Опера, которой суждено стать великой
5 июня 2022 г., 12:05
В тот день, когда Вольфганг отдал ему свой амулет, Сальери окончательно укрепился в мысли о том, что больше не хочет лгать Терезии. Он думал об этом и раньше, думал, должно быть, с той минуты, когда обнаружил, как пробуждается сердце: вместе с ним проснулась и совесть, его палач и мучитель.
Сальери слишком долго жил с половинчатой душой, и продолжать это теперь, в новых обстоятельствах, было бы предательством по отношению к Вольфгангу, к Терезии и к самому себе.
Он теперь куда больше ценил свою внутреннюю правду, чем внешний успех и притворное благополучие. Он готов был решиться на что угодно, лишь бы никогда больше не просыпаться по утрам с острым чувством внутренней раздвоенности, которое знал с юности, как знают болезнь и даже постепенно, свыкнувшись, перестают замечать ее.
В то утро ему приснилось, — и сон этот был очень реален, — что он обнимает Вольфганга, и, уже очнувшись, он стал искать его на соседней подушке, так, словно это могло быть возможно. Вспыхнувшая в нем в момент пробуждения тоска и отчаяние дали ему вдруг явственно понять, что время для трудного разговора настало.
От волнения он даже не просматривал почту. Одевшись, он направил слугу доложить Терезии о его визите.
Терезию он застал в детской. Не сняв передника и закатав повыше рукава простого домашнего платья, она склонялась над колыбелью и тихонько покачивала ее. Младенец хныкал, больше из-за неумения найти другое занятие, чем из каких-то основательных причин. Это было понятно и по тону его голоса, и по спокойной позе матери. На звук шагов Сальери она обернулась с улыбкой, сразу померкшей, едва встретились их взгляды.
— Что случилось? — спросила она быстро и беспокойно.
Он видел, она гадала, нетерпеливо ждала ответа. Ему же потребовалось глотнуть воздуха, прежде чем начать. Былая решимость его поколебалась. И все же он не позволил себе отступиться и произнес:
— Терезия, я должен сообщить тебе одну важную вещь… Собери свое мужество. У нас с тобой больше не будет детей.
Терезия расширила глаза и заметно побледнела.
— Что ты такое говоришь, Тонио? — спросила она, и ее тембр резанул его по ушам. — Как это возможно? Разве я больна? Или ты болен?
Сальери едва сдержал гримасу. Терезия никогда не предавала его, с первого дня она заботилась о нем, была ему верной подругой и спутницей — как умела. Ему было больно теперь говорить ей такие жестокие слова, но его чувство к ней было лишь жалостью, и эта жалость не наполняла его, не давала ему ни внутренней силы, ни желания творить. В этой жалости он терялся, а не обретал себя.
Он покачал головой:
— Мы оба здоровы. Только… этого мы больше нет.
Ее лицо помертвело.
— Я знала, — произнесла она едва слышно. — Знала. Я чувствовала… Кто она такая? Ты любишь ее?
— Да. Люблю, — тяжело сказал Сальери. Ему хотелось, чтобы это прозвучало между ними только один раз. — Больше тебе ничего не нужно знать.
Она опустила голову и принялась рассеянно поправлять одеяльце у притихшего ребенка. Обманутый этим жестом, Сальери почти вздохнул с облегчением, пока не увидел, что руки ее дрожат. Затем его слуха достиг ее тихий плач.
Он с досадой отошел к камину — летом его не зажигали, и теперь ему показалось, будто из дымоходной трубы тянет ледяным холодом.
— Давно ты её любишь? — дрожащим голосом заговорила Терезия. Следовало догадаться, что так просто она не отступится. Пусть ему всегда казалось, что она только терпит его ласки, — как всякая женщина, она не готова была сдаться без борьбы. — Это Катарина Кавальери? Я видела, как она смотрела на тебя все эти годы… — продолжала Терезия. — И теперь ты назвал дочь ее именем… Но ведь она даже не поет у тебя… Ты хотел… приблизить ее к себе?
