белым-белым
10 апреля 2022 г., 10:08
А однажды в мае он приносит в участок охапку ландышей, белых как облако. В комнатах, душных, прокуренных так что стены уже почернели от дыма, офицеры и офицерки поворачивают на него головы.
Пахнет весной. Все от букета, который как половина большого белого шара, и головки цветов цепляются в нем друг за друга и еле слышно звенят.
Жан тут же отчитывает Дюбуа за опоздание и цепляет из облака веточку. Она дрожит в его руке, и Дюбуа смотрит, завороженный. Пальцы в коростах, сомкнувшиеся вокруг зелени и белизны.
– Дай...
– Чего?
– Дай приколю. У меня булавка есть.
– Завали. Поставь в стакан. У нас труп в озере.
У них и правда труп в озере. Стоит теплынь. На берегу пахнет пресной водой, цветами, весной и, так что щиплет глаза и горло, трехдневным гнилым мясом.
– А Маллен булавку не оставлял?
– Не-а. Они с Виком свалили. У них в озере труп.
– Ну и куда их тогда?..
Жюдит подходит к ним сзади и тянет из стакана еще веточку.
– У тебя петлички нет?
Честер проводит ладонью по пустому клетчатому лацкану, будто бы проверяет.
– Нету.
Жюдит проверяет свой. У нее тоже нет.
Мак уже вплел стебелек в дырки в сетчатой майке.
– За ухо положи.
Жюдит кладет, и цветки с еле слышным колокольчиковым звоном повисают у ее виска. Честер смотрит – и опускает свои.
Из-за двери в будку выглядывает Пидье.
– Господа?
– Слушай, Олдбой, хочешь ландыш?
– Ландыш?..
– Маллен натащил.
Пидье нашаривает у себя на галстуке стальной зажим и протягивает руку. Мак кладет в нее цветы, осторожный. Веточки у него в громадной руке кажутся крохотными.
– Спасибо, офицер.
– Слушай, Олдбой, а у тебя булавка есть?
– Положите за ухо.
– Мне не пойдет.
– Ничем не могу помочь.
Честер тихонько пинает стол рифленым носком кеда.
– Злой ты, Олдбой. Ну ладно.
Он кладет цветы за левое ухо, а за правое сует карандаш. Цветы все еще пахнут весной, зато карандаш – пыльным ящиком и карманом, в котором когда-то было бесповоротно накрошено.
– Доброе утро, офицеры. Строите революционные планы?
Бердяева склоняется чтобы выбрать из облака два стебелька поживее. Для себя самой и для капитана.
Мак отвечает:
– Никак нет, мэм.
– И по какой причине, Торсон?
– Еще не время, мэм.
Честер берет под козырек, хотя козырька на нем нет, есть только ландыши. И стоит он не по стойке "смирно". И вовсе не стоит, а сидит на столе.
– Мы это. Как только – так сразу, мэм.
Она смеривает его взглядом. Хмурые губы ее складываются в подобие ухмылки.
– Что же. Я в вас верю, офицеры. Удачного дня.
Готтлиб в полдень выползает из лазарета чтобы влить в себя еще черной горелой гущи, которая в сорок первом зачем-то называется кофе. По пути он захватывает два стебелька – себе и капитану.
К вечеру на столе у Прайса, в стакане для виски, оказываются три веточки ландышей.
Отдавая ему последнюю, Дюбуа, от которого пахнет весной и покойником, заговорщицки перегибается через стол.
– Vive la révolution.
Прайс не меняется в лице.
– Конечно. И вам доброй ночи, офицер.
Ландыши в сорок первом весь день ходят по рукам, а от букета к закату остается один стебелек. Когда солнце трогает красным пыль на подоконниках и простреливает лучом полутеплый стакан, он уже тяжело, вяло клонится вниз под весом цветов.
Гарри наконец достает из набитого хламом кармана булавку – с перламутровым белым шариком на конце. Она цепляет кожу у него на пальце, но не колет до крови.
Белый на рыжем будет – как светоотражающие милицейские нашивки.
– Ким.
– Нет.
– Да ладно тебе, Ким.
– Вы предлагаете мне идти домой с ландышами на груди? Будучи солийцем в Джемроке? Солийцем в символике РГМ?
Гарри катает веточку между пальцев. Он пахнет весной и трупом, она – только весной.
– Ну да?
Ким фыркает. Пара голов оборачивается на него когда он тихо смеется, прикрыв рукой рот. Морщинки собираются в уголках его глаз.
– Могли бы хотя бы предложить меня проводить.
– А так можно было?
Ким встает, расправляя оранжевый воротник.
– Можно.
Руки у Гарри немного дрожат – дрожит и булавка, и усталый от тепла ландыш. Он хочет прошептать:
– Vive la...
Но не успевает – рука в перчатке накрывает ему рот.
Они целуются как мальчишки и до дрожи в коленях – сначала в углу гаража за Кинемой, а потом еще раз, на лестничной площадке у Кима. А потом еще раз. И еще.
Жан возвращается в участок уже после заката, разобравшись с телом и тоже отмеченный белым – и белой булавкой, и тремором в узловатых пальцах, наколовших ее.