iii. швы
9 февраля 2022 г., 22:59
Им по двадцать два.
За последние несколько месяцев на них свалилось слишком много дерьма, и, кажется, убийство исполинского дракона небоскрёбом, пока среди городских улиц стелился смертоносный туман, в котором эсперы сражались с собственными способностями, стало апогеем. Разрушенный город, разорванный в клочья разум — на тонком срезе до гибели.
Ладонь, мягко накрывшая щёку, — и планета продолжила вращаться.
Мир согласился жить, пускай неохотно и со скрипом.
После потери сознания Чую никогда не накрывала убаюкивающая темнота. Его швыряло в сердце бури, в око урагана — без физического тела, без голоса и слуха, без существования времени и пространства. Единственным чувством была боль, зацикленная и ненасытная.
Чем ближе Порча подтаскивала его к смерти, тем дольше он потом дрейфовал в этой боли.
Над Йокогамой, настрадавшейся и укрытой обрывками тумана, занимается рассвет — черничное мороженое, гранатовый сок. Чуя хрипло закашливается и с трудом переворачивается, утыкаясь лбом в пахнущую пылью ткань, в чужое крепкое бедро. С вспышкой облегчения слышит над собой наглый смешок.
Чуя стонет с раздражением пополам со смирением.
Задирает голову, открывает один глаз.
Дазай улыбается самыми краешками губ.
Несколько тонких каштановых прядей выбились из-под заколки над ухом.
— Доброе утро.
Страдальчески поморщиться, закатить глаза, виртуозно притвориться, что нет сил поднять голову с его бедра.
Губы пересохли настолько, что кажутся сплошным глубоким порезом. Чуя проводит по ним языком, слизывая сочный вкус крови.
Где-то далеко воздух рубят лопасти вертолётов, воют сирены.
Чуя медленно вдыхает полный пыли воздух.
Дазай глядит на него сверху, и странная нежность смягчает красивые черты его лица, движением кисти сглаживает остроту — в это мгновение все круги замыкаются, рушатся дороги назад.
Чуя надеется, что со стороны не выглядит так же, ведь это — признание в любви почти вслух.
— Поблагодаришь за спасение? — слова дерут горло наждачной бумагой.
Дазай хмурится с явным неодобрением, вытягивает губы в трубочку. Жалуется:
— Ты врезал мне по лицу.
— Ты заслужил.
Собственные руки неподъёмные. Запёкшаяся кровь под ногтями, сбитые до белизны костяшки, от запястий до локтей алеют ожоги — там, где бледную кожу пятнали божественные символы.
Больно.
Ладонь Дазая аккуратно сжимает его плечо.
— Чуя, — собственное имя неприятно царапает слух, — ты мог умереть.
Мог.
Должен был.
Он коснулся той грани — дымчатая вуаль, свинцовая колыбель, — из-за которой не возвращаются.
У него дурное, просто отвратительное предчувствие.
— Меня не волнует, — бросает Чуя.
Дазай неопределённо хмыкает. Его глаза полны странного блеска, но он быстро мутнеет, разлетается искрами на ледяном ветру.
— И откуда у тебя такое равнодушие к собственной смерти?
Чуя громко фыркает, находит в себе силы согнуть ногу в колене. Тело словно пропущено через мясорубку.
— С кем поебёшься — от того и наберёшься.
Пару секунд Дазай выглядит до смешного ошеломлённым, а потом заливисто смеётся и проводит ладонью по лицу, тщетно пытаясь стереть улыбку.
— О, ну конечно. Я на тебя плохо влияю.
Чуя цыкает в сторону в знак согласия.
Их первый раз был в дешёвом номере отеля: скрипучая кровать, картонные стены.
Чуя красноречиво швырнул на кровать смазку и презервативы, принялся рывками стягивать пиджак и выпутываться из ремней портупеи — он был немыслимо красив в этой одежде, но не мог к ней привыкнуть. Дазай бы нагло солгал, если бы сказал, что не прикипал взглядом к его бёдрам, желая ощутить их своими ладонями.
Из сумбурного потока мыслей его вырвала фраза Чуи, прозвучавшая почти как приказ:
— Просто трахни меня без прелюдий и всей этой чуши.
Петля из упругих шипастых лоз.
Он считал себя вещью, которую нужно брать.
В нём клубилось слишком много сильных и ярких эмоций, с которыми он не умел справляться. Не умел их выражать.
Шанс правдоподобно разыграть равнодушие, ведь если дали — пользуйся, но Дазай заметил его опущенный мечущийся взгляд, сжатые обкусанные губы, ломаные линии движений, и почему-то не смог. Не захотел.
Приблизился осторожно — Чуя напрягся всем телом, чтобы не отшатнуться — ядовитые шипы в сердце — и поцеловал его, мягко обхватив худые запястья.
Вовсе не ради прелюдий и всякой чуши — чуть-чуть, разве что.
Всё неконтролируемо менялось — распутать один клубок, смотать новый. Только очаг самого буйства жизни сохранялся в Чуе, и оставался прежним исход, который его отнимал.
Из одежды на нём остались только перчатки и чокер — от одного вида рассудок сносило. Чуя коротко шипел от боли, пряча лицо в сгибе локтя, — мысль о том, что это его первый раз, нехило Дазая ошарашила. Он позволял ему привыкнуть: двигался медленно до тех пор, пока излом плеч Чуи не стал менее напряжённым, низкие хрипящие стоны не стали глубже, пальцы не перестало сводить судорогой от напряжения. Он цеплялся за плечи Дазая — ткань перчаток на обнажённую кожу — и в какой-то момент обнял его за шею, подрагивая, чтобы притянуть ближе.
