Фельдмаршал и валькирия

R
В процессе
51
1
Размер:
планируется Макси, написано 88 страниц, 38 452 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
51 Нравится 71 Отзывы 44 В сборник

Глава 7. Попытка не пытка

Настройки
Примечания:

19 мая 1944 года, два часа дня. Франция, недалеко от замка Ла-Рош-Гюйон. Дивизионный бункер связи

      — Хм… вы уверены, Роммель, что именно трилогия Сенкевича — лучшие книги для повышения боевого духа немецких солдат? Он ведь был всё-таки поляк — и писал про поляков.       — Я уверен, мой фюрер, — отозвался Эрвин спокойным тоном. — На нас прёт огромная орда. Она убеждена в своей победе, как были убеждены Хмельницкий с ханом Гиреем (впрочем, хан быстро поумнел), швед Мюллер и турки. Выбор наш чрезвычайно прост: победить или погибнуть. Князь Вишневецкий, обороняя Збараж, победил. Монахи, защищавшие Ченстоховский монастырь, победили. Полковник Володыёвский, командир гарнизона Каменца, побеждал — вы помните, что крепость была сдана только из-за трусости других офицеров, уставших воевать и подписавших наконец с турками мир за спиной Володыёвского! А мы? — маршал разгорячился всерьёз, и голос его зазвенел, как бывало в дни побед во Франции и Африке. — Мы воюем хуже Иеремии Вишневецкого? Мы окажемся менее стойкими, чем монахи — люди, не для войны живущие и не приспособленные к ней? Ими командовал привычный к войне Кмициц, но сами-то монахи!.. Или у нас есть изменники, как оказались у Володыёвского? Они продадут нас? Откроют своре вражьих собак ворота, когда я буду думать, что уже победил?!       — Нет! — задыхаясь, вскрикнул Гитлер, которому даже мысль о том возможности такого предательства (да и вообще предательства) была хуже, чем бандерильи для быка. — Нет, вы правы, германская армия не такова!       — Так пусть она это докажет ещё раз! — подхваченный своим порывом, тоже возвысил голос Роммель. — А чтобы доказать, ей для начала нужно это вспомнить! Я скажу бойцам, зачем им Трилогия — и пусть они вспомнят, что немец не может быть в обороне хуже, чем умирающий от голода гарнизон Збаража, монастырская братия и горсточка защитников Каменца! — Он тяжело дышал, но усилием воли заставил себя успокоиться. — Мой фюрер, у нас ведь книги Сенкевича не сожжены?       — Нет, за что их-то? — даже миролюбиво ответил Гитлер. — Сенкевич, конечно, слишком лояльно относился к тому, что под крылом того же Вишневецкого процветали евреи, ну да ладно. Вы просите выслать книги из библиотек на фронт? Как пожелаете, Эрвин. — Он усмехнулся: — Ваши художественные приёмы один другого интереснее!       "Последний приём вам не очень понравится, хотя вы наверняка оцените дуэль", — подумал маршал, чувствуя, как в сердце вновь кольнула горечь. А вслух сказал: — Не хочу показаться настойчивым, мой фюрер, но наверняка нужно будет напечатать ещё экземпляров. — И добавил тише: — Я беспокоюсь.       Кажется, диктатор понял, что тревога Лиса — по поводу быстро утекающего времени, за которое солдаты могут не успеть прочитать даже один из романов. На этот счёт Эрвину уже пришлось вытерпеть неизбежные реплики вроде: "Вы поистине самый чудной из моих генералов". Но, очевидно, Гитлеру и самому понравилась идея, потому что на возню с типографиями он согласился потратить время. Он, видя энтузиазм Роммеля, очевидно, поверил, что наконец сможет поставить Англию и Америку на колени, потому что стал относиться к маршалу почти с прежней теплотой.       Эрвин со смесью облегчения и тяжести на сердце положил трубку. Его радовало, что общения с Гитлером вживую сейчас не требовалось: чем ближе был переворот, тем больше потребовалось бы сил, чтобы не выдать под цепким взглядом водянистых глаз, подозрительных уже по привычке, своё волнение и самые сокровенные мысли.       А с передислокацией орудий всё было и опаснее, и проще. Пушка не иголка, в рукаве не спрячешь (хотя Бонапарт во время Итальянского похода, по выражению восхищённого Суворова, "спрятал войско в правом рукаве своего мундира") — но Лис шутя владел гениальными и, конечно, простыми кунштюками, как перед противником из мухи сделать слона и обратно. Из безобидного "фольксвагена" — грозный танк, из смертоносной зенитки "восемь-восемь" — неприметную маленькую дюну, к примеру. Плохо с этими кунштюками было лишь то, что их понял и перенял (маскируя, наоборот, танки под грузовики и вкапывая в песок не зенитки, а опять же танки) сэр Бернард Лоу Монтгомери, умевший скрывать от воздушной съёмки свою истинную силу не хуже, чем его закадычный враг — свою слабость. И