Ложные традиции заморских земель

R
В процессе
9
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 28 страниц, 15 242 слова, 4 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава вторая

Настройки
      Он подумал, выйдя на улицу, в прохладный алькависский туман, густой, что молоко — я не был справедлив. Если бы ему понадобилась помощь, ему открыли бы дверь. Слуги не бросили Юрте. Беатриче написала письмо. Вот дом за увитой алеющим плющом изгородью, ворота потерялись в сплетении ветвей. Дом старой пани Алге, милой, подслеповатой, они приглашали её на семейные праздники. Отец говорил, он дружил по молодости с её братом, не мог оставить пани Алге теперь. Вилести думалось тогда — почему моя маменька не такая? Думалось позже — может, потому что вышла за отца. Думалось теперь — милая пани Алге, память о моём городе, его лицо в тонкой вязи трещинок-морщинок, отпечаток мостовых. Алькавис следил за ним неусыпно из-за тонкой занавеси у двери, высовывал не острый птичий нос, нет, змеиный язык. Старый морской змей, свернувшийся клубком у берега моря. Все мы его добыча по праву рождения. Кости его — тончайшие шпили, кровь бьётся в проулках и ломких узких улочках там, в обходных от порта, едва проскользнёшь меж домов. Отец не ходил там, нет, и следов Казимераса не хранили обшарпанные, иссечённые битым стеклом камни. Но Вилести — тот бывал, обтёр о сырой от приморского воздуха плащ их стены. Вечные клейма.       У поворота чесал за ухом рыжий кудлатый пёс, то ли блохи, то ли песок, мелкая белая россыпь, затерявшаяся в снегу, налетела с пляжа. От окоёма сереющего нечистого блюдца гавани.       Пахло воском, молоком и солью. Белым. Едва уловимый запах белизны. Ни в каком другом месте Вилести не помнил такого. Дым и мороз в Водах Таэвас. Травы и солнце Реджишега. Густая смола Люднова края. Во мне так легко признавали чужестранца, может статься, и от меня исходит этот чистый и верный запах?       Чужестранец — забавное слово, странцы везде свои. Пахнут выпечкой и отчего-то мазутом.       Пан Вилести проснулся сегодня рано утром, подоконник был едва тронут лучами косого солнца. Свернулся клубком, храня остатки тепла его собственного тела. Все мы змеи, выродки, выползки из большого клубка, кишим по улицам, расползаемся. Прячемся по гнёздам своим, пережидая зимы. Острый шипик на нёбе, кто сам для себя да отравой станет — слова из древней молитвы. Нет. Нет, это просто пересохло в горле по утру.       Свистком подозвал пса, клочковатая шерсть, выпуклые коросты на сгибах лап. Завилял хвостом от нехитрой ласки. Виляет. Вилонец. Вилести. Нервическая, лихорадочная дрожь пробрала пальцы, касающиеся влажной от снега шерсти.       Он миновал дома своих добрых соседей, окружённые изгородями и уменьшенными копиями загородных садов, и дальше чешуйки змея-Алькависа становились плотнее, дома вырастали один из другого. Кончился Изумрудный район. Здесь всё более было наёмного жилья, стеснённые здания с общими стенами. Лавки, чайные и питейные на нижних этажах. Агнете, дорогая Агнете шутила, что, будь такое и в их домах, жители Изумрудного района едва ли покидали бы уютные границы его.       А утром этим завтракали в малой столовой, всё равно слишком большой для троих. Для двоих — но Вилести уговорил пани Беатриче позавтракать с ними. Она села, чопорная и стройная, острые локти в белой обёртке над краем стола, мелкие и частые жемчужины пуговиц до самого подбородка.       За завтраком Казимерас обычно читал газету. Вилести её к дверям не приносили, мальчишки-газетчики не успели прознать, что пан вернулся, он бы дал им монетку за доставку письма, но что ж, пришлось просить младших слуг. Лишённый возможности спрятаться от глаз за желтоватыми листами, Вилести отбивал по столу неровный ритм танца.       — Вы знаете, что чардаш пришёл к нам из Реджишега? — невпопад спросил он. — Забавно, здесь так презирают его, «провинцию», но так много от неё берут…       Пани Беатриче смерила его внимательным, нечитаемым взглядом, и он смолк.       — Будет что-то плохое? — тихо спросила Юрте, и голосок её прозвенел эхом в малой столовой, затерялся в тяжёлых занавесях. Какие большие у неё глаза — словно тёмные льдистые озёра. Блестящие.       — Я постараюсь, чтобы не было, друг мой, — очень серьёзно пообещал ей Вилести, усилием воли обрывая душащие его мысли, громоздящиеся одна поверх другой, и так без конца.       