Боль была для него связующим звеном, мостом между эмоциями, но нежность ранила гораздо сильнее.
Дазай переплетал с ним пальцы, сгребал в кулак разметавшиеся по подушке рыжие волосы, проводил кончиком языка вдоль чокера, под которым судорожно вздрагивал острый кадык. Целовал выступающие обломанными крыльями лопатки и маленькие плечи, а Чуя — плеск жгучего алого на щеках и кончиках ушей, нахмуренные брови, стиснутые зубы — полностью ему отдавался.
Он принадлежал Дазаю.
Принимал его в себя: как лекарство или как яд.
И был дьявольски прекрасен, плавящийся от ярости и возбуждения, когда вжимал Дазая в постель, чтобы отомстить.
Они хотели друг друга даже сильнее, чем могли осознать.
В следующий раз, и ещё один, и ещё — больше искренности, больше доверия — Дазай рассыпчато смеялся, сжимая Чую в объятиях, чтобы не вздумал выпутаться из смятого покрывала и ускользнуть, а потом сказал, что даже смерти не позволит его забрать. Тот шлёпнул Дазая по плечу и закатил глаза.
Тогда он ещё многого не знал.
Чуя приподнимается на локтях — и падает в пучину звуков.
Рыдания, вопли, людские крики, громкий хруст костей, влажное чавканье рвущихся органов, журчание крови. Наложенные друг на друга голоса.
Тело сковывает ледяная дрожь, Чуя резко встряхивает головой — боль в затылке, в шейных позвонках — оглядывается, но вокруг никого нет. Только птицы перекликаются в небе.
Дазай, естественно, замечает, потому что всё в Чуе он знает наизусть, и зеркалит его испуганный взгляд.
— Что с тобой?
Грань хрустит как битое стекло.
— Не знаю... — медленно начинает Чуя, но слова становятся вязкими, кислыми. — Ничего. Забудь.
Голоса затихают так же внезапно, как и возникли, кажутся нелепой и жестокой галлюцинацией.
Поехать головой после пережитого — скорее неизбежность, нежели случайность.
Дазай сверлит его обеспокоенным взглядом — надо же, какие чудеса — считывая, выискивая, но Чуя пихает его локтем и садится. Бессильно приваливается спиной к бетонному куску стены.
— Где моя шляпа? — ворчливо интересуется, прекрасно зная, чьими стараниями она всегда оказывается рядом, стоит ему прийти в сознание.
Дазай придвигается ближе, и их плечи соприкасаются.
— Хотел оставить её на память, — он достаёт шляпу из ниоткуда, оттирает с неё грязь.
Кладёт Чуе на колено.
Негласный знак прощания.
Чуя мельком думает, что позволил бы ему её забрать. Однажды, когда кроме неозвученных признаний и безымянной могилы не останется ничего.
Дазай встаёт, и под его ногами перекатываются мелкие камушки.
Робкие солнечные лучи высвечивают каштановые волосы до цвета карамели, ветер игриво шевелит края испачканного белого пиджака — немые свидетели того, о чём никому не расскажешь.
— Надо идти к своим. Хотя, они наверняка думают, что я помер, — Дазай поворачивается спиной и потягивается, заводя руки за голову. — Но придётся их разочаровать.
Чуя кривится от скребущей по рёбрам жгучей неприязни.
Дарить миру свет и любовь — явно не его конёк. Все эмоции искажены, изуродованы, — поэтому он презирает людей, неспособных ценить других. Разыгрывающих жизни как карточные партии.
Глупое оправдание любви, которую он никогда не должен был ощущать.
Дазай замирает, покачивается с пятки на носок, будто пытается на что-то решиться. С шумным свистящим выдохом — сомнения прочь, растирая по земле, — возвращается к Чуе, наклоняется и приподнимает его подбородок пальцами.
Он выглядит как человек, который жертвует самым дорогим в жизни.
— Ещё увидимся, — даёт обещание, дерущее грудную клетку.
— Расскажешь, — шепчет Чуя.
Дазай гладит его губы подушечкой большого пальца.
— Поспорим на бутылку вина? — насмешливо приподнимает брови.
Чуя устало закрывает глаза: под веками печёт.
Приоткрытые губы щекочет чужое дыхание, и он сам тянется вперёд, цепляясь за утекающие секунды спокойствия и за худое запястье, обмотанное бинтом.
Вкладывает в поцелуй неуловимую нежность, выжженную дотла надежду, отсроченную смерть, удушливое прошлое и непредсказуемое будущее. Агрессивно проталкивает их языком, рвано выдыхает, открывает рот шире и проклинает Дазая, чувствуя, как горячо и рьяно его проклинают в ответ.
Нервущаяся связь. Разбитые витражи, каждый раз собирающиеся в новую картинку.
Всегда так было и всегда будет — меняются лишь декорации.
Дазай отстраняется слишком быстро и резко. Глаза его пьяны.
Внимательно осматривается, убеждаясь, что вокруг по-прежнему ни души, и выдыхает с явным облегчением.
Они будут преступлением для других и врагами друг для друга, пока не освободятся от своих ролей.
Дазай по-детски машет Чуе рукой на прощание и уходит, не оборачиваясь.