точно так же заманивавший чужие "панцеры" прямо под бронебойные и зажигательные снаряды. Ученик, чёрт побери! Радовало, что единственный: на фоне Монти остальные командиры Запада особенно ярко показывали, что воображением, да и чувством юмора природа их обделила. Ремесленники — и только. А война — это искусство! Кровавое, но… что уж таить…       Ненависть и любовь к войне сплелись в сердце фельдмаршала неразрывно. И потому он, искренне желая прекращения бойни, применил всю свою фантазию, весь свой мощный, изобретательный ум, чтобы после Нормандии у англичан и американцев просто не осталось сил продолжать борьбу. Мустанг тоже силён — но покоряется слабому человеку с лассо в руках, если у человека достаточно ловкости и упрямства объездить заарканенного зверя. Воодушевлённые и устрашённые Роммелем разведчики оживились и втихаря сцапали за пять дней троих шпионов в Нормандии и одного в Кале. Боятся, видно, союзнички, как бы рыбка не сорвалась: Кале-Булонь бомбят, указывают открыто — а тихой сапой проверяют-таки Нормандию! А Кале — так, pro forma: мол, если схватят немцы — так ещё больше укрепятся в мыслях, что ждать удара нужно сюда.       А что до пушек, особенно громадных береговых, то тут меры были предприняты три. Первая — старая, африканская: макеты. Транспортируемые в Кале фанерно-тряпочно-деревянные чурбаны, покрашенные ко вчерашнему утру так искусно и мягко, что даже сам Эрвин обманулся при виде металлического блеска на стволах.       Вторая — тоже африканская, но поновее (за идею спасибо Монти под Эль-Аламейном): настоящие орудия, перевозимые тоже со вчерашнего утра уже в Нормандию и замаскированные под муляжи тканью и досками, нарочно не везде качественно прокрашенными под металл.       Третья — психологическая, привлекающая внимание именно своей "явностью". В Нормандии, подальше от берега — сиречь в зоне доступности шпионов — Лис вдруг настолько усилил охрану, что эта мнимо-параноидальная мера так и отдавала попыткой отпугнуть. Туда, конечно же, сунулись: везучий Ланг вчера подслушал издалека разговор графини и какой-то подозрительной небритой рожи в картузе и пальто. Возраста где-то студенческого. Сигарета в зубах. До ушей Хельмута донеслось злорадно-насмешливое: "Боится, как бы наши не "передумали", видя такую слабую защитишку. Видимость охраняемого объекта создаёт. И неплохо создаёт, скажу вам: столько солдат натыкал, что я еле пробрался — не выдержал: а ну как, думаю, просёк? Нет, всё тот же наш генерал Блеф. Макеты. Даже жаль чуток беднягу, право слово". Типчика можно было подстеречь и схватить, когда он, попрощавшись, скользнул в окружавшие аллейку заросли, но Ланг лишь просидел в засаде ещё с полчаса и, убедившись, что не обнаружен, тихо выбрался и неспешно отправился докладывать. И, когда Роммель с одобрительной улыбкой кивнул на признание в осторожности, Хельмут убедился, что всё сделал правильно: не надо цапать столь приближенных к графине, пусть дезинформируют — и безопаснее, и выгоднее.       Но сейчас, когда позарез требовалось поговорить с Рузвельтом и Черчиллем, уже самому Эрвину пришлось собрать всю свою осторожность, чтобы и не напугать шпионку слишком, и вызнать у неё хотя бы, через кого можно связаться с правителями Штатов и Великобритании. Фельдмаршал сам на себя немного недоумевал: зачем вести заведомо провальные переговоры? Но надежда внушала: вдруг! Вдруг случится такое, что можно будет просто примкнуть к Шпайделю со товарищи и возглавить новое правительство, не доводя ни до Нормандии, ни до поединка, на котором нужно убить бывшего друга? Что-то шептало Лису, что пользоваться плодами взрыва — чести мало, но он, конечно же, и на это был согласен, лишь бы не было высадки.       Да и в любом случае требовалось узнать людей, с которыми — после взрыва или после дуэли, если, разумеется, выжить на ней — понадобилось бы общаться, выгрызая уступку за уступкой для родной Германии.       Перед разговором Эрвин хорошенько подкрепился чёрным кофе с бутербродами, вернувшись с трёхчасового объезда ближайшего побережья — раз уж выбрался из замка, лишний раз полюбоваться видами не помешает. Генеральный инспектор Атлантического вала — должность по определению не такая, которая даст скиснуть со скуки в четырёх стенах.       Графиня, очевидно, решила прогуляться, пользуясь тем, что Роммель строго-настрого запретил своим солдатам бесчинствовать и, как ей казалось, не догадывался о её шпионской деятельности. По её мнению, он был умным полевым генералом, но человеком слишком добродушным для осторожности, которую необходимо проявлять при общении даже с женщиной-врагом. Она считала, что уже давно сидела бы в тюрьме, подвергаясь пыткам, или — особенно иронично, когда ты из нации французов — окончила бы свои дни на гильотине.       