— Нет, — честно сказал Сальери, оборачиваясь. Лицо Терезии покраснело пятнами. Он никогда не видел ее такой несчастной. Он, следует признать, вообще не видел ее несчастной. Это её новое выражение лица стало для него почти неожиданностью, ведь он так мало думал о ней, готовясь к этому разговору. Новая волна мучительной жалости захлестнула его сердце, — но он лишь более явно ощутил разрушительный, ядовитый эффект этого чувства. — Нет, — повторил он, стараясь говорить как можно спокойнее. — Конечно, госпожа Кавальери — удивительная певица. Ее голос — один из лучших музыкальных инструментов нашего века, в Вене и далеко за ее пределами. Через нее может говорить блаженство и страдание. У нее удивительная, яркая судьба. Вот почему я назвал так дочь, желая ей судьбы столь же необычной. И нет, я не стремился таким образом приблизить к себе Катарину. Она лучшая из моих учениц — но это лишь пока. У меня будут другие ученики. И я решил больше не делить свое сердце — и отдать его музыке, — он нарочно использовал этот образ, потому что сейчас его сердце билось как никогда горячо и цельно. И не Терезия дала ему чувство полноты жизни.
И не могла бы дать.
Но ее сердце по-прежнему стремилось к нему, и в ее заплаканных глазах было отчаяние любви, всё ещё не разочаровавшейся.
— Не оставляй меня, — сказала она тонко и жалобно. — Тонио… Прошу тебя.
— Ну, что ты, — ответил Сальери, смягчаясь. — Ты по-прежнему моя подруга. Мы станем жить как брат с сестрой. Я позабочусь о том, чтобы никто ничего не узнал… Сплетен не будет.
— Так кто она? — перебила Терезия. Увидев его слабину, она сразу заговорила обвиняюще, почти зло. — Она молода? Знатна? Или это просто очередная смазливая певица? Она… ты… уже был с ней?
Все это напоминало какую-то низкопробную комическую оперу. Сальери не хотел этой сцены, он испытывал мучительное желание уйти, и не мог, ведь и музыкант не уходит из театра, не доиграв своей партии.
Он устало опустился в кресло. Она продолжала сверлить ему уши злым шепотом.
— Ведь можно было иначе, — говорила она, всхлипывая. — У артистов всё это куда проще. Едва ли какая-то певичка осмелилась бы потребовать от тебя брачной клятвы после этого!
— Что? — спросил он, вскидывая голову. — Ты хочешь сказать, что стерпела бы измену? И ты смогла бы жить так?
— А как, по-твоему, живут все женщины? — горько возразила она.
Сальери онемел. Кто мог внушить ей такие мысли о мужчинах? Господин фон Хельферсторфер, ее отец? Или ее старшие братья?
— Мне жаль, что я разочаровал тебя, — сказал он наконец, поднимаясь и сжимая амулет Вольфганга под рубашкой. — Мне жаль. Ты заслуживаешь большего.
— Ты думаешь, есть хоть что-то дороже твоей любви для меня? — воскликнула она, вновь заливаясь слезами.
Сальери отвернулся. Он не мог разбить ее последнюю надежду, не мог сказать, что никогда не любил ее.
— Я благодарен Господу за всё, что у нас было, Терезия, — сказал он. — Будь и ты Ему благодарна.
Оставляя ее в тот день, он должен был признаться себе, что испытывает облегчение. И он уверял себя, что придет день, когда она тоже поймет и сможет принять его отказ жить в неправде.
*
Словно какая-то часть его души освободилась от груза. Он и сам не знал, насколько эта многолетняя ложь — не Терезии, а себе самому — изнуряла его. Теперь ему захотелось деятельности. Захотелось делать больше. Упрёк, брошенный когда-то Констанцией, оставил след в его душе. Сальери стал всерьез задумываться, как ему помочь Вольфгангу поправить дела и сделать всё достаточно незаметно, чтобы тот не вспыхнул от обиды, ведь любые подобные жесты Моцарт воспринимал как покушение на свою независимость. Сальери понимал, что в Вольфганге говорит отчасти характер, отчасти молодость. Но именно теперь не было никакого простого способа решить его финансовый вопрос.
