозмутимо заметил Роммель, не давая Шпайделю времени перейти от шока к обиде. — Вы можете молчать, как пленный из Французского Сопротивления, а вас всё равно разговорят, вы даже и не поймёте, когда это случилось. Я верю вам, Ханс, — но, случись мне беседовать с Рузвельтом и особенно Черчиллем, я бы и за свой язык не поручился. Не хуже меня знаете: их оружие много поопаснее наших "вальтеров" и "восемь-восемь" будет. На самом деле он, ругая себя за паранойю, допускал любую возможность поведения штабиста. От переговоров с врагом до выдачи секретных сведений (авось враг передумает и согласится-таки заключить мир) — один шаг. И всё это — из абсолютно искренней любви к Фатерланду. Истину говорят: "Нет противника страшнее, чем союзник идиот". Впрочем, в этом Эрвин уже убедился на примере собственной страны. Италия и Япония: задира-слабак и задира, из-за которого — союзнический долг, ядро на ноге! — Рейх ввязался в не нужную ни одному немцу войну с Америкой. Вот то ли дело у русских! Хотя… Вряд ли русские были особенно рады, что второго фронта всё нет и нет. Ах, да, им же никогда в истории с союзниками особо-то и не везло. То слабые и вдобавок болваны, как австрийцы в суворовских походах и под Аустерлицем, то любители смотреть цирк из безопасного места, как янки и томми сейчас. А происходящее же на североафриканском и сицилианском ТВД — сомнительно, чтобы мистеру Черчиллю удалось выдать это за второй фронт, хотя Эрвин не сомневался, что такие попытки были. Да что — если бы Гитлер не напал сначала на Англию, а затем на Штаты, вряд ли оба этих государства даже почесались, с интересом наблюдая, как вермахт в сорок первом увлечённо раскатывает советскую армию в блин и не поддаются раскатыванию (более того, умудряются наступать!) только те подразделения, которыми командует "командир Р.", он же генерал Кинжал, он же Константин Рокоссовский. "Это ж надо нам было так вляпаться, чтобы против нас два самых рьяных капиталиста заключили союз с коммунистом, вышвырнутым к тому же из Лиги Наций… Ха-ха, Германия — залог любви и согласия с начала сороковых!" — Ну нет, герр фельдмаршал, до такого они мне зубы не заговаривали, — вернул его к реальности Шпайдель, успокоенный словами командира. — Я вообще не упоминал географических названий. Они — тоже. Видимо, хотят, чтобы мы не питали никаких подозрений. Я следил за своим языком, герр фельдмаршал… Он был всё-таки обижен. Немудрено. Эрвин, очнувшись от политических дум, первую фразу Шпайделя выслушал как в тумане (штабист этого не заметил), но понял содержание, а дальнейшее уже застало Лиса собранным, как и подобает командиру. — Я обидел, вас, Ханс. Оскорбил. Если можете, простите меня. — На самом деле Роммелю было абсолютно всё равно, будет или нет получено прощение. Он сам удивлялся, сколько спокойного холода поселялось в груди и утихомиривало самый жаркий огонь, когда мысли возвращались к Нормандии. Обеспечить безопасность западного рубежа и как можно больше обескровить врагов — чтобы не то что носу не казали, а даже поворачивали его в сторону Германии с опаской, как побитые псы! — вот что было первостепенным. Душу, тело, ум — всё на Нормандию. Это было правдой. И потому маршал продолжил: — Я беспокоюсь за побережье. На нас готовится такая силища, какую сдержать будет очень сложно. Если мы выдержим, нашу стойкость можно будет приравнять к крепости гранита. Они намереваются нас раздавить и могут сделать это, если только у них не возникнет ощущения, что бить нас — всё равно что колотиться с киркой в скалу, на которую нужно столько пироксилина, сколько потребовалось героям месье Жюля Верна на выстрел из "колумбиады". Мы в состоянии создать им такое ощущение. Я должен за этим следить. Все мои тревоги — только об этом. Ни о чём другом я думать не могу. Мне не по пути с