Сейчас, накинув на плечи лёгкую тёмно-лиловую шаль для защиты от вечерней прохлады и убрав каштановые волосы под шляпку в цвет шали, она шла по просторному коридору первого этажа. Пустынный Лис, секунду полюбовавшись молодой графиней, зашагал навстречу спокойно, чтобы не испугать. У Колетт де Ларошфуко давно развилась весьма не шедшая ей привычка чуть втягивать голову в плечи, когда неожиданно оказывалось, что кто-то из немецких офицеров решительно (а со своей точки зрения — просто привычным армейским шагом) направляется к ней. Эрвин понимал причину: в графине говорил вечный страх любого шпиона, как бы храбр тот ни был. Страх, что разоблачили, что идут огласить приговор.       Теперь, с мрачным весельем подумал Роммель, ей бояться нужно даже меньше, чем в "прошлый" раз. Тогда (о, чёрт возьми, проклятая слепота!) он был возмутительно самоуверен, заглотил приманку под названием "Кале" и снисходительно закрывал глаза на действия тихой француженки, убеждённый, что вторжение в Кале всё равно будет отбито. Доигрался! Впрочем, спустя некоторое время беспощадного самокопания понимал Эрвин, если бы он графиню и велел арестовать, додуматься до Нормандии это ему бы не помогло. А значит, успех высадки не предотвратило бы.       Ну а нынче… А нынче графиню арестовывать просто бесполезно. Роммель, иронично замечая про себя, что паранойя прогрессирует, даже боялся поднимать шум, чтобы не привлечь к новым оборонным работам дополнительного внимания. Хватит и того, которое (даже если не развилось) хоть на краткое время да приковалось к Нормандии после поимки целых пяти шпионов. На всякий случай Эрвин, не понижая голоса будто бы от раздражения, вчера пробурчал Альдингеру и Лангу: "Наглецы, а?! Они прощупывают и Нормандию, чтобы ударить туда, если сорвётся высадка в Кале!" А умница Герман заметил очень подходящим тоном, якобы слегка удивлённым: "Эрв, ну это же ясно как божий день! Ты сам столько раз говорил, что неизбежен отвлекающий удар. Разумеется, они нанесут его в Нормандию, куда ж ещё?" Ланг, подыгрывая, осмелился было робко предположить: а вдруг… вдруг вторжение будет и впрямь в Нормандию? Его, конечно же, с двух сторон заподозрили в шутничестве, а маршал ещё и лекцию, как малому ребёнку, прочитал, разжевав все основания для удара союзников именно по Кале.       "Три актёра, чёрт возьми… Кто там говорил, что весь мир — театр? Нерон или Шекспир?"       — Графиня, — постарался Лис придать голосу как можно больше учтивости, хотя и так был вежлив с любой женщиной, — пожалуйста, уделите мне немного времени. И, что бы вы ни услышали сейчас, прошу, не бойтесь.       Он сам знал, что такая фраза вызовет непроизвольную тревогу гораздо с большей вероятностью, чем успокоит человека, но времени сочинять идеальную речь не было.       — Я слушаю вас, — побледнев, произнесла молодая француженка. Тон Эрвина, по-видимому, компенсировал неудачность фразы: маршал был практически уверен, что Колетт де Ларошфуко всегда носит с собой маленький пистолет (сейчас её тонкие пальцы действительно сделали почти неуловимое судорожное движение!), но она удержалась от того, чтобы выхватить оружие.       — Графиня, — тихо начал Роммель, из деликатности отступив на шаг, чтобы собеседница не подумала, будто он над ней намеренно нависает, — я догадываюсь, что вы ведёте подпольную деятельность. Это ожидаемо, и я одобрил бы такое у своих соотечественниц.       Он сделал паузу. Графиня смотрела на него очень внимательными, широко открытыми светло-карими глазами. Похоже, в ней опасение за успех общего дела боролось с любопытством: если подозреваешь, зачем не арестовал, чего хочешь? Она, впрочем, уже достаточно знала Роммеля, чтобы считать, будто ему нужно за молчание кое-что, чего некоторые мужчины требуют от женщин.       — Мне необходимо связаться с господами Черчиллем и Рузвельтом, — понизив голос до шёпота, произнёс Эрвин. — Скажите, у вас есть к ним доступ?       Это был, конечно, глупо построенный вопрос, следовало сказать: "Есть ли у вас доступ к кому-то, кто может связаться с ними?" Но только фельдмаршал начал корить себя в неумении правильно выражать мысль, как графиня, пристальнее вглядевшись в него, решила, что шанс на сотрудничество нужно дать. И ответила, огорошив удачей:       — Есть.