Чуть позже сгорбленной тоскливой тенью появляется Акутагава, молча кланяется, благодаря, — Чуя посылает ему улыбку.
Он заслуживает большего, и, когда прекратит так отчаянно гнаться за чужим признанием, станет достойным лидером организации. За ним будут следовать, его будут уважать.
Он научится ценить себя — и превзойдёт этим Чую.
Из-за приступа кашля что-то отвратительно булькает в горле.
Росчерк по картине реальности, кренящейся вбок, — и внутри ревёт, бурлит, требует крови, просит убийств. В нос ударяет запах мертвечины.
Чуя надеялся, что боль не сможет стать сильнее, но у неё нет границ, как и у тьмы в пастях чёрных дыр.
Он стал проклятием и предвестником смерти, убил близких и друзей — просил прощения, но они были глухи. Погубил сотни безымянных людей, — и теперь они зовут его к себе.
Кружатся над головой голодными воронами.
Чуя обхватывает себя руками, скулит сквозь зубы.
Буря просыпается в его голове, — и вновь уходит тот, кто способен её усмирить.
///
Им по двадцать четыре.
Чуя всё ещё сходит с ума, только теперь это не мутное отражение, а целый зеркальный лабиринт.
Тело окольцовано руками мертвецов, тянущими его вниз — в могильную землю.
С каждым новым убийством голоса становятся громче. Почти не умолкают, и Чуя с болью и ужасом узнаёт среди них знакомые.
Контроль исчезает, ускользает из пальцев тонкой тающей льдинкой.
Распутать вены — в них не кровь, а нечто вязкое, чёрное. Прорастает изнутри.
Его естество — жгучая жажда разрушить всё до основания.
Здания — в град смертоносных осколков, дороги — в щепки, проезжающие машины — в груды искорёженного металла. Сеять хаос по щелчку пальцев, ведь он на это способен.
Уничтожать всё, умирая постепенно.
В глазах Чуи разливается беспокойное море незнакомой темноты, из-за которой даже коллеги и подчинённые начинают отшатываться, тревожно переглядываться.
Километры неба, спутанные ленты часовых поясов — его посылают на миссии как можно дальше от Йокогамы, прогоняя прочь, чтобы почувствовать себя в безопасности. Ограждаются, напряжённо смотрят в спину и прячут глаза, встречаясь лицом к лицу. Вздрагивают, когда он снимает перчатки. Их страх ложится на плечи Чуи растушёванными тенями.
Это не боль, но смирение.
Тем более, у них есть повод бояться.
Пару дней назад, вернувшись с одной из миссий, измотанный и затуманенный, он отчитался Мори о результатах проделанной работы — идеальное исполнение, горькая ответственность, кислое послевкусие, — вышел из кабинета в пустой коридор, достал из-за пояса пистолет и начал стрелять. Разрядил в окна и стены всю обойму и ещё несколько раз впустую продавил курок, прежде чем пришёл в себя.
Первой реакцией стало рассеянное о, неужели.
Новость об его поступке пронеслась по рядам мафии подобно нежданному урагану, оставив после себя страх и ошеломление.
Чуя оказался в шаге от краха и клейма предателя.
Как только он начнёт представлять угрозу для организации, если — если оружие сломается — всё-таки утратит контроль над собственной силой, то — то его заменят на новое — лидер обязан будет принять меры, чтобы пресечь всё на корню. В мафии за предательство в лучшем случае — милосердие и пощада — расстреливают так, чтобы не задеть жизненно важные органы и обеспечить медленную бархатную смерть.
Могильный холод уже стелился под ногами, но направленные в Чую перекрестия прицелов потухли, словно хвосты пролетевших комет, потому что в нём заметили нечто, насытившееся и удовлетворённое.
Оболочка была подрана когтями вины и ненависти к себе — к тому, что опутало его артерии и вены корнями, а потом пустило ростки к солнечному свету.
Не все, но некоторые коллеги вступились за него, верхушка пережёвывала состояние аффекта: «Чуя-кун последние несколько недель выглядит нездоровым, не думаю, что его поступок справедливо расценивать как добровольный», — убеждала Коё. Нервно сжимала веер в пальцах, стараясь дышать глубоко и ровно.
Мори вглядывался в него, скованного запирающей способностью как кандалами, и монотонно стучал ручкой по столу.
Чуя смотрел в лицо слепой праведной Фемиде, и плечи опускались под весом безысходности — он превратился в пятнадцатилетнего мальчишку, прячущего скорбь и уязвимость за необузданной силой.
Он не искал себе оправданий.
Любой вердикт был бы справедлив.
Его отстранили от деятельности в организации на неопределённое время — отпуск ценой неслучившихся смертей.
Услышав это, Чуя облегчённо выдохнул, практически ликующе, потому что теперь он мог покалечить только себя.
Разбито укутаться в свежевыстиранный плед или в лезвия заточенных ножей, баюкать в ладонях — шрамы под перчатками, танец алых мотыльков — усталость и страх, грызущие непрерывно.
Забавно, кого он в итоге признал своим спасением.
Сенсорный экран сухо трескается, едва Чуя касается его кончиком пальца.
Включает громкую связь, оставляя телефон в безопасности на низком журнальном столике, а сам садится на пол и откидывает голову на край дивана.
Гудки вызова тянутся. Обрываются.
— Сияй, сияй, свет очей моих!
Чуя держит дыхание под контролем. Уголки губ вздрагивают.