заговорщиками, Шпайдель, ни до высадки, ни после неё. До — сами понимаете, почему. Во время — даже и говорить излишне. После — потому что идёт война, потому что коней на переправе, как любит говорить по-русски фон Паннвиц, не меняют — иными словами, потому что в разгар подобной заварухи я предпочту служить прежнему единоличному правителю, нежели группе лиц, которые после захвата власти обязательно меж собой перессорятся… Я понимаю ваш протестующий жест, Шпайдель! Робеспьер с Дантоном тоже были друзья не разлей вода, пока в девяносто четвёртом "всесильный Максимилиан" по сфабрикованному обвинению, кои в славное революционное время сыпались как из рога изобилия, не отправил соратника на гильотину. А вон у русских что? Кто бы мог подумать в каком-нибудь восемнадцатом году, что безо всякого вмешательства с иностранной стороны коммунистическая верхушка друг друга перережет и останется только Сталин? Нет, не верю я этим групповым захватам власти, Шпайдель. Я служил… — и Лис продолжил натянутым тоном: — я служу и буду служить одному-единственному на всём свете человеку. Если бы Шпайдель не был так подавлен его непреклонным тоном даже больше, чем общим смыслом речи, он бы обязательно заметил, что после слова "служил" Эрвин сделал паузу такого характера, будто хотел сам себя поправить. И заметил бы также, что маршал после окончания фразы метнул на него пронзительный взгляд, словно сомневаясь, стоило ли вообще исправлять данную ошибку. Роммель хотел ещё попросить Шпайделя, чтобы тот с сообщниками, если будут схвачены, так и говорили о его, Роммеля, неучастии в заговоре и особенно о причине этого неучастия. Но промолчал. Во-первых, заговорила гордость, во-вторых, стыд, а в-третьих — он достаточно верил в себя и в свой авторитет у Гитлера, чтобы при случае оправдаться, не отрекаясь, однако, от того, что о готовящемся покушении знал. И пока забыть об этом. Не факт вообще, что покушение провалится; если ему суждено провалиться — не факт, что успеет произойти, потому что высадка будет точно 6 июня и в несколько дней после. Для взрыва нужно дождаться удобного случая, то есть совещания, а восемнадцатое брюмера можно провести в любое время — даже если Гитлера не будет в Берлине, послать вызов на дуэль, диктатор чисто из самолюбия примет. И 20 июля просто не случится. Тогда почему всё-таки неприятно оставлять заговорщиков без помощи, на которую они рассчитывают? В тот раз Эрвин скрепя сердце обещал — с его поддержкой генералы могли бы победить даже при неудаче взрыва — и уж точно не его, чудом не умершего от тяжелейшей фронтовой раны, была вина в том, что ничего не вышло. А сейчас… мелькнула мысль, которой не мог бы сопротивляться никто, обладающий достаточным честолюбием, и маршал не произнёс ни слова, чтобы опровергнуть собственные слова. И лишь горячо поблагодарил себя, что удержался от упоминания эсэсовских войск, которые могли бы участвовать в перевороте. И тогда, и сейчас Шпайдель чётко изложил "программу партии": СС — разоружить. Генералы не доверяли СС. Но Эрвин, Лис Пустыни, военачальник с поразительным авторитетом даже после Аламейна, подначальным своим эсэсовским корпусам доверял. И знал, что их командир — спокойный, угрюмый, немного туповатый (и порой даже не "немного", надо признать), но сильный Йозеф "Зепп" Дитрих — на его стороне. В тот раз Дитрих обещал, что в случае удачи переворота его подчинённые будут выполнять только приказы Роммеля. И Роммель чувствовал, что, не будь проклятого июльского ранения, он бы мог смело пойти на Берлин, слыша за спиной уверенный чёткий шаг дитриховцев и не сомневаясь, что между лопаток пулю не получит. Зепп принадлежал не к категории идеалистов, без лести преданных псов, которые выбирают хозяина сердцем и тяжело расстаются с иллюзией (если расстаются вообще), а к породе волков — диких, но вовсе не глупых животных, которые служат не хозяину, а вожаку. Это деловой подход, и кто скажет, что неправильный для выживания? Хозяин, даже сам того не осознавая, может утянуть верную собаку с собой на дно, а волк подчиняется только сильному. Неважно, кому — тому, кто достоин в данный момент. Да, был вожак и увлекал за собой — но если его соперник, заявив претензии на место во главе стаи, сумел их отстоять, стая пойдёт за победителем. Человек-волк отличается от волка только тем, что человеку порой достаточно бывает увидеть в будущем вожаке искру — а раздуть её он поможет. Лишь бы только вожак был тоже волком! Тогда судьба как в насмешку, как в наказание за продолжавшуюся до конца нерешительность, решила "помочь": предательское ранение, достаточно тяжёлое для длительного бездействия и, увы, недостаточно тяжёлое для смерти, не дало Роммелю доказать Дитриху, что тот, доверившись ему, не обманулся. На этот раз Эрвин чувствовал в себе все силы волка. Лис, чтобы победить внешних врагов, орёл, чтобы засиять, и волк, чтобы вызвать на бой предшественника, не выронив тут же захваченную власть. Да, очень хорошо, что не упомянул эсэсовцев в плане их возможного привлечения на сторону покушенцев. Последние, само собой, наотрез откажутся. А на подкорке застрянет. Если будут схвачены — под пытками проговорятся. Воля человека крепка, да подсознание всегда слабее. Уж наверное не в здравом уме и твёрдой памяти кто-то из несчастных выдал Эрвина в гестаповских застенках — лишь упомянул, а уже проложил ему прямую дорогу к четырнадцатому октября! И про грядущий подводный поход никто из "сухопутных крыс" (ну что поделаешь, морской термин), кроме самого Лиса, Германа и Хельмута, не знает. Такой козырь надо только в уме держать. Даже если прознают Черчилль с Рузвельтом, что их ждут не в Кале, а в Нормандии — не смертельно: куда бы ни ударили, оборона какая-никакая намазана, а про действия партизан войска уже предупреждены. А вот если услышат про субмарины — прощай и флот, и победа, и честь. Солдат тоже не стоит заранее обнадёживать: дойдут, ринутся в атаку дёницевы парни, устроят союзникам Чесменский бой — тогда и сказать: мол, наши это, Дёниц развлекается. А если не дойдут… Да к дьяволу, не думать об этом! — Герр фельдмаршал! — жалобно позвал отчаявшийся Шпайдель. — Н-е-т, — отчеканил Роммель. — Я очень отчётливо понимаю, что бросаю вас на произвол судьбы и, случись что, вам не хватит резервной армии, но я не участвую в вашей затее. Если вас схватят, я буду всё отрицать. — На самом деле, уверяя себя в несомненном успехе отрицания, он вовсе не был так спокоен и злился, что избежать замешанности в это дело всё-таки не удалось. Ну да к чёрту, спасёт только твёрдость, а сейчас — полная тайна насчёт собственных намерений и каждый сам за себя. — Но герр фельдмаршал, вас же будет мучить совесть! — Ш-ш-шпайдель, — чуть ли не на змеином заговорил Эрвин, ухитрившись сделать шипяще-свистящим даже сонорный [л']. — Меня будет мучить совесть, да и вас тоже, если союзники нас размажут тонким слоем по прибрежным скалам и двинутся на Германию, где им уже плевать с обеих колоколен Кёльнского собора, кто у нас правит и был ли какой-то переворот! Я сказал: делайте что хотите. Но до сражения меня даже и не дёргать, а после победы (если она будет) — я всё равно к вам не присоединюсь. Я не доносчик, поэтому не тревожьтесь за сохранность информации, которую выложили мне. Я ничего не слышал. Вы приходили со штабными документами. Идите, Шпайдель. Штабист встал, пошатываясь. Роммель аккуратно спустил с колен на пол обиженно заворчавшего Монти, крайне уютно устроившегося и намеревавшегося уже соснуть, тоже поднялся, вежливо открыл перед генералом дверь. Шпайдель горестно обернулся, но его губы лишь мучительно шевельнулись, не произнеся ни