***
Саша, как божьего благословения, ждала четверга. Строго говоря, его ждала вся съемочная группа — обещали дать перерыв. Этот вожделенный день уже был расписан у нее по минутам: проспать до десяти, в крайнем случае — до одиннадцати, поставить стирку, съездить к отцу, приготовить что-нибудь, кроме неизменных салатов и бутербродов. Марк в командировке, кроме нее самой, никто об этом не позаботится. Вымыть таз кистей, получить очередной заказ из Франции, привести квартиру в состояние, пригодное для жизни. Если после всего этого марафона останется время, можно будет намешать себе освежающую маску, приготовить какой-нибудь вкусный коктейль и найти фильм на вечер. О книгах уже давно речи не шло — времени не было. Два дня пролетели незаметно. В среду она приехала домой почти к одиннадцати. Умывшись и почистив зубы, она прошла к себе в комнату и сдернула покрывало со своей детской кровати. Сброшенная одежда так и осталась валяться прямо на полу. Саша залезла под одеяло и уютно им укуталась. Она спала здесь с тех пор, как Марк улетел в Рим. Эта комната, как и скрипичные концерты Вивальди, как любимые книги и фильмы, как ее маленькая машинка, делали неоценимо важную, а с недавних пор необходимую вещь — защищали от внешнего мира. Саша даже застелила кровать детским бельем — с зайчиками, медвежатами, розовыми машинками и надписями «let’s go camping». Прям публичная декларация шизофрении. Видела бы это какая-нибудь вашингтонская мозгоправка, тут же уложила бы тебя на свою кушетку и рассказала, что все твои проблемы из детства. И ведь, самое смешное, была бы права. И, тем не менее, Саше до безумия хотелось вернуться в детство. В ее, неправильное, детство. Не выходило у нее жить во взрослом мире. Не получалось. Видит бог, она старалась, но так и не научилась этого делать. Она не умела планировать расходы, у нее начинало все валиться из рук, когда ей хамили кассирши в магазинах, она не могла без посторонней помощи собраться на вечерний прием, ей ни на что не хватало времени, у нее так и не появилось ни одного друга. А еще она не умела чувствовать. Не знала, что это значит. Наверное, это самое главное. Это она и рассказывала несколько часов спустя отцу, стоя рядом с низенькой оградкой на Новодевичьем кладбище. Отец был похоронен в старой части кладбища, вместе с бабулиными родителями и тетей Полей. Ни на одном надгробье не было фотографий, у прадеда и прабабушки только фамилия имя-отчество и даты на граните, а у тети Поли на камне был высечен профиль юной хрупкой девушки, как на античной камее. Давыдова Полина Алексеевна 1910–1993гг. Бабуля часто говорила, что Саша на нее похожа. Правдивость этих слов Саша оценить не могла. На тех немногих фотографиях, что остались, тетя Поля была уже сгорбленной сухонькой старушкой с запавшими глазами. А на единственном черно-белом портрете, висевшим в квартире деда и бабули, тетя Поля напоминала скорее Анну Павлову. Все в ее облике было изысканно и плавно. Идеальный овал лица, красивая линия плеч, большие выразительные глаза, смотревшие куда-то поверх зрителя, словно в самый момент снимка ее вдалеке кто-то окликнул. Ступает такая барышня плавно, грациозно, придерживая полы длинного платья. Угловатая Саша, с детства жившая в режиме перманентного аврала, привыкшая постоянно куда-то бежать, не видела между ними никакого сходства. У папы не было креста, не было памятника. Была просто плита в земле, на европейский манер. Саша руками смахнула с нее опавшие листья. Положила цветы. Пятнадцать белых гвоздик. Она всегда выбирала нечетное число. Когда продавцы цветочных магазинов предлагали цветастую бумагу и красивые ленточки — деликатно отказывалась. Не могла объяснить, почему так поступает. Может глубоко в душе сознание все еще не принимало мысль о том, что отца больше нет. Саше до боли в груди хотелось верить, что, пусть незримо, пусть не все время, но Илья Валентинович еще здесь. Рядом. Вот и сейчас, стоя рядом с безликим надписанным куском гранита, не получалось принять, что это все, что осталось от самого близкого человека. Талантливого врача, требовательного педагога, любящего и заботливого отца. Так не бывает. Не может… не должно быть. Здравствуй, па. Прости, что долго не приходила — не могла выбраться. Да, ты