— Разговор только начался, а ты меня уже бесишь.
Из динамика льётся мягкий смех, от которого шар уютного тепла поселяется в животе. Чуя задаётся вопросом, когда они успели к этому прийти.
Все прошедшие годы — мимо.
— Ты кого-то убил? — шутливо спрашивает Дазай, но это — удар в грудь. — Не так часто ты мне звонишь.
Его руки — гнилое червивое мясо. Кости в них — трухлявые ветви, изрытые насекомыми, мышцы — сухая трава, в которую хочется кинуть горящую спичку. Сухожилия — спутанные корни.
Чуя хочет вспороть кожу, чтобы полилась вязкая грязная болотная вода.
Он едва сдерживается.
— Я теперь преступник.
Дазай фыркает, и Чуя почти видит его снисходительную улыбку.
— А раньше им не был?
Если он сейчас устало накроет лицо ладонью, то выдавит себе глаза.
— Я чувствую, что этой ночью разрушу весь город, — откровенно признаётся Чуя.
Повисшую тишину можно шинковать ножом. Накалывать на шампуры.
Дазай молчит, но звук его ровного дыхания успокаивает. Заземляет.
Как так можно было влипнуть?
— Ладно, — в голосе Дазая причудливо соединяются легкомысленность и беспокойство. — Он мне всё равно никогда не нравился.
Чуе одновременно хочется смеяться и плакать. Он вдавливает затылок в мягкую обивку.
Делится негромко:
— Ты мне... — «нужен». — Неважно, просто приезжай.
Сбивающий с толку смешок.
— По необыкновенной случайности, я сейчас стою под твоей дверью.
И Чуя слышит задорный стук.
Вскакивает на ноги, зло прерывает звонок, посылая по экрану новые линии трещин, спешит к двери. Открывает её, чуть не вырывая ручку, и заявляет Дазаю, всё ещё держащему телефон возле уха:
— Ты, блять, невозможен.
Сгребает в кулак рубашку на его груди, тянет через порог — к себе — и врезается на выдохе, прижимается всем телом, утыкаясь лбом в ключицу и цепляя кончиками пальцев выступающие лопатки.
Ощущение безопасности обрушивается шквалом.
Пока Дазай прикасается к нему — всё в порядке.
Он мягко ерошит Чуе волосы, упирается подбородком ему в макушку.
— Надо же, какой напор.
Сначала — непозволительное ощущение покоя, а потом — град вопросов и тычок в плечо.
— Как ты вообще тут оказался?
— Одна птичка из мафии напела о случившемся, — Дазай вдруг звучит так устало и хрипло, будто очень долго кричал.
Чуя даже предполагать не хочет, что могло вынудить его кричать, и кто из портовой сливает информацию врагу.
Врагу, с которым он — глумливое напоминание самому себе — трахается.
Превосходно, ему только нотации другим читать.
— Рад сообщить, что твои планы на эту ночь меняются, — Дазай стягивает плащ и бесстыдно подмигивает.
В груди слегка ослабляется узел. Чуя опускает взгляд на собственные руки и видит, что по ним струится кровь — наваждение, мираж, кошмар. Закрыть глаза, сосчитать до десяти.
— Пойдём, — зовёт едва слышно.
Дазай следует за ним на кухню, осматриваясь с напускным любопытством и игнорируя напряжённую атмосферу — электрические разряды в воздухе.
— Ну и что за внеплановая вечеринка?
Чуя садится за стол, с силой переплетая пальцы, и говорит:
— Поставь передо мной кружку.
Дазай вопросительно поднимает брови, отчего на лбу появляется морщинка, но просьбу выполняет. Ставит на стол зелёную кружку с отколотой ручкой, которую Чуя постоянно забывал выкинуть.
Заинтригованно складывает руки на груди. Может показаться расслабленным и спокойным, но одно резкое движение кадыка — и иллюзия рассыплется.
Чуя улыбается с неясной угрозой и грустью, а затем легонько касается кружки.
Та мгновенно раскалывается, распадается на неровные части.
Дазай выглядит изумлённо, но затем испуг искажает каждую мышцу на его лице, и он смотрит на Чую так же, как смотрели все остальные — это немного разбивает сердце.
Чуя трогает кончиком пальца крупный осколок кружки, и тот покрывается трещинами.
— В перчатках так же, — поясняет, предугадывая вопрос Дазая. — Это уже нечто большее, чем я.
Он ожидает оглушительной вспышки слов, ростков истерики, страха или отвращения, но лицо Дазая вновь выражает полнейшую нейтральность. Только край непонятной печали виднеется в глазах.
— Это было неизбежно, — он качает головой, отчего волосы падают на лоб.
Чуя — враждебность, шипы, стены. Опасно вспыхивает от одного только факта, что Дазай не удивлён и не сбит с толку, будто вся жизнь Чуи от начала до конца прописана в неведомой книге, которая открывается лишь для него.
— Что именно? Что я начну превращаться в зверя, в конченного безумца? — Чуя язвит, буквально исходит ядом, чтобы внутри его осталось хоть на пару капель меньше.
Не травило так и не жгло.
Дазай подходит, берёт со стола керамический осколок и задумчиво крутит в пальцах, будто прикидывая: вскрыть им вены сейчас или позже. Или же видит в нём образы, недоступные никому другому.
Его заострившихся скул касается тень, такая густая, что её можно собрать кончиками пальцев или коснуться губами.