слова. — Независимое государство должно быть защищённым, — прошептал маршал, помня, что оккупировал чужой замок, где шпионкой вполне естественно и закономерно является в первую очередь хозяйка. — Вам вольная воля, но не подведите меня в делах обороны. Мне не хочется грозить, поэтому просто скажу: не надо, чтобы союзники что-нибудь узнали. Вы поняли меня, Ханс? Шпайдель, побледнев, кивнул. Врагом Лиса Пустыни, славящегося своей мягкостью и потому неизвестно какого в личной ненависти, ему быть не хотелось. После ухода понурого, ссутулившегося начштаба Эрвин тяжело упал в кресло и некоторое время сидел молча, нахмурившись, невидяще-напряжённо глядя на паркет. Сердито выстукивая по бедру какой-то дробный мотив, он порывисто приник ко флейте; по десятку тактов такого ритма, раздражённо вырвавшихся из серебряного горла, можно было угадать "Русский марш" (он же "Марш конной гвардии") Штрауса. Собаки, видя, что хозяин не в духе, тихо лежали рядом с его креслом, опустив лохматые головы на лапы и наблюдая исподлобья. Лис никогда не поднимал на них руку, палку или что-то ещё, как бы сильно ни был разозлён — но рявкнуть мог так, что физического подкрепления не требовалось. Редко, но это случалось — в последние полгода, когда игривая назойливость псов крайне некстати приходилась после новой порции бесполезной ругани с Гитлером по поводу Атлантического вала. Поэтому даже малютка Монти, по собачьим меркам юный, понял: не тереби хозяина — он и не накричит. Люди очень странные: порой предпочитают злиться в одиночестве, нежели принять участие четвероногих, уже давно знаемых друзей… Роммель прервал игру так же внезапно, как начал. Бережно, словно его пальцы не стучали только что сердито и нервно, опять уложил флейту в футляр. Встал, потянулся, размяв плечи, подошёл к окну и несколько раз глубоко, словно на спасшемся из ледового плена "Наутилусе", полной грудью вдохнул — но неприметно успела собраться майская гроза, и ожидаемая свежесть сменилась предштормовой духотой. Вот так и с заговорщиками этими. Только обрадовался, что хоть сколько-то проблем с души долой — как на́ тебе! Кто мог знать, что его резкая даже на фоне обычной активности деятельность поторопит бомбистов? Вроде не проиграли пока битву-то — так с какого чёрта фельдмаршал, не сломленный поражением командующий группой армий "Б" (фактически командующий всей обороной побережья) от безысходности ввяжется в террористическую авантюру? Брунгильда, наверное, улыбается его недовольству, а дело опасное: прошлый раз достаточно было, как ныне, промолчать, чтобы пойти на казнь! Лис честно признавался себе, что нервничать его заставляла и наполеоновская ревность, но гораздо более — боязнь собственной неудачи из-за чужого краха. Хорошо, если Штауффенбергу повезёт: тогда он, Роммель, будет всего лишь дурак, что не поставил на перспективную лошадь. А если — если опять какая-нибудь насмешливая случайность? Германию, как тогда, зальёт кровью, а мало ли криков умеют вырвать в гестапо, чтобы не добраться (пусть без явных улик) и до него, Эрвина? Но сейчас он не может сделать ничего. Кольнула ироничная мысль, что сейчас они с Гитлером, не знающим о покушении, почти равно не имеют шансов как-то обезопасить себя. Почти. Для него самого главное — не попадать под бомбёжки, чтобы беспомощным от раны не угодить в тыл, где вдали от войска обложат, как лисицу в норе, гестаповские псы! И затравят, как в тот ясный октябрьский день наконец затравили… "Только бы ничего не было с Люси и Манфредом… И Каролиной… Никто из них не виноват в моём предательстве. Они и не должны почувствовать до срока, что замышляется рядом с ними". За окном на мгновение всё озарилось мертвенной синеватой белизной. Прошло по меньшей мере полминуты, прежде чем где-то далеко-далеко и одновременно словно над головой