По этой же причине он не рассказал ему о своем разговоре с женой — он знал, что Терезия и дети очень понравились Вольфгангу и что он ощущает свою вину перед ними. Такой чистой душе было тяжело нести груз чужого несчастья, коего он стал виновником, пусть и невольным.
Недоговоренность была, пожалуй, не лучше лжи, но Сальери счел молчание меньшим злом. Это, как и природу своих прежних отношений с Франческо, он не мог доверить никому.
Решить финансовый вопрос оказалось проще, чем примириться окончательно со своей совестью: Сальери пришлось прибегнуть к небольшой хитрости и внести имя Моцарта в список музыкантов для абонемента летних концертов. Минувшим летом эта инициатива уже была опробована в некоторых городских парках и нашла сердечный отклик у публики.
С благословения Иосифа, новые летние абонементы были сформированы в том виде, как их составил Сальери, и Вольфгангу достался собственный день, в который он мог выступать в парке.
Сальери лично возглавил проект — летом его ученики вновь разъехались из города, и у него появилось время посещать все музыкальные площадки, коих было теперь в Вене не меньше дюжины на площадях и в парках. Абонементы хорошо разошлись, и лето обещало быть насыщенным.
Вольфгангу, по иронии судьбы, достался тот самый павильон в Пратере, где они впервые узнали миг блаженства в объятиях друг друга.
Летом парк утопал в буйной листве, под сенью которой в утренние часы Вольфганг должен был играть на крыльце, на том самом клавесине. Парк привлекал к себе многих венцев, по утрам же в особенности — влюбленные парочки.
Вольфганг, которого Сальери привез на площадку в своем экипаже, некоторое время вопросительно разглядывал павильон, и нахмурился заметно сильнее, когда Сальери отпер двери ключом, полученным от Иосифа, и пригласил его внутрь.
— Так это домик императора? — спросил он, поднимая крышку клавесина с картиной на внутренней стороне и глядя на старую знакомую — девушку, похожую на розовое облако.
— Теперь он принадлежит принцессе Элизабет, его племяннице, — уклончиво отозвался Сальери.
Это действительно было так — юная принцесса, не отличавшаяся особой общительностью, попросила своего царственного дядю отдать ей в пользование маленькие беседки и домики в глубине парка.
— И ты знал? — спросил Вольфганг, когда они вдвоем вынесли клавесин на небольшую площадку перед павильоном.
— Иначе мы бы не попали тогда внутрь. С этой сломанной рамой была связана одна история…
Сальери не успел рассказать, какая, — на дорожке появилась первая публика, и Вольфганг вынужден был сесть за клавесин и начать играть.
Играл он прелюдию и фугу до мажор, которую сочинил недавно на «Чердаке», и пускай звучание этой музыки было слишком торжественным для этого безмятежного утра, в ней был весь Вольфганг: трагическое начало сплеталось здесь со светлой надеждой, тяжелые низы с легким, быстрым верхом. Волны накатывали на берег, им вторили церковные колокола — они всегда звучали у Вольфганга между строк.
Сальери нужно было инспектировать другие площадки, однако он в тот день никуда больше не поехал, — не смог расстаться с этой музыкой.
Когда все импровизации, в которые Вольфганг пустился после фуги, отзвучали, возле павильона уже собралась большая толпа, невзирая на довольно ранний час. Сальери видел, с какими растроганными лицами люди слушают эту музыку, и сам предпочел скрыться в павильоне, чтобы не выдать слишком явно своих чувств.
Он знал, что Вольфганг может играть так часами, забывая обо всем, и знал теперь, что сам может часами слушать его.
Рядом с Вольфгангом он всегда ощущал в груди удивительное тепло. На сердце разливался покой, стоило только увидеть пестрый сюртук Вольфганга, его танцующую походку, его приветливую улыбку. Это было так сладко и так правильно для него. Он ни на что не променял бы это.
Даже сердитый Вольфганг все равно продолжал оставаться на его стороне, в его лагере на войне против всего прочего мира.
— Так я хотел бы знать подробности о павильоне императора, — начал он снова, пока они ехали на «Чердак» в карете после концерта. Сальери видел, что Вольфганг уже далеко не так сердит, как давеча: музыка принесла ему успокоение, и поза его стала чуть заметно небрежно-расслабленной. Сальери уже хорошо читал знаки его тела.
— Бог его знает, для какой цели он был выстроен, — ответил Сальери. — Прежде он назывался охотничьим домиком. Ходили слухи, что Иосиф частенько летом проводил там время и охотился в парке. Но императрица, его многоуважаемая покойная госпожа матушка, пресекла эти развлечения. А павильон с прошлого сезона стал концертным.
— А рама? — настырно спросил Вольфганг.
— Я не сплетник, но говорят, шпингалет нарочно разболтали по его приказу, чтобы он мог предаваться там своим страстям. Мы попали туда той же дорогой, какой попадал внутрь сам Иосиф, втайне от императрицы.
Вольфганг нахмурился.
— Мне теперь кажется, у него нет иной страсти, кроме государственной. Его даже музыка не трогает так, как всех прочих.
— Нет, он любит музыку, — возразил Сальери. — Я только думаю, что он всегда ведет свой мучительный внутренний спор и потому так поверхностно эмоционален.
— Спор с кем? — удивился Вольфганг.
— Со своей покойной матерью. Она его никогда не отпустит.
Моцарт задумался, и Сальери мягко взял его за руку.
— Хочешь, пообедаем где-нибудь, — предложил он, чтобы переключить его внимание.
Лицо Вольфганга по-прежнему оставалось обеспокоенным, словно он продолжал какую-то мыслительную работу. Сальери чуть сильнее сжал его руку, потянул на себя, коснулся губами пальцев. Почувствовал, как они смягчаются. Обхватил его большой палец губами и втянул в рот.
Вольфганг вскинул на него взгляд, растерянный и уже немного поплывший.
Сальери прошелся несколько раз по подушечке языком, плотнее смыкая губы, и затем легко отстранился.
— Так что насчет обеда? — спросил он, не стараясь скрывать волнение и желание.
— Нет, — тихо сказал Вольфганг, завороженно глядя на него и не отнимая потеплевшей руки. — Поедем скорее домой, Антонио.
*
Глюк так и не оправился к лету, и Сальери по его просьбе должен был дописать оперу и поставить ее в Бургтеатре.
Зато он мог теперь сам пользоваться ложей учителя и приглашать туда своих друзей. Друзьями он, правда, не обзавелся, зато их в избытке было у Вольфганга.
— Я хочу позвать на премьеру некоторых своих знакомых. И двух учениц. Констанция тоже не останется в стороне. Она едва терпит, если я ухожу куда-то без нее. И, затем, Катарина, — перечислял Вольфганг.
— О, ради бога! — не выдержал Сальери. — Я совсем не против Катарины, но за ней ведь увяжется этот прохвост Адамбергер!
— Что тебе такого сделал Иоганн? — вскинул глаза Вольфганг.
— Он распутник!
— Он самый обычный человек, — пожал плечами Вольфганг. — Так поступают все.
Сальери вздохнул, вспоминая некстати и слова Терезии, и тот поцелуй на репетиции «Похищения из сераля», коему стал тайным свидетелем, и хмуро взглянул на Вольфганга — может быть, были и другие поцелуи?
— Думаю, он влюблен в Катарину и не станет распутничать в твоей ложе, в присутствии гостей, — Вольфганг лукаво улыбнулся.
Сальери знал, о чем тот подумал. Они сами целовались там во время предыдущей премьеры Глюка, и Сальери настолько потерял голову, что готов был овладеть Вольфгангом прямо на диване, за спинами гостей старика.
— Хорошо, я согласен, — ответил он, поспешно отгоняя этот образ, так сильно его волновавший. — Ради тебя я смирюсь и с Адамбергером.