Льнуть и задыхаться. Любить и отрицать.
Чуя тянется вперёд, даже не понимая, к чему, но одёргивает себя. Все мышцы — в стальные жгуты, будто перед прыжком с крыши.
Дети вселенского хаоса — извергающиеся вулканы, ревущие торнадо, взъерошенные землетрясения — видят в нём родственную душу, почему-то отбившуюся и потерявшуюся среди людей, и зовут домой.
Чуя продолжает сопротивляться, хотя судьба велит ему встретить смерть в коконе разрухи и хаоса.
Но никогда не поздно обмануть судьбу, не так ли?
Самая искусная ложь стоит в двух шагах: я не влюблён в тебя, я не боюсь за тебя, я не пытаюсь вытащить тебя из разверзнувшейся бездны.
Дазай протягивает к нему руку, и Чуя, прямо как собака, доверительно утыкается лбом в его раскрытую ладонь.
В какую пёструю обёртку укуталась безжалостная ирония.
— Мы оба монстры, — Дазай крошечно запинается на слове «мы», но мосты к однажды разрушенному уже протянуты. — Но ты не выбирал им быть.
О, какая комедия.
Чуя выбирал быть обычным ребёнком, ловить в банки лягушек и поджигать опавшие листья, но смог лишь издалека взглянуть на собственных родителей, отвернуться со словами, что он не тот сын, которого они ждут, и уйти — принять будущее, а не цепляться за прошлое, — чувствуя, как сердце раскалывается на куски.
Выбирал дружить годами, помогать близким, становиться для них опорой, каменной стеной, спасением, но получил нож в живот и вместо тел друзей хоронил в памяти их лица и имена.
Выбирал трудное взросление, безрадостную работу в офисе среди раздражающих бумажек, но стал убийцей, чьи руки по локоть в ещё не остывшей крови.
Выбирал лёгкую, порой немного колючую любовь, согревающую — огоньком свечи или адским пламенем, — но вляпался в человека, чьи поцелуи оставляют кислотные ожоги, а прикосновения рассекают кожу скальпелем.
Он выбирал, но никогда не был выбран.
Чуя отстраняется так резко, что протянутая рука Дазая на какое-то время зависает в воздухе.
Между ними всё переплетено и запутано так, что даже ножами не разрезать. Разве что сжигать дотла.
Прыгать в жерло вулкана или бежать к подножию.
Чуя судорожно втягивает носом воздух, быстро проводит руками по лицу и заставляет себя произнести:
— Просто... — на уровне диафрагмы словно стены ломаются, давят тяжестью обломков. — Побудь со мной одну ночь.
Его минутная — сплетение вечностей, поколения галактик — слабость.
— Хорошо, — голос Дазая вычищен от эмоций. — Но знай, что на город мне по-прежнему плевать.
Облегчение ошпаривает волной тепла в лютый мороз. Дрожь проносится по телу, и Чуя пытается скрыть это, неловко вскакивая из-за стола. Случайно ударяется щиколоткой об его ножку и кроет отборным матом то ли себя, то ли мебель, то ли всё сразу.
Дазай, паскуда, тихо хихикает.
Чуя воинственно тычет в него пальцем.
— Ты! Заткнись.
Дазай изображает, как закрывает рот на замок, но маленькая ямочка на правой щеке не исчезает.
С момента их последней встречи — абрикосовое солнце, поцелуй в обломках — от уголков его глаз протянулись едва заметные лучи морщинок, скулы болезненно заострились, и из-за ширмы фальшивых эмоций начала проглядывать усталость, окольцованная с печалью. Чуя знает, что сам выглядит не лучше.
Между ними теперь — кроткое тепло, а не могильный холод, но спины по-прежнему иссечены ножами. Вогнанными нежно, несколько раз провёрнутыми по оси.
Чуя вспоминает, как обнял Дазая у двери. По-настоящему, порывисто, уцепился за него так, будто пол под ногами рушился. Ожил на мгновение. Они оба ожили.
С этой правдой можно смириться. Не сразу, но можно.
Дазай прислоняется к холодильнику, двигает туда-сюда сувенирные магнитики из командировок — Амстердам, Чикаго, Рим, Сингапур — и подозрительно молчит, но, как только Чуя проходит мимо, воодушевлённо вдыхает.
— Ты проспорил, кстати! — кидает он, и Чуя, умоляя всех богов о терпении, останавливается.
Секундное замешательство — и гадкий холодок пробегает по спине.
Тогда, перед руинами Йокогамы, они действительно поспорили — подкинутая монетка, зависшая в воздухе.
Не такая уж и трагедия: разменять бутылку вина на одну встречу.
Чуя бухтит себе под нос, направляясь к мини-бару, который не открывал последние месяцев пять — скрипучие петли, пыль на бутылках. Дазай смотрит на его крепкую спину, на узкие плечи, на непослушное пламя волос — и мысленно прикасается.
Ворует магнитик, чтобы сохранить на память или просто напакостить. Склоняет голову, слегка прищуривается. Его расширенные зрачки — тёмная сторона зеркала для солнечных лучей.
Едва Чуя оборачивается, Дазая будто ветром сдувает.
По атласному полотну реальности проходит рябь, оставляя тревожное чувство, будто всё произошедшее было миражом.
Оазисом посреди пустыни, островком посреди шторма.
Что-то чёрное копошится под кожей.
