***
Ваня отстранился чуть сильнее, опираясь на локти, чтобы видеть её лицо целиком. Свет от уличного фонаря едва пробивался сквозь щель между шторами, ложась тонкой жёлтой полосой на её мокрые от слёз щёки, на разбитую губу, на следы его зубов на шее. Катерина лежала неподвижно, как сломанная кукла, только грудь вздымалась мелко и часто. Глаза её были открыты, но смотрели сквозь него — в какую-то точку за его плечом, где, наверное, ещё теплилась последняя искра прежней жизни. Он провёл большим пальцем по её нижней губе, размазывая кровь, и улыбнулся той самой улыбкой — острой, как скальпель, но теперь в ней было что-то почти священное: — Скажи, — прошептал он, и голос его звучал низко, бархатно, обволакивая, словно тёплый дым. — Скажи, что любишь. Я хочу услышать это из твоих губ. Сейчас. Катя молчала. Только дыхание, такое слабое, дрожащее. Он медленно, очень медленно качнул бёдрами, входя глубже, хотя уже и так был до конца. Девушка вздрогнула всем телом, не закричала, но сделала глубокий вдох. Голоса больше не было. Ваня наклонился ближе. Его волосы, выбившиеся из хвостика, щекотали её лицо. Он вдохнул запах её страха, пота, крови и своего собственного семени — и этот коктейль опьянял его сильнее любого вина: — Такая сладкая, зайка. Моя... Даже когда убегала. Особенно когда убегала. Эта твоя новая квартира, новый паспорт, имя — это было как любовное письмо. «Найди меня. Возьми меня. Поймай меня.». И я нашёл. Я взял. Я поймал. — Он поцеловал её в висок, нежно, почти благоговейно. Рука скользнула вниз по её животу, пальцы снова нашли то место, где всё ещё пульсировало болью и вынужденным, предательским теплом. Он начал двигаться — не резко, как раньше, а медленно, глубоко, ритмично, словно убаюкивая. Каждый толчок сопровождался тихим, влажным звуком и её едва слышным всхлипом. Больно... — Чувствуешь? — шептал он ей прямо в губы. — Это не просто тело. Это мы. Ты и я. — на конце каждого предложения парень целовал девушку — Твоя боль — моя. — Поцелуй. — Твои слёзы — мои. — Еще один. — Твой страх… о, твой страх — это самое, что ни на есть сладкое. Ты с ним такая живая. Такая настоящая. Катя закрыла глаза. По щекам снова потекли слёзы — горячие, беззвучные. Но тело… тело уже начало предавать её. Оно помнило. Оно знало эти движения, эту тяжесть, этот запах. Где-то глубоко внутри, под слоями ужаса и отвращения, шевельнулось что-то тёмное, знакомое, почти забытое. Нечто, что когда-то заставляло её вскрикивать от наслаждения, а не лишь от боли. Теперь же оно являлось только во снах, сопровождаемое шорохом алого шёлка. Ваня почувствовал это. Он всегда чувствовал: — Вот так… — выдохнул он с торжеством. — Видишь? Ты так сильно сжимаешься вокруг меня. Моя девочка, ты так соскучилась. Скажи мне, Катя. Скажи, что любишь меня. Он ускорил ритм — не грубо, а настойчиво, точно выдавливая из неё последние остатки сопротивления. Его пальцы на клиторе двигались в такт, то нежно, то резко, балансируя на грани между мукой и экстазом. Она задрожала. Бёдра против воли чуть приподнялись навстречу. — Я… — голос её был едва слышен, хриплый, разбитый. — Я ненавижу тебя.., Ваня. Парень рассмеялся — тихо, ласково, как над капризным ребёнком: — Ненависть — это тоже любовь, только вывернутая наизнанку. — Он резко вошёл до упора и замер, чувствуя, как она пульсирует вокруг него. — Кричи, что ненавидишь. А потом кончи для меня. Кончи, ненавидя меня. Он наклонился и впился зубами в её грудь, оставляя новый багровый след. Катя выгнулась, и из горла вырвался звук — не крик, не всхлип, а что-то среднее между рыданием и стоном. Тело её содрогнулось в судороге, которую она уже не могла остановить. Волна — горячая, стыдная, разрушительная — прокатилась по ней, выжимая последние силы. Ваня не остановился. Он продолжал двигаться через её оргазм, продлевая его, усиливая, пока она не начала задыхаться вновь, пока глаза не закатились: — Вот так, моя хорошая… — шептал он, целуя её мокрые от слёз ресницы. — Видишь, как хорошо тебе со мной. Как сладко тебе со мной, когда больно. Когда она обмякла, почти потеряв сознание, он наконец позволил себе кончить снова — глубоко, медленно, заполняя её ещё раз, словно запечатывая договор. Потом лёг рядом, притянув её к себе спиной к своей груди, обхватив крепко, но уже не жестоко. Его ладонь легла ей на сердце — чувствовать, как оно бьётся для него. За окном дождь усилился. Фонарь качался, и тени в комнате танцевали странный, завораживающий танец — то сжимаясь, то распускаясь, словно живое дыхание ночи. — Завтра поедем ко мне, — тихо сказал Ваня, проводя пальцами по её спутанным волосам. — У меня новый дом. Тихий. Подальше от всех ненужных нам людей. Никто нам больше не помешает. Катя не ответила. Она просто лежала в его руках — сломанная, залитая его спермой и своей кровью, дрожащая. Но где-то в самой глубине её глаз, под пеленой ужаса, мелькнуло что-то новое. Не надежда. Не ненависть. Что-то тёмное и привычное, возможно почти родное. Ваня улыбнулся в темноту и поцеловал в затылок изнеможенную девушку: — Спи, моя нежная. Я здесь, я рядом. Я больше тебя не оставлю. Парень шептал девушке эти слова, полагая, что они способны её успокоить. Но на самом деле в них жила такая первобытная, животная жуть, что Катя почти поверила: он больше никогда её не отпустит. Слово «почти», на самом деле, здесь было лишнее — она поверила. Просто отчаянно старалась не признавать этого. Он будет бить её каждый день. И даже сейчас — что это было? С чего он вообще решил, что ей может нравиться боль? Он так сладок на язык, что, будь они сейчас просто рядом — лежали, глядя друг на друга, — она бы ему поверила. Возможно, даже к лучшему, что его способ «примирения» оказался таким. Он одновременно отрезвил её и загнал в жёсткие рамки: то, что для Кати было болью, для Вани считалось проявлением любви. Неожиданно чьи-то слова влезли в сознание:— Катя, если честно я учусь жить в моменте, где тебя уже нет — или ещё нет.
— «Что за...» — подумала Катерина, как вслед за той фразой, пошла новая:— Иногда я слышу твои всхлипы во всем этом шуме. Ты молчишь, но мне кажется — это не так.
Знакомый голос... До боли знакомый голос. До скрежета в зубах.***
Ваня родился в маленьком промышленном городе на севере, где зимы длились по восемь месяцев, а небо казалось всегда серым, словно кто-то забыл его вымыть. Мать звали Людмила — красивая, но выгоревшая женщина, которая работала на местной ткацкой фабрике и пила горькую по вечерам, чтобы заглушить тишину в голове. Отец был военным в отставке, жёстким, как старый ремень, и любил «воспитывать характер». С самого раннего детства Ваня понял одну важную вещь: люди — это вещи, которые можно сломать, присвоить себе или в крайнем случае — приручить. Когда ему было пять, отец заставил его стоять на коленях на горохе за то, что мальчик заплакал после того, как разбил кружку. Два часа. Без единого звука. Ваня не кричал. Он просто смотрел в одну точку на обоях и считал удары сердца. Когда мать попыталась вмешаться, отец ударил её так, что она упала и больше не вставала в тот вечер. А маленький Ваня запомнил не боль в коленях. Он запомнил, как приятно было молчать и ждать. Как время начинало работать на того, кто умеет ждать лучше всех. В школе он был тихим, почти невидимым. Отличные оценки, идеальное поведение, вежливая улыбка. Учителя обожали его. «Примерный мальчик». Но уже тогда в нём жило что-то... Наверное