*
Успех дописанной оперы Глюка, — снова на итальянское либретто, поскольку император после отъезда русских гостей как-то сразу охладел к зингшпилю, — был невероятный. Празднование, начавшееся в Бургтеатре, самые стойкие продолжили в «музыкальном» трактире, куда Сальери уговорил поехать Вольфганг. Попойка длилась почти до утра. Сальери сначала намеревался навестить Глюка и рассказать, как приняли его сочинение. Но отказать Вольфгангу он не смог. Так что в конце концов ему пришлось развозить весьма веселую и уже хорошо подгулявшую толпу приятелей Моцарта.
Он, разумеется, сразу пожалел, что согласился на «музыкальный» трактир. Целый вечер видеть Вольфганга, ловить его взгляд и ни разу не коснуться его — он боялся малейшим жестом выдать себя — было мучительно. За закрытыми дверями на «Чердачке» он слишком привык к своему собственническому счастью. Привык думать о Вольфганге как о продолжении себя, и о себе как о продолжении Вольфганга.
Тот, кажется, тоже чувствовал себя не в своей тарелке всю ночь. Они оба принимались искать друг друга глазами, стоило только одному исчезнуть из поля зрения другого.
Сальери понимал, что ведет себя неосторожно. Но Констанция, увлеченная больше беседой с оркестрантами и пивной кружкой, чем собственным мужем, не могла сейчас заподозрить неладное.
Сальери видел, что Вольфгангу неприятно поведение жены: несколько раз тот принимался урезонивать ее, но она нарочно громко смеялась и отталкивала его руку.
Куда большую опасность представляла Катарина — в подобных компаниях она никогда не пила и всегда пристально наблюдала цепким взглядом, кто с кем сидел и кому какие слова сказал. Но и Катарина после оперы, к участию в которой ее не пригласили, приняла теперь презрительно-отстраненный вид, слишком влюбленная в себя (и как только Терезия могла ревновать к ней?), едва отвечая на старательные ухаживания Адамбергера.
Когда занялся рассвет, Вольфганг был уже совсем бледен от усталости. Такое переутомление могло плохо для него закончиться. Сальери и сам едва сдерживал зевоту. Он никогда не понимал ни прелести ночных попоек, ни удовольствия от общения со всем этим музыкальным людом. Поэтому, когда Констанция особенно резко и пьяно засмеялась, Сальери решительно положил конец затянувшейся вечеринке: заплатил за всех и дал сверх того пару монет трактирному слуге, чтобы раздобыл им поскорей два экипажа.
Они оказались в числе последних покинувших трактир, когда высыпали на улицу пестрой гомонящей толпой. Сальери ощущал себя персонажем, который по ошибке спутал сцены. Кроме того, его не оставляло тревожное чувство, что за ним кто-то наблюдает. Оно словно жгло ему спину, и он с подозрением оглядывал всех своих спутников. Но те, казалось, не делали ничего необычного: Констанция повисла на шее Вольфганга, Адамбергер шептал что-то на ушко Катарине, которая прикрывалась веером и недовольно морщила лоб, двое скрипачей готовились затеять пьяную драку, гобоист, напротив, демонстрировал мирные намерения — прилёг прямо на мостовой.
К счастью для Сальери, в этот момент подали экипажи. В первый он усадил Вольфганга с его супругой, поскольку не в силах был находиться с девчонкой Вебер в одной карете, — а также Адамбергера и Катарину. Во второй едва не пинками загнал приятелей Вольфганга, пригрозив, что дальнейшие гуляния они будут оплачивать уже из своего кармана.
— Я присмотрю за ними, — вполголоса пообещал он Вольфгангу.
Несвойственное ему меценатство было вознаграждено тем, что Вольфганг поцеловал ему руку на прощание, забираясь в карету, и это поспешное благодарное прикосновение его губ Сальери унес на коже как свою величайшую тайну.
Пока он развез всех праздных гуляк по их убогим жилищам, уже начал заниматься день. Мягкий розовый свет залил привычные глазу городские декорации, погружая их в задумчивую уютную дымку. По улицам стала шнырять прислуга, фонарщики гасили свет.