Чуя раздражённо поджимает губы, прикусывая, — на языке чувствуется вкус металла — и пытается понять, почему упрямится, ощетинивается, выпускает ядовитые шипы.
Обезумевшей птицей бьётся в стекло, а потом умирает в чужих ладонях.
В комнате с хрипами задыхается свет, сумерки тянут когтистые лапы через прогалину в плотных тёмно-бирюзовых шторах.
Дазай скидывает большие диванные подушки на пол, плюхается на одну из них, сгибая ногу в колене. Разбавляет тишину болтовнёй о неважной чепухе: бродячая псина облаяла, чуть не прогрызла плащ — «и почему собаки так меня не любят?» — в кондитерской перестали продавать вишнёвые пончики, на кладбище — на кладбище? — поселился кот с оборванным ухом, обожающий кефир.
Ни слова об агентстве, ни упоминания.
Ни вопроса о мафии.
Они пьют одинаково, но Чуя пьянеет слишком быстро, а Дазай слишком хорошо притворяется нетрезвым.
— А ты знаешь, — он с хитрой полуулыбкой наблюдает за тем, как Чуя после него подносит к губам бутылку, — что пить так — это непрямой поцелуй?
Чуя замирает, не сделав глоток. Вздыхает так тяжело, будто вся нелепица в мире решила потоптаться у него на груди, заодно прихватив глупость.
— Совсем дурак? — добродушно интересуется.
Делает глоток, пристально глядя Дазаю в глаза, поднимается, слегка качнувшись, дёргает его за рубашку — расстёгнутые верхние пуговицы, белизна бинтов — и целует, вливая вино в чужой рот. Слизывает капли с приоткрытых губ.
Горечь и терпкость.
— Так даже вкуснее, — Дазай дышит с трудом, но выглядит неописуемо довольным.
Чуя морщится.
— Ты отвратительно флиртуешь.
Садится ему на бёдра — без пошлости и подтекста, только чтобы быть ближе. Терять, где заканчивается тепло собственного тела и начинается тепло чужого.
Где опасность перетекает в спокойствие — там прохладные пальцы касаются его поясницы, щекотно скользят вверх по позвонкам.
Чуя обхватывает Дазая рукой за шею, чтобы не упасть, цепляет ногтями хлопковые марлевые нити. Отклоняется назад — ненароком вжаться плотнее, потереться, — дотягиваясь до бутылки вина. Едва не опрокидывает её на пол.
Это почему-то вызывает смех, и Чуя смеётся, мрачно и хрипло, делает крупный глоток, с хрустом в шее запрокидывая голову.
Стекло почти трескается под пальцами, сухо трескается всё: его кости, разум, реальность. Мелкое крошево хрустит на зубах.
— Нельзя подпускать тебя к алкоголю, — Дазай мягко отнимает у него почти опустевшую бутылку.
— Нельзя подпускать меня к тебе, — исправляет Чуя, обречённо роняет голову ему на плечо и повторяет шёпотом. — Нельзя.
Не наступать на одни и те же грабли, а танцевать на них.
Горло сводит судорога.
Дазай придерживает его, непривычно искреннего и тихого, под спину, пропускает сквозь пальцы рыжие волосы — течение лавы, закатные зимние лучи.
— Почему же? — горячее дыхание касается беззащитной шеи, и Чуя стискивает зубы. — Ведь только рядом со мной ты волен делать то, что сам хочешь.
Внутри упрямо разгорается пламя, от которого бешено бьющееся сердце — в угли.
На удивление, боли нет. Она — руины забытого города, сокрытого под слоями столетий. Храмы, площади, дворцы — всё разрушается и возводится вновь.
Подобно Чуе, подобно его любви.
Он медленно выпрямляется, нарочно или случайно сжимая коленями бёдра Дазая, кладёт ладонь на его затылок, чувствуя мягкость волос.
Чуя не узнаёт самого себя, но, вероятно, последние годы — все минувшие дни жизни — он себя настоящего и не знал.
Будущее заранее предопределено, но они погружаются в души друг друга так плавно, как никогда раньше, оттягивая неизбежное.
— Именно, — ровным голосом отвечает Чуя, едва успевая вдохнуть перед поцелуем.
На языке Дазая всё ещё чувствуется терпкость, но каждое мокрое движение пьянит в сто крат сильнее вина. Чуя коротко стонет ему в рот, потому что провоцировать — это весело. Нечто, им обоим привычное.
Дазай обнимает его, не желая отпускать ближайшую вечность, глубоко целует, напирая, но вместе с тем давая последний шанс отступить.
Каждая их встреча — последний шанс.
Чуя расстёгивает его рубашку, нелепо путаясь пальцами в пуговицах, раздражённо шипит, и Дазай бархатно смеётся ему в губы.
Этот звук — лучшее, что наполняет его сознание, отравленное криками мертвецов, проклятиями и рыданиями.
Бинтов стало меньше, и теперь они кончаются чуть ниже разлёта острых ключиц. Чуя торжествующе касается голой кожи, практически обжигается.
Он и сам горит, но согласен обратиться в пепел.
— Ты пьян, — напоминает Дазай, готовый остановить и остановиться. — Уверен, что хочешь?
— Да, — Чуя взрыкивает, одновременно звучит требовательно и умоляюще.
Завороженно глядит на впадинку между ключиц, касается её кончиками пальцев с такой осторожностью, будто ещё чуть-чуть надавит — и дотронется до души, укрытой в гнездовье среди острых ветвей.