это зарождалась жестокость. На переменах он мог часами наблюдать за одноклассницей — тоненькой девочкой по имени Алина с длинными косами. Не подходил. Не дёргал за волосы. Просто смотрел. Издалека. Так пристально, что она начинала ёрзать и оглядываться. Однажды он подкараулил её после уроков и тихо, почти ласково сказал: — Ты не должна бояться. Я просто хочу, чтобы ты была моей. Алине тогда было девять. Она заплакала и убежала, перед этим крикнув что-то вроде: — Я не игрушка, чтобы быть твоей! Через пару недель её родители перевели девочку в другую школу. Ваня не расстроился. Он просто запомнил это чувство — когда кто-то убегает, а ты точно знаешь, что мог бы не пустить. Дома было хуже. Отец начал пить сильнее. Однажды в пьяном угаре он привязал восьмилетнего Ваню к стулу и заставил смотреть, как «настоящие мужчины» разбираются с матерью. Мальчик не отводил глаз. Ни разу. Когда всё закончилось, отец похлопал его по плечу: — Вот теперь ты мужик. — Ваня улыбнулся ему в ответ. И в той улыбке уже не было ничего детского. В двенадцать он впервые убил. Не человека — кота соседки. Животное кричало долго, но Ваня был терпелив. Он делал всё аккуратно, почти научно. Потом закопал тельце в лесу за домом и долго сидел рядом с могилкой, чувствуя странное, тёплое удовлетворение. Это было не злостью. Это было ощущением контроля. Полного. Абсолютного. Возможно вид органов этого кота, что-то шевельнул внутри мальчика сильнее, чем жестокие действия отца. Ведь после этого мальчика действительно стало притягивать всё, что связано с телами и расчленением. Возможно, именно тогда и зародилось его почти болезненное увлечение хирургией — то, что позже перерастёт в некую одержимость. Мать начала бояться собственного сына где-то к его четырнадцати. Она замечала, как он смотрит на неё — спокойно, изучающе, словно уже прикидывает, сколько времени ей осталось. Однажды она нашла в его комнате тетрадь. Там были аккуратные записи: кто из девочек в классе как пахнет, как быстро краснеет, как дрожит голос, когда он просто проходит мимо и смотрит слишком долго. И списки. Длинные списки того, что он с ними сделает, когда вырастет. Она сожгла тетрадь. А ночью Ваня зашёл к ней в комнату, сел на край кровати и очень тихо, что-то сказал. Он точно не помнил, что именно, ведь в подобные моменты, когда перед его глазами пелена гнева — он почти ничего не запоминает. Максимум отрывки из разговора и выражения лица "жертвы". Ваня точно не знал даже, что хотел тогда донести до мамы, но точно помнил, что она... Она заплакала. Он обнял её и гладил по волосам, пока она не успокоилась. На следующий день мать стала пить ещё больше, а Ваня понял: даже ту, которая тебя родила, можно заткнуть, а это значит — заткнуть можно любого, подмять под себя уж тем более. Отец умер от цирроза, когда Ване было семнадцать. На похоронах он стоял у гроба с абсолютно спокойным лицом. Мать спросила шёпотом: — Тебе хоть немного жаль? Парень повернулся к ней, улыбнулся той самой ласковой, бархатной улыбкой и ответил: — Да мне жаль.., что он умер слишком быстро. После этого мать прожила ещё полгода. Однажды утром Ваня нашёл её в кухне с пустыми глазами и пустой бутылкой. Он не вызвал скорую сразу. Посидел рядом, держа её за холодеющую руку, и тихо говорил: — Всё хорошо, мам. Теперь у тебя все будет хорошо. Доя кого-то может быть это удивлением, но... Таким он стал не из ярости — из тишины и из терпения. Из абсолютной, почти священной уверенности, что всё, что он захочет — рано или поздно станет его. Потому что время всегда на его стороне. И потому что люди, в глубине души, сами хотят, чтобы их поймали. Особенно те, кого он по-настоящему любит. Он это знает, он в этом уверен.