и сам знаешь. Помнишь, ты всегда говорил: если я вдруг потеряюсь, чтобы оставалась на месте. Никуда не уходила. Что ты обязательно вернешься за мной. Вот я и потерялась. Тут. На этом самом месте. Семь лет назад. А тебя все нет. Ты мне нужен, па. Сейчас. Больше, чем когда бы то ни было. Ты мне нужен, потому что я ничего не понимаю. Я не понимаю, что происходит? Не понимаю, что делать дальше? Саша почувствовала, что плачет, только когда сморгнула слезы. Она села на маленькую каменную скамейку в ограде и закрыла лицо руками. Знаешь, все эти семь лет, что бы я ни делала, всегда думала о тебе. Что бы ты сказал? Что бы подумал? Одобрил, похвалил или нет? Мне бы так хотелось, чтобы ты гордился мной. Увидел, что я могу жить. Сама. Самостоятельно, без посторонней помощи. Ну, или почти без посторонней. Мне казалось, что даже если бы я осталась совсем одна, я бы все смогла. Всему бы научилась. А теперь не могу, па. Ничего не могу. Не могу больше заниматься тем, что нравится. Не могу больше видеть, как Марк варит кофе на нашей кухне. Не хочу, выходить из дома. Что со мной? Что мне делать? Саша уже в голос всхлипывала и размазывала слезы по щекам. С детства Саша почти не плакала. Так уж получилось. Ведь отчего чаще всего плачут? От слабости. От собственной беспомощности перед внешними обстоятельствами. В Сашиной жизни подобных обстоятельств практически не было. Нужно понимать природу вещей, тогда они и пугать перестанут, и подготовиться к ним легче. Когда ты заболеваешь и ломит все тело, значит у тебя поднимается температура. Капризами тут не поможешь, нужно принять парацетамол и лечь в кровать. Когда начинается приступ, происходит спазм и отек слизистой оболочки. Нужно вовремя нажать и вдохнуть. Никто с тобой не дружит в детском саду? Почему? Ты не бегаешь на прогулке вместе с ними, не плетешь венки из цветов, не кидаешься песком? С тобой неинтересно? К чему тогда такие друзья? А уж плакать из-за этого… В школе дразнят зубрилой? Зачем переживать из-за тех, кто не может вместе с тобой порадоваться твоим успехам, а только исходит злобой? Все тебя считают «не от мира сего»? Да ведь так и есть. Ты непохожа на других, но это не повод переживать. Значит не «одна из», а «единственная в своем роде». Родители разошлись? Но они уже давно не были семьей, хоть и жили под одной крышей. Что убиваться? Радоваться надо — может еще каждый найдет своего человека. Было лишь одно обстоятельство, которое ни понять, ни принять не получалось — Или больше нет. С этим фактом ничего поделать было нельзя. Он выбивал почву из-под ног. Хотелось не плакать даже… Выть… В одно мгновение чудовищный необратимый факт обнажил всю глубину ее беспомощности. Жалеть себя — тоже слабость, но в жалость к себе оказалось так просто и так соблазнительно укутаться. Теперь еще это дурацкое состояние… Нужно понимать природу вещей, а понять ее не выходило. Ничего подобного с ней раньше не случалось. Наверное, впервые Саша пожалела, что у нее нет подруги. Такой, которой можно было бы позвонить и, всхлипывая в трубку, выболтать все, а потом попросить совета. Она не сразу заметила, как начала стучать зубами, а следом в сознании всплыл тихий знакомый голос: …возьмите, Саша, не мерзнете. Вам нельзя.XXIII
21 февраля 2022 г., 21:12
— Спасибо, Евгений Александрович, — Саша взяла протянутую ей куртку и вышла на улицу.
На ней была самая теплая ее одежда: толстый свитер крупной вязки — подарок бабули, и демисезонная укороченная парка.
Необъятных пуховиков и толстых дубленок в ее гардеробе никогда не водилось. Одежда должна быть удобной, не сковывать движения.
Элегантных и теплых струящихся полушубков, как у мамы, тоже не было.
Справедливости ради, один раз она в меховой салон забрела, просто из любопытства.
Посмотрела на чудеса мехпрома, а потом глянула на ценник одного такого чуда из палевой норки и вышла.
Да и потребности в такой одежде, по большому счету, не было. На остановках она часами не стояла, по городу долго не ходила. В основном, все время на колесах. Не по сиденьям же в московских пробках такую роскошь отирать.
Кто ж знал, что случится три недели кряду провести на октябрьском ветру.
Легкий норвежский пуховик она натянула прямо поверх своего рыбьего меха, застегнула молнию и подняла ворот.