— Точно?
— Блять, Дазай!
Чуя голодно целует его, убеждая в своём решении, кусает за нижнюю губу, и Дазай грубовато дёргает его на себя, потому что несомненно можно и нестерпимо нужно.
Их чувства переплетаются таянием любви, пускай аномальной и исковерканной, чуждой для обычных людей, необъяснимой.
Неизменно губительной.
Полный бардак.
Дазай задирает его футболку — на два размера больше нужного — гладит по спине и случайно касается шрама от того самого ранения. Пуля раздробила Чуе ребро, задела лёгкое.
Нет больше заскорузлого чувства вины или липкого страха — только благодарность за то, что он жив.
Дазай мягко отстраняет Чую, разворачивая спиной, вжимая острой линией позвоночника в свою грудную клетку, и тот, возбуждающе податливый, повинуется.
Его талия узкая, красивая.
Будучи угловатым подростком, Чуя дико комплексовал из-за плавных изгибов и вечно носил широкие куртки и безразмерные толстовки. Не мог принять собственное тело, пытался вытравить хрупкость — тонкие запястья, острые коленки, детская мягкость щёк, красиво очерченные губы — скрыть её, спрятать от чужих взоров.
Дазай был согласен прикасаться к нему с закрытыми глазами, изучая ладонями и губами.
Рыжие волосы открывают маленькую родинку на шее, чуть ниже уха, и Дазай касается её кончиком языка. Прихватывает губами мочку, а затем кусает — мягкая тонкая кожа, багровые искры, — отчего под ним раздаётся дрожащий низкий стон. Чуя импульсивно выгибается, впивается тонкими пальцами в чужие предплечья.
Он до умиления восприимчив к прикосновениям.
Дазай обожает прибегать к грязным приёмам.
Он тянет вверх его футболку, велит с чарующей угрозой:
— Держи в зубах.
Чуя явно свирепеет, очаровательно бесится и вгрызается в ткань с таким выражением, будто делает одолжение. Наверняка проклинает его так сильно, как не проклинал никогда в жизни.
— Хороший мальчик, — хрипло шепчет Дазай ему в шею.
Простые слова, но возбуждение мгновенно становится настолько нестерпимым, что Чуя почти готов умолять.
Дазай ведёт ладонью вниз по его животу, заботливо стягивает с приподнятых бёдер свободные штаны — Чуя клянётся, что сожжёт их потом — и без заминки обхватывает длинными пальцами его член. Начинает плавно двигать кистью.
Под веками взрываются чёртовы снопы чёртовых искр.
Чуя не сразу понимает, что выпускает изо рта ткань футболки, мокрую от слюны, и хрипит, задыхаясь. Откидывает голову Дазаю на плечо, а тот крепко обхватывает его за талию.
— Приятно знать, что ты меня хочешь, — вкрадчивый голос где-то за пределами плавящегося сознания.
Чуть-чуть яда, чуть-чуть шипов.
Их близость всегда была лютым зверем, рвущим на куски, вытягивающим клыками сухожилия. Богатый пир для ненависти, красная дорожка для мести, вырытая могила для любви.
Но сейчас — нет.
Грудь больше не полна ржавых лезвий, в горле не гниёт ком подступающих рыданий.
Чуя низко стонет, скребёт ногтями по полу, а Дазай двигает рукой быстрее, отрывистее. Касается губами тонкой ключицы, оголившейся из-за съехавшего ворота.
У него стоит — Чуя чувствует это поясницей, и — провокация, нечестная игра, плохие манеры — вжимается, трётся, приподнимает бёдра. С ума сходит и сводит.
Громко и рвано дышит ртом, и Дазай может кончить лишь от этих звуков. От того, как Чуя сдавленно ругается, пытаясь загнать стоны в лёгкие вместе со вдохами, толкается в плотное кольцо его пальцев, умопомрачительно красивый, почти доведённый до оргазма.
Иллюзорно беззащитный, податливый, полностью доверяющий ему, его рукам. Дазай хочет наплевать на всё, разложить Чую на полу и отыметь его, такого будоражаще беспомощного, до полуобморока, до сорванного — в криках, в мольбах, в ругани — голоса. Удерживать за бёдра, не позволяя отстраниться, идеально заполнять его тесное и горячее тело, давить ладонью на горло, пока глубокое дыхание не перейдёт в надсадные хрипы.
Он хочет быть в нём: в его мыслях, в его сердце, в его теле.
Чуя сдаётся с коротким поскуливанием, выдыхает всей грудью, хрипло и громко, но успевает закусить ребро ладони, чтобы заглушить собственный шёпот, которым безостановочно повторяет одно-единственное слово, звучащее в голове.
И Дазай деликатно притворяется, что не слышит, как Чуя, кончая, зовёт его по имени.
Тот несколько раз коротко вздрагивает и обмякает, сползает на пол. Бьёт Дазая кулаком в бедро, когда тот пытается вытереть липкие пальцы о край его футболки.
Брезгливо натягивает на бёдра штаны и гневно сдувает с лица волосы.
— Вино допьёшь? — лучезарно улыбается Дазай, указывая куда-то себе за плечо.
А потом захлопывает рот и несколько раз быстро-быстро моргает, потому что Чуя бегло облизывает пересохшие губы и опускается между его раздвинутых ног.
— Эм, бутылка немного не тут, — роняет растерянно, стучит пальцем по подбородку. — А вот пробку, кстати, я потерял.