раздался сухой треск: казалось, некий великан с хрустом рвал необъятный лист бумаги. Треск почти мгновенно раскатился до оглушительного взрыва, и земля будто вздрогнула от отдавшегося в ней низкого гула. Этот великолепный залп, раздавшийся и здесь и одновременно повсюду, был тем, за что Эрвин любил грозу. Что по сравнению с громом согласный огонь хоть бы и целого полка "Тигров"? "Тигры" — машины, пусть грозные, но прикованные к земле. Даже массированный бомбовый удар "Юнкерсов" Кессельринга по минным полям под Тобруком, открывший путь танкам и пехоте Лиса, не стоял и близко с ударом громовым (хотя в тот упоительно прекрасный июньский день Эрвин думал иначе, стоя на крыше штабного "мамонта" и жадно глядя сквозь чёрный дым на "непобедимую" крепость-гордячку, которая задрала нос, выдержав осаду в сорок первом, но пала карточным домиком, когда Роммель решил, не мудрствуя лукаво, просто повзрывать мины бомбардировкой и этим уж наверняка расчистить путь танкам и пехоте). Эх… Тобрук… Слава, дерзкая слава юного Бонапарта, победа, которой восхищались, почти не пытаясь это скрыть, даже англичане. А чем будет Нормандия? Не гениальностью, не искусством. Искусство, может, проявится максимум в том, чтобы тихохонько и вместе с тем быстро перебазировать солдат и технику на нормандское побережье, не вызвав чьего не надо пристального внимания. Нормандия, если удача улыбнётся Эрвину и союзники не заподозрят ничего вплоть до утра 6-го июня, — Нормандия будет просто-напросто бойней. О нет, совсем не такой пустячной, как хотелось бы Эрвину — какой полководец не желает уничтожить врага начисто, а своих бойцов сберечь всех до одного! Всё было бы так легко! Пан Лонгин Подбипента в "Огнём и мечом" тоже в ответ на шутку товарища сетовал насчёт срубания трёх вражеских голов в бою одним махом: "Ах, если бы они все трое согласились в ряд встать!" Подбипента. "Огнём и мечом". Генрик Сенкевич. Вот кто нужен вместо всей этой геббельсовской пропаганды о непобедимости немецкой армии, во что из-за назойливости Геббельса даже сами немецкие солдаты уже давным-давно не верят, мечтая добраться до осточертевшего визгливого докторишки и с наилучшими пожеланиями пожать ему шею. Сенкевичем вдохновлять надо. Гроза кончится — с передовой, чтобы в замке не подслушали, позвонить в Берлин: пусть печатников на уши поставят. Бить, так культурой! Эрвин был готов безоружным в клетку ко льву войти, если Трилогия не рванёт за патриотические струны в солдатских сердцах на порядок сильнее, чем мог бы затронуть эти струны даже сам маршал. Поляки отстояли Збараж, отстояли Ченстохов, отстаивали и Каменец-Подольский до тех самых пор, пока слабодушные из их числа, плюнув на то, что сдачей крепости открывают врагу путь дальше, не заключили с османами мир за спиной командира! И все эти три обороны — не вымысел, а История, лишь облечённая писателем в литературную форму. Это действительно было. И стоит только уронить, что нынешние немцы, особенно после Польской кампании, не могут себе позволить уступить полякам семнадцатого века в оборонном героизме!.. Потомков даже таких героев шутя победили в тридцать девятом, а теперь — проигрывать?! А поскольку остатки войск Польши (Лис был очень рад, что польские корни Люси ничуть не способствовали разладу в семье) нашли приют под крылом союзников, то и Сенкевич вроде как за союзников — а смотри-ка, не они к его помощи догадались обратиться… В другое время Эрвину не пришла бы в голову мысль, что так он может не просто вдохновить солдат, но ещё и тонко (и весьма жестоко) насмеяться над теми, кто сейчас готовился опозорить его в Нормандии — но из-за визита Шпайделя он был зол. Зол своей обычной, так любимой Африканским Корпусом весёлой изобретательной злостью, после которой в песках Ливии, наткнувшись на очередную немыслимую