К себе он вернулся последним, исколесив всю Вену. К этому времени совсем рассвело. Едва он отпустил карету и зашел в дом, как кто-то постучал в его входную дверь. Сердце его исполнилось надежды, что это подоспела записка от Вольфганга.
Он сам бросился к двери, чтобы опередить сонных нерасторопных слуг. На пороге стоял человек примерно одних с ним лет, одетый богато и щегольски. Парика он не носил, но собственные его тёмные волосы были аккуратно завиты и уложены, а косу туго стягивала вызывающе яркая лента.
— Прошу меня простить, — заговорил он мелодично на итальянском языке с узнаваемым венецианским выговором. — Я был нынче на вашей опере. А после весь вечер и всю ночь следовал за вами… И лишь теперь осмелился зайти, увидев, как вы остались наедине, — потому что мне нужно срочно видеть вас. Мой покровитель сказал, вы сможете помочь мне в Вене. Как и я смогу помочь вам. Я хотел засвидетельствовать свое почтение теперь — и тотчас покину вас, чтобы вернуться в то удобное вам время, которое вы сами назначите.
— У вас, должно быть, есть письмо от вашего покровителя? — стараясь удержать разочарование и зевоту, спросил Сальери.
— Он не дал мне с собой никакого письма, только это, — незнакомец опустил руку в сумку, висевшую у него через плечо, и достал оттуда кусок ткани.
Сальери недоуменно развернул его — это оказался батистовый платок с вышитыми в уголке инициалами. Буквы были хорошо ему знакомы и вызвали некоторые воспоминания.
— Вот как, — сказал он. — Что ж… Нам с вами, действительно, следует встретиться и поговорить более обстоятельно. Пока же назовитесь и объясните мне, сколь возможно коротко, цель вашего приезда в Вену.
Итальянец поклонился, учтиво, но без подобострастия.
— Мое имя — Лоренцо Да Понте, — произнес он, и Сальери с удивлением понял, что невольно заслушивается мелодикой его голоса. — Возможно, вы обо мне что-то слышали. Я был аббатом, увлекался философией, но не нашел себе места ни в Италии, ни во Франции. А сюда прибыл по поручению нашего общего друга, для того чтобы написать для вас либретто. Я уже кое-что начал. Вместе с вами мы создадим оперу, которой суждено стать великой.
*
Сальери все размышлял об этом событии на следующий день, когда инспектировал концертные площадки, ездил к ученикам и даже вечером на «Чердаке», когда они с Вольфгангом лежали в постели.
Они никогда не покидали ее сразу, даже если оба торопились. Это была еще одна их традиция, или, быть может, ритуал. Сальери испытывал странную потребность уже после всего держать Вольфганга какое-то время в объятиях и касаться его, с ласковой неторопливостью человека, который обрёл мир внутри себя. Иногда эти мягкие поглаживания по спине и плечам вновь воспламеняли обоих, превращая их дружеское объятие в брачное.
— О чем ты задумался? — спросил его Вольфганг. — Ты хмуришься, что-нибудь произошло?
— Я не хмурюсь, — возразил Сальери. — В Вену приехал один человек… Аббат… философ… литератор. Он хочет, чтобы я покровительствовал ему при дворе.
— В чём твои сомнения? — спросил Вольфганг.
— У него неуживчивый характер. Вряд ли это встретит отклик… — он умолк, пропуская пряди волос Вольфганга сквозь пальцы, и лишь через некоторое время продолжил: — Его зовут Да Понте. Я вас познакомлю. Может быть, ты сам захочешь поработать с ним, раз уж император снова взял итальянский курс в музыке. Сейчас Да Понте пишет либретто для меня, посмотрим, что из этого выйдет. Нужно убедиться, что он достаточно хорош…
— Хорош для чего? — спросил Вольфганг сонно, прислоняясь щекой к его плечу.
Сальери с жадной нежностью окинул взглядом его спокойное лицо — длинные ресницы, зацелованные полуоткрытые губы, румянец страсти, еще не совсем погасшей на его фарфоровых щеках.
— Для твоей музыки, — сказал он, не прерывая своих ласкающих прикосновений. — Для оперы, которой суждено стать великой.