— Ты идиот? — Чуя слегка подрагивающими пальцами расстёгивает его ремень. — Не отвечай.
Приспускает брюки вместе с трусами, и по мозгам ударяет адреналин.
Дазай шумно выдыхает. Чуя сглатывает, не удержавшись.
Он всё ещё немного пьян, но уверенность — монолит, а желание коснуться — нестерпимый жар. Чуя запинается на движениях, вновь и вновь закусывает губу.
Шумно дышит ртом. Кончик языка покалывает.
— Стой, — Дазай касается его плеча. — Ты хоть знаешь, как это делать?
Его невыносимая проницательность.
Чуя — алый жар по щекам — вспыхивает мгновенно, но больше от стыда, чем от злости.
— Сравнение с бананом тебе не понравится.
— В целом, суть та же, только откусывать не надо.
— Поучи ещё меня!
— Мне не трудно.
Чуя быстро и коротко — неосторожное движение слишком близко — сжимает пальцами переносицу.
— Слушай, — говорит с расстановкой, — у меня перед лицом — твой стоящий член. Ты уверен, что хочешь сейчас поболтать?
Плечи Дазая поднимаются выше, словно он задерживает дыхание. Неопределённо взмахивает рукой.
Его глаза блестят как шарики ртути в лунном свете.
Чуя раза с третьего заправляет особо длинную мешающую прядь за ухо, закрывает глаза и касается твёрдого члена языком. Обхватывает губами.
Если бы лет шесть назад кто-то ляпнул, что однажды он будет добровольно отсасывать Дазаю, то Чуя бы отрезал этому неадекватному юмористу язык. Зашил бы себе рот, минимум сутки испытывал бы тошноту.
И где он сейчас?
На полу, на коленях, между ног Дазая, с его членом во рту. Берёт глубже, помогая себе рукой и слегка задыхаясь, проводит языком — напрячь, расслабить — сдавленно стонет и до хруста прогибается в спине.
Сбивается с только подобранного темпа, давится солоноватой слюной, стекающей по подбородку.
Если в топях его сознания воскреснут мертвецы, пробудится оголодавшее нечто, то Чуя хочет, чтобы они все это видели.
Наблюдали, кривились.
На затылок мягко опускается чужая ладонь. Дазай наматывает его рыжие волосы на пальцы, направляет и контролирует, вынуждая всё быстрее двигать головой. Подаётся бёдрами, чтобы входить глубже, скользить до корня языка — Чуя мельком радуется почти отсутствующему рвотному рефлексу. Подчиняется давлению чужой руки и позволяет трахать себя в рот.
Это грязно и восхитительно до дикости — оттого возбуждает сильнее.
Какой-то нездоровый кайф.
Дазаю нравилось сначала брать его медленно, с заботой и осторожностью, поцелуями и плавными движениями, а затем трахать как последнюю шлюху, зная, что Чуя от этого кончает.
Каждый их секс — вырванные из пасти времени жалкие часы, порой даже минуты — был таким.
Нечему удивляться.
Живот Дазая коротко подхватывается — Чуя понимает, что сейчас произойдёт, в конце концов, он уже не инфантильный мальчишка, ему двадцать четыре, но не отстраняется. Наоборот — расслабляет челюсть и царапает поясницу Дазая короткими ногтями, пока тот толкается в его тесный рот.
Напрягается всем телом так, что тугие мышцы каменеют, и почти успевает Чую оттолкнуть.
Чтобы не.
Несколько тягучих секунд они делят на двоих шумное сбитое дыхание.
Затем Чуя отталкивается ладонями от пола, медленно выпрямляется — колени болят просто фантастически. Сглатывает — чёрт — и поднимает голову.
Сообщает:
— Я тебя убью.
Дазай строит виноватое лицо.
— Я не специально, — добавляет для верности. — Правда.
Чуя резким движением вытирает вязкие капли спермы со щеки. Уголки губ саднят.
Жалеет ли он о произошедшем? Нисколько.
Хочет прополоскать рот, разве что. Затолкать своё тело в душ. Возможно, вместе с Дазаем, но обдумывание этого варианта стоит отложить на потом.
Когда вкус исчезнет с языка.
Дазай застёгивает брюки, оставляя ремень болтаться по бокам, поправляет рубашку, допивает вино — нервные жесты, несвойственное волнение.
Чуя слишком вымотался — за сегодняшний день, за все прожитые годы, — чтобы пытаться эти ребусы чужих чувств разгадать.
Но Дазай сам себя с головой выдаёт:
— Ты не против, если я останусь ещё на одну ночь?
Под рёбрами начинает биться страх — летящими на свет мотыльками. Опрометчиво ступать на тонкий лёд, пытаясь добраться до безопасного берега. Тонуть вместе — или спасаться.
Они пока не решили.
— Не против, — губы Чуи слабо изгибаются в рваной улыбке.
Любовь делает людей уязвимыми. Искалеченными, но как никогда живыми.
В голове что-то тихо-тихо воет, загнанно скулит, из последних сил выхаркивает проклятия, мучительно подыхает.
Чуя прислушивается к себе с тревожным трепетом, но Дазай обливает его ледяной водой из душа, насыпает в чай соль вместо сахара, выкидывает осколки кружки в мусорку и незаметно возвращает на дверцу холодильника магнитик.
Дазай — рядом, рядом, рядом.
И бог не задыхается — у бога свёрнута шея.