засаду, оставались на радость немецким механикам подбитые британские "Матильды". А потом на "Матильдах", оперативно перекрашенных, шли в бой против бывших хозяев этих же машин танкисты Пустынного Лиса. Обидно англичанам? Ещё как… Так что опыт шутки имелся. Не настолько болезненной, вот и всё. Однако Эрвин — страстный художник войны, а не её угрюмый инквизитор — в той жизни не додумался бы до "модернизированной" версии. Усмехнувшись диковинному, нежданно злобному выверту собственного сознания, фельдмаршал помассировал виски. Он знал, что устал, но чтоб настолько? В отпуск на пару дней всё-таки надо съездить в конце мая. Иначе Нормандии он просто не выдержит. За внезапность вторжения можно не беспокоиться: оплатил уже знание, так легко раскрывшее все карты союзников, как будто оно было продажной женщиной и Эрвин его перекупил! Оплатил… всего-то стоило помучиться три предсмертные секунды, думая с невыносимой тоской, что вот колышутся херрлингенские деревья, светит солнце, дышат и ходят другие люди, что за окном машины — жизнь, жизнь, жизнь!!! А ты уже жить не будешь. Последние мгновения, и так обидно, так больно, и страшно всё-таки умирать… А дома в оцепенении ужаса ждут звонка твоих убийц твои осиротевшие родные… Роммель схватился за грудь и задышал жадно, точно запалённый до дрожи в ногах конь. — Эрвин, что с тобой? — в тревоге бросился к нему Альдингер. Ланг, до этого также смирно сидевший на стуле в ожидании конца раздумий командира, стремительно подошёл ближе. Роммель посмотрел на них секунду, и едва заметная улыбка тронула его твёрдые губы. Улыбка осознания, облегчения, почти иронии над собой: сейчас-то он жив, опять жив. Опять жив… Вдуматься только, как звучит! Хотя не так уж и необычно: серьёзные раны создают практически такую же обстановку, после которой, если выкарабкаешься, само собой вырывается облегчённо, с выдохом во весь объём лёгких: "Я жив, снова жив…" Разве не было у него подобного ощущения до гибели, когда даже самые искусные хирурги Ульма после июльского ранения долго не ручались за его жизнь? Выжил, однако же, и даже не ослеп на левый глаз. Переборов последствия опаснейшей и весьма мучительной травмы, выздоравливал, слушал сына, читавшего ему книги, ходил в лес за грибами (белые, белые были особенно хороши!)… И, чёрт, опять это проклятое воспоминание о гестаповском оцеплении и постоянном отвратительнейшем чувстве обложенного волка! Да, именно лес об этом напомнил: как-то уже в конце сентября, недели за две с половиной до приезда палачей, Эрвин с ножом и корзинкой снова отправился на тихую охоту. Увлечённый поиском поздних грибов, шурша палыми листьями, он не заметил приближения своего товарища и однополчанина Веклера, президента ассоциации горнострелковых частей. Веклер всего-то хотел поговорить, всего-то окликнул маршала — а тот вскрикнул, побелел как смерть и только спустя полминуты совладал с голосом, прошептав непослушными губами: "Чёрт возьми, Рудольф, я вас сразу не узнал и подумал, что за мной пришли…" Не надо об этом, не надо. Всё уже прошло, а сейчас — девятнадцатое мая, и не то что июль и октябрь — июнь только подваливает на всех парах. Да, тех самых парах из труб новой Непобедимой Армады. А гросс-адмирал Дёниц пусть послужит для сей Армады новым Фрэнсисом Дрейком. И штормом заодно. О чём мысли-то перед этим были? Литература… бои… А, Сенкевич. Немецких солдат Трилогия воодушевит точно, благо автор сделал заметный акцент не столько на победоносных польских атаках (хотя и их описал прекрасно и мощно), сколько на успешной польской же обороне. Это хорошо. Это — пример. Посему, лишь гроза стихнет — к полевому телефону, даром что, торопясь по лужам, запачкаешься свежей грязью почти до пояса и придётся чистить не только сапоги, но и галифе. К телефону… С четырнадцатого числа не возникало