Юрте встала из-за стола, оправила траурные юбки и подбежала к нему, крепко сжала рукав.       — Ты герой, — горячо шепнула она. Вилести рассмеялся от неожиданности.       — Нет, овечка, — признался он, — я не герой, и мне очень, очень страшно сейчас. Но я должен постараться, ты знаешь, как учил нас твой отец? Пока есть у нас то, что страха сильнее…       Юрте обняла его, тонкое перекрестье холодных её рук чуть ниже затылка, умеряющее головную боль, он даже не замечал, как болит голова, пока она не перестала — теперь.       — Герой не тот, кто не боится, — прошептала она, — а тот, кто знает волшебные слова. Ты знаешь?       Вилести задумался. Он знал много слов на стольких языках, но в Вилони признавали лишь один вид волшебства.       — Я постараюсь их вспомнить, — едва ли смешно пошутил он, однако, Юрте это успокоило. Она сунула что-то ему в руку, ватную игрушку из тех, что украшали её окно.       Итак, благородный благословлённый пан Вилести остановился у подножия лестницы, ведущей к дверям здания Высшего совета. Над ними, меж увитых резьбой колонн, большие часы строго отмеряли каждый шаг неравнодушных горожан, каждый вздох. Рановато, но, впрочем, здесь любят вставать и начинать работу раньше времени. Его сочтут чудаковатым, не всё ли равно? Не самый образцовый из вилонцев, не самый удавшийся из сыновей старинного семейства. Он поднялся по плоским истёртым ступеням. Здесь, здесь, а не по узким улочкам порта ходили его отец и брат, не это ли значит, последовать по их стопам? Казимерас оберегал его от этой лестницы, ступени сменялись шпалами долгих континентальных дорог.       А как дошёл до двери, в ритм с часами, дублируя каждый шаг мерным стуком, так словно бы снизошло успокоение. Пан Вилести сжал маленькую ватную игрушку, убранную во внутренний карман его плаща маленькой Юрте. Проводник, помощник, указатель пути. Не спрашивающему да не соврут, отвечай до того, как станет известен вопрос. Скрипучие двери ровно, медленно отворились, привычные, успевшие пробудиться, приветствующие одного из славного вилонского панства. Камердинер встретил его у дверей, принял плащ — его волшебный помощник остался внутри. Вилести вдохнул и выдохнул, умеряя нервические движения пальцев. Вилонцы — змеи, чуют страх, последуют за ним.       «Мне нужно, чтобы они выслушали меня, — подумал он. — Мне следует быть таким же, как те, кого они слушают обычно». И потому он остановился и сел на стул, обитый невыцветающим как будто бы бордовым бархатом. Полагается, чтобы слуги докладывали о прибытии лиц, чьё присутствие на собрании Высшего совета незапланированно. Они и без того не любят вопросы, не внесённые в повестку за неделю до, но время не ждёт. Больше нет.       И когда его пригласили внутрь — никакого подобострастия, привычные и выверенные жесты хозяина, не гостя, — путь сделался лёгок и понятен, прям до абсолюта.       — Приветствую высокочтимую первую палату и благодарю за возможность быть услышанным, — произнёс пан Вилести традиционную формулу. Вот так, словно заклинание, всего лишь слова из старой книги сказок, придуманные однажды умудрённым мужем. Только знающему откроется ход, герой не тот, кто силён, а тот, кому известны правильные слова.       — Пан Вилести, — кто это, представитель торгового собрания? Он бывал в их доме, сначала при отце, при Казимерасе чуть реже, брат не так любил шумные празднества. Пан Вилести едва ощутимо прищурился, вспоминая имя. — Мы и не знали, что вы вернулись в Алькавис.       — Я прибыл вчера, — сообщил Вилести, — ещё не успел навести визиты, — он не собирался, но придётся, придётся, если они послушают его, это противоречит всему, однако, он будет обязан. — В первую очередь мне нужно будет навестить… — он сглотнул. Нет, слишком тяжело. Невозможно говорить так о Казимерасе и Агнете. Снова подёргиваются пальцы… Не то.       — В связи с известными вам утратами, постигшими мою семью, я вынужден обратиться к высокочтимой первой палате. Дело в том, что болезнь, унёсшая жизни моего брата и его жены, куда серьёзнее, чем могли бы… оценить здешние медики. Она не встречалась в Вилони ранее, это Реджишегская болезнь. Рыжая мара. Прочие мои домашние перенесли её проще, в некоторой мере, один из слуг лишился зрения, но остался жив.       