***

      Рузвельт был категоричен. Отказался наотрез видеть Роммеля во главе Германии, и разговор завершился довольно быстро. Лис подумал, что, даже если вторжение будет отбито, даже если флот союзников будет уничтожен, убедить такого окажется нелегко. Но ничего, главное — сначала победить. Вернее, попытаться договориться с Черчиллем, более скользким, а значит, более деловым человеком. Впрочем, интуиция предрекала, что и тут не выгорит.       — Господин фельдмаршал, лучше сдайтесь, — после попыток Эрвина отстоять свою кандидатуру в рейхспрезиденты предложил Черчилль таким мягким, ласковым, предельно дипломатичным тоном, что поневоле пришлось слушать не прерывая: не хотелось выказать себя невежей. — Вы прекрасно знаете, что и отвагой, и умом, и рыцарством своим заслужили искреннее, пусть порой и невольное, уважение всех британцев. Думаю, я не открыл Америку, утверждая, что вы единственный полководец современной Германии, которого с уважением и даже с восхищением, любуясь (да, любуясь!), поминают в Англии. Даю слово, что вам будут оказаны все подобающие почести, что вы и пленником-то на самом деле не будете! Формальность, без неё никак: русские не поймут…       Премьер сделал интригующую паузу, собираясь с силами. Лис Пустыни, уже поняв, что его намерены просто-напросто переманить, неожиданно для себя пришёл в весёлое расположение духа. Он улыбнулся и решил потерпеть хоть бы и из одного только любопытства: Черчилль — вражеский политик, но интересно же послушать человека, могущего изящно дать фору самому Змею-искусителю! Да и учиться дипломатическому мастерству, кстати, надо. Вот и посмотрим, насколько вкусные пирожные предложит англичанин.       При мысли о пирожных Эрвин, как истинный шваб, замечтался и чуть не пропустил начало речи сэра Уинстона.       — Фельдмаршал Роммель, — британский премьер разве что не мурлыкал, увещевая, — вы очень нам нужны. Вы великолепный военачальник, более того (и это самое важное), вы настоящий рыцарь, и потому я могу сделать вам отнюдь не марающее вашей чести предложение сотрудничества, не страшась, что ложно понятая гордость заставит вас возмутиться. Пожалуйста, фельдмаршал Роммель, выслушайте меня, — проникновенно попросил он, хотя Лис (внутренне смеявшийся над Черчиллем, но с удовольствием воспринимавший красоту слога) и так не мешал ему высказываться. — Я знаю, что вы умный человек, что вы наверняка уважаете сэра Бернарда Монтгомери, даже испытывая к нему неприязнь. Ведь я прав, сэр? — Черчилль подпустил в голос осторожной учтивости, отмеченной Эрвином и немедленно взятой на вооружение (хотя, думалось маршалу, это будет артиллерия не главного калибра).       — Правы, сэр. Вы видите меня насквозь, — слюбезничал Роммель и состроил трубке фигу. Впрочем, несмотря на это, дальнейшие его слова были истиной от слова до слова. — Для меня действительно было бы честью работать в команде с этим умным, предусмотрительным и (что в моём понимании тоже мерило мастерства командира) любимым своими солдатами полководцем. Я даже немножко люблю его за то, что он вообще смог дать мне пощёчину, на которую — уж простите прямоту кадровика — полтора года не хватало умений у его предшественников. Окинлек даже позабавил, с Бонапартом сравнил… — тут Лис не сдержал смешка, подумав о своей нынешней наполеоновской программе. — Помните, сэр, Суворов восхищался: "О, как широко шагает этот юный Бонапарт! Он герой, он чудо-богатырь, он колдун!" Вот и Окинлек боялся, что я стану для ваших солдат "колдуном или пугалом". Вы говорите, британцы всё ещё думают обо мне не без симпатии, сэр?       Роммель надеялся, что его тон передал иронию: разумеется, теперь он, Пустынный Лис, особенно симпатичен англичанам — побеждённый и в Африке, и в Италии! Как не проявить "милость к падшему", как — тьфу! — не пожалеть великодушно?       Ему было интересно, чем британский премьер подсластит такую пилюлю.       — Вы целых полтора года, существенно уступая в числе, гоняли наших по всей Сахаре, простите за просторечие, и в хвост и в гриву, — с достоинством произнёс Черчилль, конечно же заметивший и понявший насмешку маршала. — Вы сами это напомнили. Господин фельдмаршал, в наши прозаические и меркантильные времена вы — живая память той отчаянной эпохи (скорее, увы, романической, чем реальной), когда и монархи воевали за славу, ценили эту славу, ценили своё гордое имя, не пятная его! Вы необычны, вы чудесны… Вы знаете, что вас называют "последним рыцарем двадцатого века"?       — Ещё бы, — мрачно отозвался Эрвин. Наверное, против ожиданий Черчилля, эта заслуженная похвала погрузила Лиса в угрюмость. — А вы, господин премьер, понимаете, что это горький титул? Знаете, в чём опасность быть "последним из кого-то"? В скором времени не останется никого.       Даже искусный Черчилль не нашёл, чем возразить. Помолчали: один погрузился в иронически-суровую задумчивость, второй прикидывал, как нейтрализовать неожиданно негативный эффект справедливого комплимента.       — Господин премьер, — нарушил паузу Роммель, решив, что можно и потратить время на этот пустой разговор, — позвольте уточнить: вы предлагаете мне перейти на вашу сторону вместе со всеми подначальными войсками? Или сделаться кем-то вроде консультанта, в то время как мои солдаты останутся на физических работах в плену?       — Если вы согласитесь, мы уважим все ваши требования относительно ваших подчинённых точно так же, как и насчёт вас самих, — любезно пообещал Черчилль. — Можете быть уверены, Англия такими вещами не шутит. Стоит вам захотеть, и любому из ваших бойцов будет предоставлено право вернуться в Германию (разумеется, после разгрома Гитлера) или сражаться в наших рядах — на равных правах с британскими военными и, конечно же, за вознаграждение.       "Мягко стелете, господин Черчилль, — подумал маршал. — Впрочем, не врёте, чувствую. Оно и понятно, Англия никогда не скупилась на плату наёмникам — взять хоть Аустерлиц: перед победой Наполеон прямым текстом говорил своей армии, что русских привело на защиту австрийцев английское золото. Вряд ли он был уж вовсе неправ!"       Лис начинал догадывался, зачем Черчиллю нужны наёмники после войны. Но не стал высказывать крепнущее предположение: ему захотелось проверить, действительно ли до такой точки может дойти прославленная беспринципность британских политиков.       — Простите моё недоумение, господин премьер, — сказал он почти смиренно, — но этак ведь моим солдатам очень долго придётся ждать новой войны. Вы знаете, что против германских войск я, хоть вешайте, не соглашусь даже консультировать, — и, очевидно, мне этого и не предлагаете. Я искренне благодарен. Но с кем вы намерены воевать? После такой ужасающей бойни кто захочет начать новую? Разве что Япония остаётся во врагах коалиции… Но (опять прошу извинить меня, господин премьер) Британия вряд ли активно вмешается в дрязги с Японией, особенно если к Штатам намерены присоединиться Советы. Пусть это пока далеко, Восточный фронт ещё даёт прикурить, но ведь Япония когда-нибудь не устоит перед силами двух таких крупных государств. Я помню, англичане не любят тратить кровь на участие в чужой разборке, если это не касается их колоний, и охотнее помогут техникой или деньгами. Можете считать это камушком в английский огород, господин премьер, но мне просто хочется понять: если я как консультант пригожусь везде — куда вы намерены отправить моих солдат? Вы упомянули, — голос Роммеля посуровел, — что они будут сражаться в рядах британской армии. Надеюсь, это на самом деле не значит, что вы бросите моих парней в Японию, а сами будете сидеть и ждать, пока они не погибнут? А что — интересы короны, буде они появятся, соблюдены, а платить не надо! Да даже если деньги вперёд, я не соглашусь!       — Нет-нет, сэр, такого не будет, слово Уинстона Черчилля, — постарался разуверить его британский премьер. — Вы любите демократию?       