нужды в разговорах с Гитлером. Организационные вопросы Эрвин все обговорил, фюрер слегка неожиданно для него и уж точно неожиданно для самого себя согласился свалить на его плечи даже ответственность за "неприкосновенные" корпуса СС (о которых сам Лис, терзаясь тревогой за "Тирпиц" и неотвязными мыслями насчёт безумия подводной авантюры, в которую вовлёк Дёница, успел напрочь забыть), а для дружеских бесед они давно уже были не те. Эль-Аламейн, отсутствие позволения эвакуировать войска из Африки, пришедшее-таки, но непоправимо опоздавшее это позволение, блеск Бриллиантов к Рыцарскому кресту (как в насмешку! и тюрьма под видом отпуска и лечения, пока солдаты, гораздо более измученные, из последних сил огрызались от Монтгомери и янки в Тунисе), отступление от того же Монтгомери и тех же расхрабрившихся янки на Сицилии — всё это воздвигало между маршалом и диктатором прозрачную, но холодную стену. Роммель, снова помрачнев, прикрыл окно, медленно подошёл к креслу, но не упал в него, а чуть сгорбился, опираясь на спинку. Как минимум столько же угрызений совести, сколько грядущая бойня в Нормандии, у Эрвина вызывала необходимость общаться с человеком, которого он решил убить. Пусть на дуэли, всё равно это было бы убийство. Каждый день грозный Лис ловил себя на мысли, что надеется на выстрел Гитлера до счёта "три". Нет, он не намеревался умереть! Он лишь болезненно хотел, чтобы поединок, перед которым даже Нормандия блёкла, подверг и его, Роммеля, опасности. Изменить принципу, стреляя вторым, он бы не смог себя заставить — слишком глубоко укоренилась привычка здравомыслящего солдата — но отчего-то очень хотелось тоже получить пулю. "Всё. Схожу с ума. Как раз преемник Гитлеру, — печально решил Эрвин и вновь взглянул на окно, за которым сильнейший, уже не майский, а скорее июльский ливень шёл стеной, сплошной белой полупрозрачной завесой. — Обязательное, что ли, условие?" Краем глаза Лис уловил движение: Герман и Хельмут, не сговариваясь, поднялись, переглянулись, в несколько быстрых шагов пересекли пространство до дверей и настежь распахнули их. Видимо, осмотр удовлетворил: в коридоре никого не было. Ланг остался стоять, прислонившись к косяку возле одной из створок, вновь прикрытых, а Альдингер, невольно сдерживая смех, подошёл к другу и положил руку ему на плечо. — Ты сказал это вслух, Эрвин, — произнёс пожилой гауптман. — Ради всего святого, о чём ты подумал-то, что такие выводы в голову пришли? Роммель рассмеялся, с удивлением почти не ощущая в собственном веселье натянутости. — О дуэли, Герман. Адъютанты с синхронным "Хм…" ненадолго задумались. — Ну, если вы не собираетесь стреляться по жребию… — осторожно начал Ланг. — …или на трёх шагах, или через платок, — продолжил Альдингер, — то твой разум в полном порядке. Или есть что-то ещё, чего мы не знаем? — Вы оба на меня так нехорошо-испытующе смотрите, будто врачи и санитары, когда больного уже почти выписали из психушки, а он опять подозрения вызывает, — улыбнулся Лис, взяв их за руки. — Да всё в порядке, не тревожьтесь. Обе собаки подбежали и начали ластиться к нему. У Эрвина пронеслось в мыслях, что надо бы после предстоящего разговора о Сенкевиче побеседовать ещё кое с кем: не молчала совесть, что не предпринято пока мер по (выражаясь дипломатическим языком) бескровному урегулированию конфликта в Нормандии. Конечно, доложил Шпайдель, что бесполезно, что как раз его-то, Эрвина Роммеля, и не хотят видеть во главе Германии! — но хоть ради того, чтобы спать спокойно по ночам, следовало попытаться. Подходящий аппарат есть у графини, маршал в этом практически не сомневался. Уж если Шпайдель сумел связаться с Черчиллем и Рузвельтом, то для союзнической шпионки — издержки профессии… Как и ожидалось при такой интенсивности дождя, гроза вскоре начала утихать.