Вот и сказал. Словно что-то оборвалось в груди, такой сильной была боль. Проклятье, он забыл о трауре, списали бы на рассеянность, но эти могут не списать ничего. Голос не в его пользу, белизна в запахе недостаточна, ах, белое платье маленькой свечки-Юрте…       — Я хотел бы внести предложение закрыть Алькавис на карантин. Видите ли, рыжая мара крайне заразна, если не остановить её распространение…       — Пан Вилести.       Он поднял глаза. Председатель первой палаты Верховного совета смотрел на него поверх стёкол очков, разве же это удобно? Не видеть лица того, кому будто бы уже решил отказать.       — Пан Вилести, мы понимаем и разделяем вашу скорбь, но подобные меры излишни. Позвольте напомнить вам, что вы не врач. Вы угрожаете нам эпидемией, однако, никто из известных нам медиков не выражал ни малейшего беспокойства.       Он попытался — ибо обязан был попытаться ещё раз:       — Да, но, поймите, им неоткуда было узнать об этой болезни, ранее рыжая мара никогда не пересекала границ Реджишега, стоит обдумать, как она могла… Впрочем, это пока не важно! Послушайте, я готов оказать содействие! Я могу связаться со своими знакомыми, среди них есть те, кто лечил рыжую мару — и лечил успешно!..       Председатель поправил очки, на их стёклах заплясал солнечный блик, сделал взгляд непроницаемым, словно глухая стена.       — Помните, пан Вилести, мы с вами — цивилизованные люди. Нам пора научиться мириться со смертью близких.       Вилести перевёл взгляд в точку над его лбом, туда, где тонкий стебель резьбы распускался небывалым цветком, водяной лилией на древесной ветви.       — Вы не находите это абсурдным? — спросил он. Слишком тихо, председателю пришлось податься вперёд. — Наши предки примирялись со смертью куда легче нашего. Чем цивилизованнее люди, тем сложнее им принять собственную конечность. Но я говорю не о цивилизованности, а о человечности. Мне хотелось бы оградить других от того, что испытываю я сам.       — Пан Вилести, вы пристрастны, — оборвал его другой мужчина. Кто он — Вилести не знал, слишком долго не был в Алькависе, не выбирался в местный свет. — Ваши слова несут своей целью вызвать панику, однако, то, чего вы требуете, невозможно. Вы представляете, что станет с городом, если закрыть его для приезжих? Это абсурдно! Многие отцы семейств живут здесь, оставляя своих родных в загородных поместьях, и что делать им?       — Оставаться живыми, — вышло чересчур резко, но он не мог более сдерживаться. — Вы не находите, что лучше знать, что сможешь увидеть своего отца однажды, чем понимать, что более не увидишь вовсе? — Вилести оборвал себя на полуслове. — Я прошу прощения за свою несдержанность, благородные паны. И за то, что отвлёк вас от более важных дел. Мне ясна ваша точка зрения.       Это более не было важно — что он скажет и как подаст себя. Для них всех он всё ещё оставался младшим сыном богатой семьи, повесой, не привязанным ни к дому, ни к родовому делу. Отщепенец, ярмарочный паяц.       Вилести остановился на ступенях, над ним равнодушные часы продолжали отмерять время. Он подавил желание схватиться за голову, сжать ладонями виски, словно создавая себе ограниченное пространство для мысли. Внутренний карман оттягивала игрушка, талисман Юрте. Вилести достал её, тёплую, пахнущую слегка клеем и сдобным тестом, странскую. Чёрные бусинки глаз поблёскивали на солнце умно и внимательно.       — Я постараюсь, — вслух пообещал ей пан Вилести, прежде чем спуститься вниз.       Впрочем, неисправимое жизнелюбие вкупе с неусидчивостью — или желанием действовать, если так угоднее Высшему совету, никогда не оставляло пана Вилести до конца. И пока он мерил шагами гладкие мостовые, за ним, неуёмно пританцовывая в изгибах, следовала его тень, то и дело расцвечиваемая первыми отблесками солнца в оконных витражах — признаками грядущей весны.       Он вывернул на одну из рыночных улиц, прилегавших к Тейсинге-ярмарке, здесь, несмотря на довольно раннее время, уже собирались торговцы, раскладывая прилавки и товар на заранее выделенных местах. Здесь было больше людей, и пан Вилести будто вдыхал вместе с ними ровно текущую жизнь Алькависа. Что бы ни случилось, его город продолжал жить. В этом районе, равно удалённом и от княжьего терема, всё ещё на половину деревянного, и от простых портовых зданий, дома были причудливы и сплетались друг с другом в один узор. В любой иной день Вилести, верно, захотелось бы пуститься в пляс по искусно выложенной в спираль мостовой, чьи голубые камни подобны были ещё одному каналу, будто воды стремились к морю и под мостами, и по ним. Он позволил зрению расплыться, не сосредотачиваясь на множестве деталей, как делал иногда, впервые оказываясь в незнакомом городе, как будто делался прозрачным, пропитывался его воздухом и гулом местной речи…       За что-то зацепился его взгляд, и Вилести не сразу уловил непривычную здесь, среди большей частью темноволосых вилонцев, густую шёлковую медь.       — Пан Сольо! — окликнул он прежде, чем подумал, для чего делает это. От внезапной смены фокуса заслезились глаза, Вилести заморгал, а когда сосредоточился на чужом лице, повёрнутом к нему, уже знал, что делает.       — Пан Сольо, вы, верно, не помните меня… — начал он. Его старый знакомец сощурился, глаза у него были золотые, чудные такие глаза, раз увидишь, не забудешь больше.       — Вы — пан Вилести, — сказал он. — Я помню вас. Не знал только, что вы снова в Вилони.       — Вы позволите мне занять пару минут вашего времени? — торопливо спросил Вилести, счастливый, что не придётся объяснять, кто он и откуда знает пана. — Пан Сольо, я недавно вернулся, а вы из Реджишега…       — Это уж несомненно, — пана Сольо словно забавляла эта беседа, он бросил быстрый взгляд на своего спутника, и, ох, Вилести заметил его только сейчас, высокий как для вилонца мужчина, волосы — перец с солью, не седина, а так, неровный серебристый блеск, что лунный свет заблудился. Вот уж кого Вилести не ожидал увидеть на торговой улице, так это княжича Линаса! Он торопливо снял шляпу и коротко поклонился:       — Простите, княжич, я вас не заметил, — честно признался он. Щёки защипало. Пан Сольо коротко хохотнул.       Он, знать, многое находил забавным. О пане Сольо много слухов ходило, его и колдуном звали, и, куда чаще, княжьей зазнобушкой. Первый княжич Мешка, сын светлого князя, привёз милого друга из далёкого Реджишега, в степях, мол, подобрал, и с тех пор был с ним неразлучен. Говорят, двоюродному-то брату Мешки, княжичу Линасу, это всё пришлось не по нраву, но теперь Вилести усомнился в этом, встретив его вдвоём с паном на улице. Он не раз видел их до того, но всё с княжичем Мешкой, шедшим промеж своих ближайших друзей, словно не замечавшим их неприязни. Но, может статься, княжич как раз примечал куда больше иных…       Говорили, пан Сольо даже живёт в деревянных палатах княжьего терема — стало быть, внутренних, куда только членов семьи да слуг их пускали. И уж навряд ли он был слугой.       Вилести познакомился с ним в университете, куда пан Сольо ходил вольным слушателем, будто на всё подряд. Одевался не по-вилонски, в вышитую рубаху да жилетку, только обувь местную носил да по зиме всё ж таки надевал жупан, не убирал густых медных волос. А взгляд у него был тяжёлый и хищный, что у дикой птицы. Но Вилести его не боялся, нет. Он бывал в Реджишеге и видел чудеса этой земли. Пан Сольо ему даже нравился, пусть они и не сдружились, в нём Вилести чувствовал ту же неутолимую жажду знаний, что изводила его самого. Да ещё ему нравилось слушать речь, родную, но всё-таки как бы чужеземную. У пана Сольо был приятный реджишегский выговор, с чётко выделяющимися шипящими, и ещё некоторые слова звучали у него так, как будто в них было по два ударения, да одно непременно на первом слоге. Некоторые говорили, что речь пана Сольо по первому времени понимали с трудом, но Вилести она нравилась, как будто вилонские слова произносили на старом реджишегском, самое то для наговоров и заклятий. И двигался пан Сольо занятно, плавно, словно в танце, так, да не так. Как будто каждая из лениво расслабленных мышц готова была мгновенно напрячься, словно натянутая тетива.       Вилести видел — он явился тогда со всей семьёй ко двору — как пан Сольо плясал на княжьей свадьбе. Колдовское в этом было нечто, нечеловеческое, когда он лихо кружился по покоям, то приседая, а то едва лишь касаясь земли носками сапог. Он тогда плясал один — и все смотрели. И все смотрели так же и молчали, когда он, запыхавшийся, румяный, остановился с поклоном лицом к молодым. Вилести приметил тогда, что первый княжич с невестой улыбались, но только они одни. Кто смотрел испуганно, кто настороженно, кто с презрением, варварские, мол, пляски. Княжич Линас и вовсе выглядел так, словно его чем по голове огрели. А пан Сольо обвёл их взглядом золотых глаз, и он был прекрасен, и медные волосы его парчовыми нитями липли ко взмокшему лбу.       