Подобный приём — внезапная, на первый взгляд ничем не объяснимая смена темы — имел все шансы успокоить Лиса, даже если бы тот решил принять предложение Черчилля и теперь, подозревая двойное дно, действительно злился. Но Эрвин, хранивший верность своей Германии, а вместе с верностью — хладнокровие, от удара не вылетел из седла, а лишь покачнулся. И теперь быстро, даже довольный нежданным вывертом противника, прикидывал, куда тот клонит.       — Может быть, — осторожно ответил он. "А может, наилучшим вариантом политического режима в сложившейся ситуации мне кажется авторитарный…"       — Отсутствие отрицания — уже половина согласия, — заметил Черчилль. — Я рад, что вы, по-видимому, не из радикальных сторонников тоталитаризма. Господин фельдмаршал, когда Гитлер будет повержен, у демократической Европы останется ещё один враг. Тоже тоталитарист, тоже радикальный. Вы разбираетесь в шкале политического спектра?       Эрвин политику не любил (по-швабски интересуясь, впрочем, экономикой), но пришлось и про спектр вспомнить, пару лет назад во время отпуска проверяя школьные знания Манфреда. Вот уж не думал тогда, не гадал, что самому это скорее понадобится, чем сыну…       — Разбираюсь, — с некоторой гордостью произнёс Роммель, укрепившись в своих подозрениях насчёт того, с кем собрался когда-нибудь вступить в конфронтацию Черчилль. И тут же притворился дурачком: — Но позвольте, сэр, за что же вам воевать с Испанией? Сеньор Франко мудро сидит в своей стране и никого за её пределами не трогает, разве что "Голубая дивизия" сражалась против русских, но никак не против вас! А португалец Салазар вообще ни с кем не воюет. Или вы хотите подстроить атаку на самих себя, как сделали русские, во всём обвинившие Финляндию? — ("И как сделали мы с Польшей"), скромно добавил про себя Пустынный Лис.       — Хорошо, что вы заговорили о русских, господин фельдмаршал, — очень серьёзно сказал Черчилль. — Да, праворадикальные по шкале политического спектра — фашисты, к которым принадлежит Франко, и нацисты. Но, как в любой полярной системе, есть вторая крайность, не более приятная. Помните, какая?       — Леворадикалы, а это у нас коммунисты, — отозвался Эрвин тем задумчиво-уверенным тоном, каким ученик, стремясь ответить верно, называет вспомнившееся и даже сначала не вникает в смысл собственных слов. — Сэр! — "внезапно" встрепенулся он. — Сэр… — повторил будто бы севшим голосом. — Неужели вы…       — А что? — с полнейшей невозмутимостью спросил Черчилль. — Враг моего врага не мой друг, а всего лишь мой союзник. А у Англии, — даже слегка надменно продолжил он, — нет ни вечных союзников, ни постоянных врагов: вечны и постоянны только её интересы. Знаете, кто это сказал?       — Генри Джон Палмерстон, — усмехнулся Роммель. — Призна́ю без иронии, для защитника своей страны это наилучшая позиция. Но как посмотрят на Англию, если она атакует Советский Союз? — и про себя заметил, что Англию, ещё со времён Столетней войны (то есть задолго до Палмерстона) живущую по таким принципам, чужое мнение никогда не волновало.       — А зачем нам его атаковать? — удивился премьер. — Они сами на кого угодно нападут, как напали на Финляндию, а потом скажут, что враг-де первый начал. Впрочем… когда у Соединённых Штатов будет другой президент, менее лояльный к СССР, чем господин Рузвельт…       — А с какой радости вы мне исповедуетесь, сэр? — не удержался от резкости Эрвин. — Пребываете в уверенности, что я не выдам? Да, — мрачновато засмеявшись, он почти не приврал (из-за чего Черчилль ему и поверил), — вы меня очень хорошо знаете. Знаете, что мне нет резона предупреждать ни Рузвельта, ни тем более Сталина, против которого я не воевал и для которого я не рыцарь, в чьём благородстве убеждались и убеждаются пленные, а всего лишь похожий на других ганс в золотых генеральских погонах… или как нас называют русские — "фриц"? Фриц, кажется. Не глянулось им это имя — может, ещё с восемнадцатого века… Мне нет нужды предупреждать ни одного из врагов моей страны. Вы понимаете также, что изменивший присяге офицер, первейшим долгом которого было доложить Гитлеру о заговоре, уж наверное в состоянии хранить ещё одну тайну! — Роммель глухо и горько расхохотался, найдя подобное доверие оскорбительным до забавности.       — Вы совершенно правы, господин фельдмаршал, — медовым голосом согласился Черчилль, быть может, понадеявшись в эту минуту, что добивает стоящего на полпути к сотрудничеству противника. И вновь заговорил увещевающе: — Сэр, ну подумайте сами: разве это не опасно — коммунистическая идея мировой революции? Я готов всю оставшуюся жизнь не выкурить ни единой сигары, если они оставили своё намерение окончательно. Не примите, ради бога, за оскорбление: вы шваб — человек, крепко стоящий на своей земле, охраняющий своё имущество. Это ничуть не зазорно и для англичанина, и для любого другого человека. Своя нора даже у зверя есть! А у коммунистов (у рядовых, я имею в виду, верхушка себя не обделяет) "своего" ни-ни — только "наше". Вас не коробит такой подход, господин фельдмаршал?       — "Все старожилы Палессо — болваны по вине Руссо", — пожав плечами, процитировал Лис песенку Гавроша из "Отверженных". — Вот истоки. Мало ли "галантный век" породил протосоциалистов? Люди разделяют их заблуждение, безусловно популярное и, как все модные вещи, рискующее когда-нибудь наскучить не старому, так молодому поколению.       И, говоря так, Эрвин верил в свои слова, как верят пророки.       — Вы снисходительны, сэр, — заметил Черчилль. — Не скажу, что это плохая черта характера, ибо ей (и вашей чести) наши солдаты были обязаны жизнью, попадая к вам в плен. Но, насколько я знаю, вы не отказывались подавлять мятежи коммунистов, когда у вас случилась революция? Как же вы решились? Вы же немец — и немец отнюдь не такой суровый, как обер-лейтенант Хеель у Ремарка. А, Ремарк ведь в Германии запрещён…       Сомнительно, чтобы Черчилль и впрямь об этом забыл. Скорее хотел проверить, знает ли оппонент достойную прочтения литературу — или живёт как в медвежьем углу, когда-то охотно подчинившись требованиям Минпропаганды и фанатичных студентов, зачинщиков сожжения книг.       — Да, каким-то идиотам стало слишком много университетской программы, — хмуро откликнулся Эрвин, сделав в памяти зарубку: если удастся взять и удержать бразды правления, надо сразу отменить позорный список. — По счастью, я знаком и с "Западным фронтом", и с "Возвращением", и даже с "Тремя товарищами"… Но вы спросили о подавлении мятежей? Вам должно быть тогда известно, что я обходился без убитых. Раненые, впрочем, бывали. А моя гордость того периода — Линдау: там я договорился с городским советом и убедил коммунистов оставить город. Приказано было, между прочим, брать штурмом, поскольку командование даже не рассматривало способность коммунистов к нормальному мышлению, — уж разрешите похвалиться, господин премьер! Я не собирался убивать немцев только за то, что они коммунисты, а другая страна пусть сама решает, нужны ей коммунисты или нет.       "Я рассматривал коммунистов как пьяных или больных, а себя — как сотрудника вытрезвителя или психушки. Я напоминал себе, что даже к буйным надо относиться снисходительно. Но об этом, господин Черчилль, вам не следует знать".       Роммель сделал небольшую паузу и веско добавил:       — Я пока ещё недостаточно приспособлен к жизни, чтобы примыкать к тем, кто столь хладнокровно не просто отрекается от союзника (это я могу понять), а планирует вести войну против него!       — Получается, вы отказываетесь сотрудничать? — грустно спросил Черчилль. Кажется, он был искренне расстроен. Это немного польстило фельдмаршалу, но что такое было сотрудничество с одной из самых беспринципных и щедрых наций мира, когда впереди ждало кресло рейхсканцлера или рейхспрезидента родной Германии?       — Да, и понимаю, что вы тоже отказываетесь признать моё правительство, если бы я решил примкнуть к заговорщикам, — не без неудовольствия произнёс маршал. — Тогда простите меня великодушно, господин премьер, — его голос, и без того низкий, зазвучал сдерживаемым гневным шипением, — но я не оставлю на берегу Франции ни единого вооружённого вражеского солдата. И я обещаю вам, что вы будете со своего острова видеть их гибель, их позор, а наши пушки будут громить вас даже в Британии! Вы, наверное, помните, что снаряды батареи в Кале долетают до Дувра. Так вот, я не поленюсь лично встать у пушки и стрелять по Англии. А может, буду посылать смерть вашим судам, пока они на ваших глазах пытаются пересечь этот дохлый Дуврский пролив! Я обещаю вам, что Кале будет Кровавым, и вы увидите это, — взвинтив себя до ярости, Эрвин прерывисто дышал. — Наносите отвлекающий удар. В начале разговора я попытался убедить вас не начинать бойню. Вы сочли меня легко поддающимся внушению дураком и упомянули, что, может быть, ударите в Нормандию. Сэр, пожалуйста, не оскорбляйте меня: я понимаю, какой вариант для вас удобнее. Вы блефуете, но повторю: генерал Блеф тут — это я! Нормандия? Хорошо. Вы можете сколько угодно лезть в Нормандию. Я тоже умею учиться и на сей раз не позволю вам отвлечь моё внимание. Вы будете, наверное, усиливать натиск на неё. Усиливайте. Нервы у меня крепкие — посмотрим, сдюжат ли. Приходите! "Граждане Кале"! — презрительно выплюнул Роммель, кстати вспомнив роденовскую скульптуру.       — Мы покроем себя не меньшей славой, чем эти шестеро героев, — пообещал Черчилль. И то ли он так владел голосом, то ли впрямь не сумел скрыть облегчения, уверившись, что Лис рассматривает Нормандию только как плацдарм для отвлекающего удара со стороны союзников.       — До свидания, господин премьер, — постаравшись, чтобы в голосе прозвучало раздражение, произнёс Эрвин. Что-то весело, зло и горячо кипело в сердце — может быть, так же, как у хитрого леопарда Виктора, героя древнеримских арен. Именно это, наверное, чувствовал прославленный зверь, подстерегая каждое движение заведомо обречённого венатора — а затем в прыжке, который невозможно было предугадать, впивался в горло. И драл, заливая кровью песок.       Будет ли он, Лис, этим прославленным леопардом? Или и тут найдётся свой Спиттара — молодой боец, на которого и ставить-то никто не решился?       Да скорее уж он сам будет Виктором для англо-американцев и Спиттарой — для них же. Как раз его-то, Роммеля, враги и видят уже одураченным, давно проигравшим, давно слабым. Давно нестрашным.       — До свидания, господин фельдмаршал, — с безупречной вежливостью министра и аристократа попрощался Черчилль.       Трубка французского телефонного аппарата тихо, аккуратно опустилась на рычаг.       — Ну что ж, — медленно прошептал Роммель, давая ненависти всколыхнуться и забурлить предвкушающими волнами, — что ж… Тогда приходите, устилайте эту землю своими трупами! Я немец, моё дело — сберечь Германию. Жертвуйте собой. Я умываю руки.       "И не завидую я вам, если моим войскам улыбнётся победа. Смять ваши страны я не могу, да и не хочу: нерационально на это силы тратить. Позор, позор давит сильнее гидравлического пресса — и не стоит, в отличие от вторжения, ни единой рейхсмарки".       — Переговоры прошли безуспешно, графиня. Я очень сожалею, — искренне сказал Эрвин заглянувшей в комнату Колетт де Ларошфуко.       Ему не хотелось терять ни единого своего солдата — но, раз уж попытка замирения кончилась ничем (а раскрывать единственный и решающий козырь было нельзя даже ради зыбкой, глупой, опасной надежды испугать врага), маршал надеялся по крайней мере, что как можно больше его подчинённых выживет. Они должны были это сделать — во имя мира, который, может быть, скоро наступит, не будучи позорным для Германии. Роммель и сам был готов убивать вторженцев собственноручно, лишь бы выжить ради независимости и покоя родной страны. Не умереть, отнюдь: править будет потруднее.
51 Нравится 71 Отзывы 44 В сборник
Отзывы (7)