Спрятав замерзший нос, Саша ощутила едва уловимый аромат. Пахло чем-то легким, свежим и дорогим. Она вдохнула глубже.
Нет, харизматик, не твой запах. Не ложится на образ. Тебе бы что-нибудь посолиднее, помускуснее.
За этим ароматом Саше виделся молодой, подтянутый британский яхтсмен, в белых брюках и футболке, стоящий за штурвалом, подставляющий лицо прохладному морскому ветру и крохотным соленым брызгам.
Саша вообще не замечала раньше, чтобы Самиров пользовался каким-то парфюмом.
Или это и не планировалось показывать остальным? Так, для себя-любимого, близко к коже, чтобы проще было сбежать от слякотной московской серости.
А может, для образа? Штрихи к портрету мафиози…
Ну, хватит желчью исходить. Сделал человек что-то хорошее. Поблагодари и ступай с миром.
Теперь будешь свои обидки до гробовой доски лелеять?
Ну, прихотнулось мужику после лишнего бокала. Не стареют душой ветераны.
Мужику… Ивлеевская фраза. Она часто с придыханием тянула: «Какой мужик, а!».
С кем поведешься…
Нет. «Мужик» — конструкция примитивная. Ест сытно, спит крепко, в природной физиологии вообще не сильно разборчив. Будет рядом теплая Зина из магазина — хорошо, случится высоколобая учительница музыки с чистым бельем — вообще праздник. Итог-то, в сущности, один. А этот вон дифференциацию проводит. Одну можно по-быстрому в углу зажать, а другой — только нежно пальчики поглаживать.
Тьфу, господи! Ну, что ты мелешь! Самой-то не противно? А ты? Что, людей не делишь? Перед всеми расшаркиваешься?
Разумеется, у Саши, как у любого живого человека были свои симпатии и антипатии, но при первой встрече, при знакомстве, она всегда старалась вести себя тактично и уважительно.
И впредь вела себя исключительно подобным образом, пока человек сам убедительно не доказывал, что уважения он не заслуживает.
Обед закончился. Повеселевшая сытая группа снова высыпала на улицу. К тому времени на середину неба выкатилось редкое осеннее солнце.
Роднянский просиял.
— По местам, ребятушки, — бодро сипел он, — ловим момент.
Лови момент — carpe diem — машинально отметила про себя Саша.
Все быстро разбрелись по площадке в ожидании команды режиссера.
Саша наскоро приводила в порядок шатохинские глаза.
— Быстрее, Сашуль, быстрее, — подгоняла звезда.
Саша убрала разводы, самую малость припудрила. Ничего, жить можно.
— Посторонние в кадре! — терял терпение Роднянский.
— Убегаю — убегаю, — быстро отозвалась Саша.
— Начали!
Она села на привычное место — позади оператора. Налила себе чаю из термоса, сдвинула набок пояс с кистями и сделала глоток ароматного кипятка.
Вдруг на площадке повисла неестественная тишина, словно время остановилось. Все замерли, как по команде, и уставились на летнюю веранду.
Там, на веранде, харизматик едва осязаемо касался губами узкой Наташкиной ладони.
С утра, до обеда, ничего подобного не происходило. Что-то новенькое. Импровизация?
Шатохина замерла и, как завороженная, вместе с группой, смотрела на него.
Саша вдруг почувствовала себя неловко. Ощущение было, словно она подглядывала в замочную скважину.
Сначала подслушивала, теперь поглядываешь…
Он поднимал глаза… влюбленные глаза, и… произносил севшим голосом:
— Алечка, одно твое слово, и я никуда больше не уйду…
— Стоп! Снято! — гаркнул Роднянский прямо у нее над ухом.
Только тогда Саша поняла, что задерживала дыхание.
— Можем ведь, когда хочем, — удовлетворенно просипел режиссер.
С этой сценой они с десяти утра мучились. Кучу дублей запороли. А ларчик просто открывался — нужно было звезд оставить наедине.
Это объяснения в номере без посторонних глаз рождают такие экспромты?
Неожиданно яркая мысль вдруг блеснула в сознании: уж не ревнуешь ли, сердешная?
Нелепости подобного предположения Саша даже рассмеялась.
Кого? К кому? Наташку к харизматику, или наоборот?
Внезапная смена настроения не укрылась от Миши.
— Ты чего, Сань?
— Да, — отмахнулась она, — анекдот вспомнила.
— Трави.
— Нет, такое нельзя в приличном обществе рассказывать.
— Где тут приличное общество? — буркнул Роднянский.
— И все-таки…
Меняли декорации, выстраивали новую мизансцену, а Саша все еще не могла прийти в себя.
"Да все проще гораздо, Александра Ильинична, - как сказал бы Марик, - самолюбие вас заедает. Вот и весь сказ. Не разглядели в вас ту, на которую можно так смотреть".
Саша помнила, как в детском саду, сидя во время прогулки рядом с Инессой Вадимовной, она часто наблюдала, как девочки из группы сговариваются против кого-то. Двое против третьей. Решают не брать ее в свою компанию, не делиться сладостями, не давать ей своих игрушек.
Такие союзы возникали и распадались по десять раз на дню. Уже тогда, в три с половиной года, Саша радовалась, что это ее не касается. Она не пыталась себя вообразить в роли какой-либо из сторон. Все это было отдельно от нее.
А вот набила бы шишек тогда, в детстве, когда всем и положено их набивать, может теперь не мучилась бы осознанием собственной ущербности.
Как-то полегче, когда против тебя первый раз сговариваются в три, а не в тридцать.
Сегодня все закончилось относительно рано — в семь Саша уже ехала домой.
Уходя с площадки, она отдала пуховик Шатохиной.
— Наташ, передай Самирову, пожалуйста.
— Это Женина? — удивилась звезда.
— Ага.
На душе было муторно. Странное необъяснимое чувство. Что должен испытывать человек, случайно ставший свидетелем чего-то сокровенного? Того, что не предназначалось для посторонних глаз.
Саша возвращалась домой в полной тишине — не стала включать магнитолу, а стоило бы. Нужно было расслабиться. Для этих целей в бардачке всегда имелась флешка с Вивальди.
Его утончённые, лиричные, виртуозные скрипичные переливы действовали на Сашу почти мистически — приподнимали над землей, обволакивали спасительной пеленой эскапизма, даря, недостижимое никакими другими способами, внутреннее равновесие.
Всякий раз, слушая «L'estro armónico», Саша не понимала, как мог человек, столь тонко воспринимающий окружающий мир, родиться в Италии. Не заслуживали его итальяшки. Не виделось ничего общего у гениального композитора с этим шумным, цветастым, чрезмерно темпераментным народом. Саша куда легче могла вообразить Антонио Лучо, прохаживающимся по узеньким брусчатым венским улочкам, или даже смотрящим на ледяную воду Невы с Петровской набережной.
Нужно тянуться к прекрасному, а не заниматься самоедством. Ничего экстраординарного не произошло. Они отрабатывали сцену. Он актер. Это его работа — ему должны верить.
Не было ничего личного ни в его взгляде, ни в его прикосновении. Шатохина никогда о нем не говорила. А в ней же, как в решете — ничего не держится. Если бы там что-то было, Саша узнала бы первой.
Ну, разумеется. Вот села перед зеркалом, и давай перед тобой исповедоваться. Не надо думать, что все кругом глупее тебя. Шатохина далеко не дура.
И не так проста, как тебе кажется. И, если уж совсем честно, трусами на публику никогда не трясла. Не искала дешевой говорильни. Ей в мечтах Андреева видится. Будет она делиться тем, что у нее в спальне происходит…
Все сплетни, которые она так любит, никогда ее самой не касались. Много она вообще о себе рассказывала?
Саша помнила, как все началось. С новогоднего вечера. С их первого «Огонька» на канале.
Тогда все столичные газетёнки и журнальчики тоже решили, что увидели нечто сокровенное.
А Наташка с харизматиком и рады были стараться — двусмысленно отшучивались, комментариев не давали, от прямых вопросов уходили.
Нет. Не может быть. Нет там ничего.
Саша стояла на светофоре перед поворотом на Самотечную. Она почувствовала, как начинают гореть щеки и уши.
Нет, или тебе хочется, чтобы не было?
Эту мысль нужно было быстрее прогнать из сознания, отвергнуть, запретить… Что угодно, только не думать.
Что ж такое с этим чертовым светофором?
Саша устало откинулась на спинку сиденья. За окном, с огромного рекламного щита, смотрел харизматик. Элегантный, как рояль, в черном костюме-тройке, прикрывающим его наскальную живопись, с маленькой фарфоровой чашкой в руке, он смотрел на проезжающие мимо автомобили фирменным взглядом исподлобья. Рядом с харизматиком красовалась надпись витиеватым ажурным шрифтом вразлет: «Канцлер» — кофе, как искусство.