И тогда хрипло засмеялась вдовая княгиня Унге, бабушка молодым княжичам, и захлопала в сухие свои ладоши, и двору пришлось присоединиться к ней.       — Ох, повеселил, соколик, — добродушно проскрипела она, — уважил старуху. Ну, иди теперь сюда, отдохни рядом со мной, выпей кубок.       А пан Сольо тряхнул кудрями и опустился на княжий помост, на тканую дорожку у её ног…       Едва ли после этого смолкли слухи, но, говорили, с супругой княжича, Цветаной, пан дружен не меньше, чем с ним самим. Это уж было выше понимания высшего света, а пану Сольо что сделается, так он и жил в тереме, гулял по улицам, дикая степная птица в причудливой чужой земле.       — Вы, пан, верно слышали о моих родных… — неловко начал Вилести, сминая в пальцах край шляпы. И тут же заговорил, раньше, чем ему успели выразить соболезнования. Полно, наслушался уже. — Я уверен, что убила их рыжая мара.       И когда взглянул, в глазах пана Сольо не было ничего, кроме животного ужаса — но тот быстро справился с собой, прикрыл глаза, глянул, и там уже вновь плескались любопытные искорки, но Вилести тот момент увидел. И запомнил.       — Я не врач, пане Вилести, чтобы судить об этом, — пан Сольо развёл руками, — тут я вам не помощник, будь хоть сто раз из Реджишега. Если вам угодно, чтобы кто развеял ваши страхи…       — Я понимаю, — нервно рассмеялся Вилести, — простите, пан, я ведь даже и не сказал, что мне нужно. Я знаю врача, хорошего врача, пана Андрея. Я пойду к нему, сейчас же и пойду, дам адреса, кому написать, чтобы быть уверенным… Я только хочу попросить, пан Сольо, если всё подтвердится, если правда окажется, что болезнь здесь, помогите пану Андрею. Совет меня слушать не стал, может, у вас выйдет лучше. Это всё, чего я прошу, — он перевёл беспомощный взгляд на княжича Линаса, но тот глядел на пана Сольо, что, мол, тот скажет.       — Это я вам обещаю, — неожиданно серьёзно пообещал вдруг пан Сольо. Вечно он лучился, словно солнце, а тут враз собрался и выдержать его взгляд оказалось непросто, но Вилести смог. — Я знаю рыжую мару, пане Вилести. Чем смогу — помогу.       — Благодарю вас, — с плеч как будто гору сняли. — И… прошу за беспокойство, пан, княжич. Прощения, то есть, прошу.       Он светло и безоружно улыбнулся им, надел шляпу и заторопился дальше. И пожал ватную лапу лежащей в кармане игрушке. Вот уж верно, волшебное слово.       Андрей, вот уже долгие годы бессменный лечащий врач их маленькой семьи, жил далековато от княжьей резиденции и здания совета, но Вилести всё равно выбрал проделать этот путь пешком, чай, не опоздает, если поторопиться, да и по пути, так и так потратил большую часть утра на дорогу. Вид города, его мостовые под ногами, придавали ему сил, как будто напоминали, в чём смысл всех его действий. Только бы Алькавис жил и дальше, неспешно двигались по его каналам крошечные лодочки, на улицах торговали зимними цветами и первым весенним урожаем, люди смеялись, и невидимый флейтист играл замысловатую мелодию толпе на площади. Нервическая концентрация на деталях оставила его, и теперь Вилести диктовал себе мысленно новую заметку, как будто приехал в этот город впервые.       «Мой дорогой друг, вряд ли тебе доводилось видеть города, подобные Алькавису. Величайшие мастера архитектуры происходят из легкадумнецких школ, однако, поверь мне, именно Алькавис — горнило их талантов, средоточие вдохновения. Здесь нет чётко выверенного плана, что, верно, свойственно моим землякам, и всё же каждый шаг точен. С первого взгляда, стоит выйти на улицу, начинают разбегаться глаза, но вскоре ты замечаешь гармонию, единую черту, выведенную разными людьми. Алькавис поднимается от порта плавно, ты бы удивилась, насколько ровны его улицы, здесь нет резких возвышенностей, привычных тебе. Если бы ты оказалась здесь, я бы показал тебе лучший путь от порта, тот, что проведёт тебя по долгой спирали от улицы к улице, я бы показал, как общие детали зданий перетекают от одного к другому! Это всё — складный рисунок, я постарался бы зарисовать несколько из них, чтобы показать, что я имею в виду, и, если память не подведёт меня, всё же приложу наброски к письму…»       Он прислушался к далёкому часовому бою — нет, времени ещё достаточно. Часть города, прилегающая к терему князя, и Изумрудный, богатый район обрамляли места попроще, где жили люди с достатком, но не из знати. Раньше-то, давным-давно, и Изумрудный считался пригородом, но как же разросся Алькавис!.. Там, дальше, если пройти Четыре наковальни насквозь и пройти по узкой улочке, внезапно расходящейся треугольником, где на каждом доме спрятаны чудные звериные маски, окажешься у зелёного островка, первого общественного парка, тот, что рядом с княжеской резиденций, открыли для простого люда уже позже… Сердце пана Вилести пело. Иногда, когда он оставался наедине с собой, это чувство мучило его последом стыда, как будто все люди в его жизни были лишь проводниками беззаветной преданности земле.       На счастье, куда как чаще его занимали иные мысли.       Пан Андрей жил в ладном и просторном доме, двухэтажном и приземистом. Дом этот принадлежал его жене, панне Габи, при её отце здесь была лавка, но Андрей в торговле заинтересован не был, а пациентов победнее, не приглашавших его на дом, принимал здесь, обустроив под это старые торговые помещения. Вилести заколебался, не зная, к какому входу идти, но решил, что пациентом в полном смысле этого слова он не был, но зато был старым другом — и обошёл дом, там, с обратной стороны, среди зарослей плюща, облетевших по зиме, пряталась дверь для домашних. Заместо привычного молотка здесь было дверное кольцо, сделанное в форме венка, символа медицины.       Когда пан Вилести постучал, за дверью послышались голоса, топот ног, кто-то засмеялся, а после дверь с лёгким вздохом распахнулась. На пороге, на одной ноге, словно готовясь пуститься бежать, замерла дочь Андрея, Настасья. Увидев Вилести, засмеялась, а после охнула и прикрыла рот ладонью.       — Настасья! — послышался из комнат голос панны Габи. — Ну что ты хохочешь? Кто там? Пусти или выпроваживай!       — Это пан Вилести, матушка! — закричала Настасья. — Ой, ну что вы на пороге стоите, пан, заходите! — и втянула его за руки, а после крепко обняла, высокая, почти с него ростом в свои шестнадцать, в отца. — Мы всё ждали, когда же вы!.. Я так рада, что вы пришли, то есть, жаль, что так, но…       — Настасья! — панна Габи наконец вышла из-за лестницы, ведущей на второй этаж, на руках у неё, прижавшись к материнскому плечу, смеялся, засовывая пальцы в рот, ребёнок.       — Да что, матушка? — весело спросила Настасья и наконец отпустила Вилести. Пританцовывая, так что каблучки стучали по полу, подошла к матери и забрала у неё дитя: — А кто мой славный мальчик? Ты, моя радость, звонкий голосок! Обними-ка сестру, вот так! Позову отца, пан, вы обождите! — и скрылась за дверью.       — Артуть-девка, — с недовольным обожанием проворчала панна Габи, глядя дочери вслед. А после перевела взгляд на пана Вилести и глаза её сделались полны страдания. — Ох, пан Вилести, горюшко, ну, садись. Андрей скоро выйдет, а ты посиди, сними плащ. Давай хоть чая тебе налью…       Она заваривала травы на странский манер, крепко, со специями и сахаром, а вместе с ними, усадив его в маленькой гостиной, поднесла Вилести свежие крендельки с сыром. Но уж носиться кругом, как иные хозяйки, панна Габи не стала, а села напротив гостя, выставив вбок от стула ногу, выпрямилась — железная, несгибаемая, — и сказала:       — Говори, горюшко. Знаю, что хочется.       В этой маленькой комнате с наборным паркетом, изукрашенным косыми солнечными лучами, Вилести рассказал бы ей о том, как в тёмных лесах Вод Таэвас шумит невидимый ветер, перебирая цветные складки шёлкового неба, как там, на далёком севере, пар идёт изо рта, стоит выйти на улицу, и нос пощипывает от мороза, а коли соберётесь вместе у очага да станете петь, услышите, как что-то подпевает снаружи, не ветер и не метель, а то, что здесь зовут «ннитуште» — «лихо», горечь тёмных лесов, их изъеденная жуками сердцевина. Он о многом мог бы ей рассказать, спокойной и твёрдой, что железная игла, панне Габи, но заговорил отчего-то о брате.       О том, как Казимерас привёз его сюда, чуть ли не украл у матери, Вилести едва ли тогда что понял по-настоящему, только очень хотел с братом, только очень боялся мать. Ему всё равно было, куда, хоть на край света, лишь бы с Казимерасом. И это Казимерас уговорил отца оставить Вилести в городе, а после отправить в университет, и отец только рукой махнул, делай, как знаешь, с матерью сам станешь говорить. Казимерас и правда говорил с ней, у Вилести на это никогда смелости не доставало. Это так и началось, прятки от неё, перед каждым её приездом в Алькавис, Вилести позорно сбегал на другой край Вилони, в Легкадумное, да хоть в Реджишег, это уже потом странствия сделались самоцелью.       Но и тогда, когда любовь в нём совсем изжила страх, Казимерас всё ещё оставался центром мироздания. Он и хрупкая темноволосая Агнете, её развевающееся на ветру платье в день их свадьбы, Вилести едва успел, примчался с вокзала, и он подносил цветы, убранные в два венка: вам исцелять друг друга, вам любить. Казимерас и Юрте, такая крошечная, ему никогда не нравились дети, но её Вилести сразу полюбил, будто наконец нашёл себе спутника в бесконечных странствиях. Брат смеялся: это оттого, что ты так и не сумел повзрослеть, с детьми тебе легче. Нет, хотелось сказать Вилести, нет, мне легче с этим миром напрямую, без людей, им я надоедаю, меня слишком много, потому я и уезжаю, мне страшно, Казимерас, но это ничего, любовь сильнее страха, а я так сильно тебя люблю.       Он говорил и говорил, забыл бы о чае совсем, если б не пересыхало горло, и панна Габи не перебивала, а только подливала ещё, и сводила густые, но тонкие брови. А когда Вилести замолчал, сказала только:       — Он знал, Вилести. Он всегда это знал. Потому и завещал тебе быть опекуном Юрте.       И обнимать его она не стала, потому, верно, что чутко слушала всё, что он говорил. Подвинула ближе крендельки и вышла из комнаты. Вилести, оглушённый собственной болью, остался один. Слёз не было, только ощущение пустоты, постепенно пронизавшее его до самых кончиков пальцев. От него осталась только оцепеневшая оболочка, не способная к движению. Но мысль жила внутри, неуёмная, устремлённая прямо сейчас только к одной цели.       Где-то в глубине дома хлопнула дверь, отделяющая жилые помещения от рабочих комнат пана Андрея, торопливые шаги зазвучали ближе, и Вилести заставил себя полуобернуться ему навстречу.       — Здравствуй, печаль моя, — Андрей улыбнулся как-то одними глазами, он единственный так умел, мелкие морщинки залучились вокруг глаз. Пожалуй, из всех утренних встреч эта первая не показалась Вилести выматывающей. Они не были близки в полном смысле этого слова и как будто не были один другому ничего должны по праву дружбы или родства, но при том знали друг друга достаточно долго, чтобы опускать любые формальности. Пан Андрей похож был на человека, в любой ситуации знающего, что делать, его присутствие успокаивало даже плачущих от боли детей. В то же время, Вилести знал, что его неутомимая страсть к действию приходятся доктору по душе.       — Здравствуй, — эхом отозвался он и неловко улыбнулся в ответ. Андрей со вздохом опустился на тот же стул, что ранее занимала его супруга. — Рад видеть, что у вас всё ладно. И… поздравляю с рождением сына.       Поздравление получилось вымученным, Андрей, верно, это уловил, но вида не подал.       — Благодарю тебя. Печаль моя, Вилести, что ты хочешь узнать?       Он являлся к Андрею за советом и раньше, так, по мелочи, а взамен привозил ему и другим врачам лекарства, рецепты, травы из любых точек континента. Ему, не привязанному к месту, было проще, и, пожалуй, именно благодаря ему Андрей приобрёл некоторое количество полезных связей.       — Какой диагноз ты поставил Казимерасу и Агнете? — прямо спросил Вилести. Боли не было, вся она истекла, только покалывала теперь кончики пальцев, но в груди — нет, там ничего не осталось. Он помнил письмо Беатриче: для скорби ещё будет время и место, а теперь разговор пойдёт о живых. Андрей чуть заметно свёл брови, будто ждал другого вопроса. Лицо у него было ровное, вечно молодое лицо, несмотря на морщины, такого увидишь — не скажешь, сколько ему лет. Вилести потребовались годы, чтобы научиться считывать эмоции на этом лице.       — Острая инфекция дыхательных путей с застоем крови. Чем вызван этот застой, мне выяснить не удалось, но кровопускания облегчали состояние больных на краткое время, однако, жар не спадал.       — Это не оно… она, — торопливо сказал Вилести. — Не инфекция, как ты сказал. Это рыжая мара.       Пан Андрей нахмурился, его длинные пальцы сплелись в сложный узор на столешнице, пока он размышлял, будто высчитывал что-то.       — Я знаю, что ты хочешь сказать, — Вилести не дал ему времени. Не мог дать. — Они не потеряли зрения, а то, что случилось с Эмилисом… Такое бывает, я знаю, слышал. Но поверь мне — это рыжая мара. Кровопускания снижали давление, уменьшали головную боль, но тёмные пятная в глазах происходили не от застоя крови. Они просто не успели разрастись достаточно, чтобы сказаться на зрении, паничу Эмилису повезло меньше, то есть, больше, ты понял, вот и всё. И ты не видел, ты не смотрел, я тебя не виню, но у Юрте и пани Беатриче я видел то же, тёмные крапинки на радужке, прошу, Андрей, совет отказался слушать меня, но ты…       Андрей накрыл его ладонь своей, надо же, Вилести и не заметил вовсе, как вскочил со своего места.       — Я тебе верю, — просто сказал он. — Я никогда не видел рыжую мару, и никто в Вилони ещё не видел. Если ты говоришь — я верю тебе. Ты считаешь, что болезнь может разойтись по Алькавису? Откуда она вообще здесь взялась?       Вероятно, к этой части разговора Вилести был готов меньше, чем ожидал. Он нервно рассмеялся и сел обратно, взял в руку тёплый ещё кренделёк панны Габи.       — Не ожидал, что ты мне так сразу поверишь, даже не придумал, что дальше говорить, — честно признался он. — Разойтись? Да, Андрей, я уверен, что рыжая мара в Алькависе, а уж на двух людях такое не остановится. А откуда она взялась… Признаться, я сам думал. Мало кто ездит в Реджишег, и ведь не я же её привёз… — он запнулся, потому что мысль была острой, как лезвие. — Пишка!       — Пишка, — следом за ним повторил Андрей и устало потёр виски. — Ну конечно.       Растительное волокно, самое дешёвое в обработке, в изобилии растущее в Пиштской степи, да у половины Алькависа одежда из пишки, особенно у тех, кто победнее. В каких же количествах его ввозили в город, сложно и представить.       Они помолчали, оба негласно пытаясь осмыслить масштабы случившегося. Вилести очнулся первым. Апатия, вызванная разговором с панной Габи, прошла, кипучая жажда действия пришла на её место. Он встал и начал ходить по гостиной, от окна на пол падали косые лучи света.       — Я дам тебе адреса, — сообщил он Андрею. — У меня не много знакомых в Реджишеге, но врачи есть, ты знаешь, я привозил их записи в том году. Они знают, что делать, только не пиши письма, телеграммы доходят до самой границы степи, а тебе туда не надо, только в Киралец. Дай бумагу, я запишу…       Ему пришлось постараться, писать, не торопясь, чтобы Андрей уж всяко прочитать сумел. Почерк у Вилести был совсем не то что у Казимераса. Коли спросить матушку, он и весь такой был — не то что Казимерас. Но Вилести её уже долго не спрашивал, нет.       — А ты? — вдруг спросил Андрей. — Ты оставишь мне адреса, не пойми меня неверно, но это звучит так, словно самого тебя в Алькависе не будет.       — Не будет, — с тяжёлым вздохом подтвердил Вилести и протянул ему исписанный лист, всё ли, мол, понятно? — Не могу я оставить Юрте в городе, понимаешь? Умом знаю, что она, может статься, в большей безопасности, чем я сам, а всё равно — не могу. Сердце у меня не на месте. Не волнуйся, я не стану из города сушей выезжать, ещё не хватало эту… дрянь куда дальше завезти. Я уже всё придумал. Выйду в море на судне, там переждём, ну, проверить, не заразился ли кто, и дальше в Легкадумное, может, а то и в Бекениз, это как капитан скажет. Заодно порадую учредительский совет, раз такое дело.       Андрей долго смотрел на него, глаза у него были светлые, серые странские глаза. А после он хлопнул Вилести по плечу и произнёс одно слово:       — Радуйся! — и звучало это так непохоже на него, будто заместо собранного пана Андрея Вилести явился молодой удалой витязь с его лицом. Радоваться, может, было и нечему, но старинная странская формула согрела ему сердце.       — И вот ещё что, — спохватился он уже почти на пороге. — Если понадобится помощь, ты знаешь, с организацией карантина и всё прочее — знаешь пана Сольо? Ну, неважно, точно слышал. Обратись к нему, скажи, что от меня. Он обещал помочь.       Если Андрей и удивился такому знакомству, то ничего не сказал, только хлопнул Вилести на прощание по плечу. А ладонь у пана доктора была ох, тяжёлая.       До собственного дома пану Вилести пришлось едва ли не бежать, огибая проснувшихся и вышедших на предобеденный моцион алькависсцев, чтобы не опоздать к назначенному времени.
9 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник