***
Тёмный час: стучали сапоги караула по треснутым плиткам, слышалось щёлканье часов и треск ламп, будто вышел он в летнее поле — тишь, да одна саранча трещит. Ночь пришла спокойной — ревизоры не приехали и всё отложилось на неопределённый срок (как говорили, из-за непогоды). Потому-то Леви и слышал, притаившись в углу, заговорщический шёпот Жана, что нёс этот самый караул. — Быстрее, давай сюда… Ну!.. Сбившееся дыхание на лестнице и тихие смешки. Леви стоял в другом конце и всё слышал: и треск, и Жана, и, вероятнее всего, Спрингера, и голос Армина за поворотом — недовольный и с опаской им что-то толкующий. — Я говорил, надо завтра. — Та ну завтра! Завтра некогда, завтра эта дежурит… — Ну да лучше бы вообще никогда… — Зануда! — громче воскликнул Жан и тут же осёкся. Секундная тишина. — …С ней же не договоришься. Давай, Конни… Р-раз!.. Звон стекла. Леви припоминал своё указание перед ужином — не гадить и не приносить блять алкоголь, куда проще? Но эта вездесущая, везде нос сующая суета коснулась всего в штабе — и офицеров, и командора, и громких товарищей на лестнице, и попятившегося от них Армина. Так они встретились взглядами. Леви стоял, скрестив руки, у стены за поворотом, а Армин, побледневший как смерть, замер у стены напротив. Вряд ли он забыл о словах капрала. — Ну… давай!.. — звенящий короб бодро затрусил вдали. Леви громко вздохнул, но в поднятом шорохе его никто не заметил. Сильно желание нажраться на празднике грядущем! Его косяк: недооценил их рвение, понадеялся на благоразумие. — На двор, быстро, — строго сказал он, не сводя взгляда с Армина. — Попадётесь — высеку. Тот резво кивнул и отмер от стены, побежав к остальным. Ещё приемлемо — тихо вздыхал Леви — лучше ему это видеть, чем ревизорам или Эрвину, а Гисслен так вовсе бы весь алкоголь конфисковал, по совести, и бровью не поведя. Леви пошёл в обход компании на третий этаж, чувствуя, что второй раз подобной жалости не проявит. Каждый как может бунтуется против отмены банкета в этом году — в казармах, подальше от ушей и глаз командования, разумеется. Им казалось, что новые указы сената всё строже и строже, а подчинение всех и всё смиреннее и смиреннее… Леви пресекал эти разговоры и, честно, заебался отмазывать их перед теми людьми — мол, впечатлительные умы ещё не отошли от революции. Вдруг он услышал, что не один. Повернув, на конце коридора, в комнате для совещаний, Леви завидел свет. Смена караула давно случилась и шёл двенадцатый час. Леви поднял руку, как дверь распахнулась — Римма даже отшатнулась, едва не столкнувшись с ним. — Ох! Извините… — она уже была в меховой шапке и белом пальто. Леви отошёл, пропуская её. Римма склонила голову и, выходя, чуть покачнулась в сторону, куда повёл её саквояж в руках. Она остановилась, поставив его на пол, видимо, ожидая, что Леви хочет её задержать. — Вы что-то поздно, — проговорил он, смотря на её уставшее лицо; Римма тут же переменилась и улыбнулась. — Да. Что-то поздно, — помолчав, она подняла саквояж. — Может, проводите? Освежитесь перед сном, крепче спать будете, — Римма говорила в привычно весёлой манере. Леви немного подумал, но согласился. Тем более, ей было явно тяжело. — Давайте я возьму, — он протянул руку, и Римма с удовольствием отдала саквояж. — Спасибо! Тут недалеко, правда! Он с тяжестью лёг ему в руку. Спускаясь с тёмной лестницы, Леви спросил, обернувшись: — Вы берёте работу на дом? Римма шла немного позади, поправляя пальто, шарф, и надевая лайковые перчатки. — Не совсем, — каблуки застучали быстрее, и она поравнялась с ним. Посмотрев на него слегка снисходительно, она с сомнением проговорила: — Как распогодится, приедет проверка. Господин Смит доверил некоторую часть архива на дом… Мы можем что-то не успеть. Леви смутил этот сговор: документы в архиве десятилетиями лежали нетронутыми, потому как ключи были только у командора и с приходом Эрвина у Леви. Что же, всё то время можно было распоряжаться этими бумагами как вздумается и, главное, с кем вздумается? — Мне кажется, — мягко говорила Римма, — вас об этом осведомили. Леви промолчал. И она будто язык прикусила; отвела взгляд и замолкла. Он открыл парадную дверь, проходя и придерживая её перед Риммой. Они быстро спустились и некоторое время шли в какой-то слишком резкой тишине; Леви и сам чувствовал её присутствие. На улице он поёжился от резкого холода и, кивая запыхавшемуся Спрингеру (он сделал вид, что не видел, как тот бежал на свой пост), вышел из-за ворот. Он ускорился, и Римма шустро за ним поспевала, иногда даже перегоняя. Было так поздно, что эту тишину терзал только шум вдали, быстрый стук каблуков Риммы и её тяжёлое дыхание, будто она, вздыхая, всё порывалась что-то сказать. Ничто не отвлекало: рестораны самые приличные, тихие в будни, — кажется, в том, на углу, постоянно обедала Римма — а весёлых компаний близ канцелярского квартала не встречалось и днём, что же говорить о морозной ночи. Снег снова противно заморосил. Римма повернула направо, а Леви за ней. — Мы куда-то спешим? — вдруг спросила она, чуть оглядываясь. Леви удивился. — Нет. И Римма существенно сбавила шаг, продолжая идти также уверенно. Она поравнялась с ним плечом. Леви взял саквояж в другую руку и Римме пришлось оттесниться, благо чищеная дорожка позволяла. — Я за завтраком читала примечательную газету: там писали о вас. Леви искоса посмотрел на неё. Он давно не получал газет и не особо ими интересовался, но по приличию спросил: — И что же писали? — Только хорошее, — улыбнулась Римма. Она помолчала, оглядываясь по пустынной улице: изредка им навстречу проезжали кэбы. Жизнь на задворках дня стихала под их медленным, почти прогулочным шагом; в окнах квартир тух свет, весёлые лица маленьких чинуш, выходящих из ресторанов, мелькали всё реже. — Про вашу службу перед королевой, отвагу и честь. — Не льстите, — отмахнулся Леви. Он посильнее запахнулся свободной рукой. — Что же? — воскликнула Римма. — Я и не льщу. Вам сейчас, получается, около тридцати? — Да. Тридцать три. — С моей стороны это было смелое предположение: слёту и не скажешь сколько вам. У вас очень интересно сочетаются черты лица… — она задумчиво подбирала слова. — И комплекция… Издали и вовсе можно непростительно ошибиться. — Поясните?.. — Леви и сам внимательнее посмотрел на неё. Римма отвела взгляд на дорогу. Только сейчас он понял, что заставал её изблизи лишь в полутьме, когда толком не мог разобрать — к чему вся эта напускная мнительность. Римма же скорее была немногим младше него: кокетство сбивало ей годы, подобные привычки тянуть с мыслью и придавать той излишний окрас напоминали ему въедливую светскость Эрвина, только в женском изображении. Делала ли она так нарочно, он не мог сказать. А что до всего остального… У неё были правильные черты лица, пухлые губы, прекрасные золотистые кудри; сейчас он увидел её чуть вздёрнутый нос в анфас, круглый подбородок, и прочее, прочее, прочее. Одним словом — Римма была красавицей, как ему и показалось в их первую встречу. Даже глазу нечем зацепиться — всё в ней было идеально и будто бы нарочно выверено так, чтобы всем нравиться. Леви, в общем, понимал, почему у неё сделалось так много поклонников в рядах его сослуживцев, но самого в ней привлекла разве что одна мелочь: она не пудрилась столь обильно, как любили многие женщины, и явно не стеснялась своих изъянов, оттого они и не бросались ему так в глаза. Римма вдруг пристально на него посмотрела. Леви отвёл глаза — неприлично. — Ваша долгая служба, — продолжила-таки она, — заметна не только положением и… местом при командоре. Она, простите мне грубое изречение, лежит шитым шрамом на молодом лице, — тут Римма будто стушевалась от своих слов. — Я, может, сказала глупость, простите, просто я не так часто общалась с военными, как может показаться. Она ловко переступила замёрзшую лужу и оттеснила Леви к краю. Улыбнувшись ему, она добавила: — Но, сужу я пристрастно, такой шрам службы замечен мною только на Разведке и на карательном отделении комиссии королевского сыска. Полиция с гарнизоном как-то обходятся одним мундиром, — заключила она, усмехаясь. — Вы острите… — карательный отдел? Он опешил. И по привычке обернулся — никого. Римма звонко рассмеялась. Леви тоже не сдержал улыбки. — Или вы узнали мой возраст из газет. — Или я правда узнала его из газет, — смахнув слезу, согласилась она. На освещённой части улицы он заметил, что Римма как-то приободрилась, вернула прямую осанку и повела беседу веселее. — Неужели господин Смит правда отменил такое мероприятие? — спросила она так, что Леви послышалось, в свете блеснувшей ранее шутки — «неужели господин Смит правда так подневолен?». Он мысленно отмахнулся, потому что в простом взгляде Риммы не было ни намёка на язвительность, тем более к нему. — Младшие разведчики так расстроены… — Да, это… Вы сами знаете почему. — Я не так осведомлена, извините, — Римма поправила шапку. — Но смею предположить, что банкет в честь праздника имел что-то на августейшие устои… Это такое время… — и она горько вздохнула. И такое неоправданное доверие высказывает ему Римма; может, ночная безлюдная обстановка так влияла на её бдительность?.. Но он обнадёжил себя: если бы их кто и услышал в этот час, то вздохнул бы вместе с Риммой — правда, такое время… — В церквях запретили пить по святым поводам, — осторожно сказал Леви. — А Новый год правления Рейсс — не светский праздник. — Однако же, — заключила Римма, — этот запрет лишь для нас. — Я неверующий. — Я и говорю, что для нас, — просто, как школьный пример — Римма посмотрела на него, ожидая, что он за неё закончит. Но это он понял лишь много позже, а она тогда продолжила, спрашивая как бы не у него: — Неужто люди, не верящие святым, будут пить за Их здоровье? — Я думаю за здоровье святых не пьют, — ему заведомо не нравилось то, к чему она вела, — они и так неплохо справляются. — А что же тогда кровь королевы? — А Римма будто не замечала. Леви помолчал. — Если вы не пьёте в Её год за Её душу, то за чью? Ах, не подумайте, господин Леви, что я пытаюсь у вас что-то выведать — это даже не мои мысли, их декларировал титулярный советник, близкий господину Хельману друг; вы, может, читали его в субботней колонке?.. — Нет, не читал. — Меня тронули его слова: это очень грамотный, чуткий, тонкий человек; только такие и способны, в общем-то, донести такую мысль… Меня брали и гордость, и страх по мере прочтения; как, впрочем, и каждого читателя его; но тогда я даже не знала, что мне придётся так долго прожить с разведчиками и столько от них услышать… — Вы говорите слишком абстрактно. — Да!.. — воскликнула она, точно припоминая, что говорит не с собой. — Прошу извинить. Так всегда случается со мной, как, например, давеча; о том министре-то, помните?.. Я склонна говорить как чувствую, а чувства мои всегда беспорядочны. Но я отвлекаюсь. Я часто ловила ваши взгляды на себе — только не совсем могла разобрать какие — когда беседовала с младшими разведчиками. А с ними ведь интереснее всего! У них молодые, чистые души, и ни разу от них я не слышала льстивого, заискивающего, гордого (в самом дурном значении) слова. Их мысли так стройны, остры, им так мало лет, но все они уже будто знают, чего хотят… Я, не приукрашу, была поражена их стойкостью, свободой от всяких предрассудков (а им подвержены их дети с малых лет, это страшно, поверьте мне)… Их слова идут если не от самого пылкого их сердца, то от самых мечтаний, таких юных и светлых… Вы к ним привыкли, уж точно, а у меня всегда так становится тяжело потом… Я не привычна к военным, хоть и уживчива, это правда, но всякий раз, общаясь с ними, я не замечала насыщения разговором, даже напротив — как будто от меня что-то уходило, по кусочкам, что-то очень важное… В народе ходит такое поверье у стариков: говори с молодыми, чтоб самому не состариться. А я этого не чувствую… Некоторые здесь умны, некоторые красивы, молоды, но все так одинаково просты и после них одинаково невыносимо, одинаково тяжело… Я опять заговорила абстрактно? — она повернула к нему голову. Ветер потрепал её пряди, а она будто и не заметила того, обеспокоенно поправляя перчатки. — И, наверное, чересчур фамильярно? Простите… — Нет, я понимаю о чём вы, — отстранённо сказал он, не сводя с неё взгляда: они шли медленнее и, смотря на Римму, он думал о ней и о её взгляде в тот миг: открытом, беспокойном; Римма напрочь забыла про выбившиеся волосы и докучливый светский тон. — Понимаете, потому что чувствуете или потому что знаете, что чувствую я — человек далёкий от этой среды?.. — тихо спросила она и, опомнившись, пристыдилась. — Извините, я снова на вас наседаю. Не отвечайте, это лишнее. Пока мне не пришлось закрыться в кабинете у командора — я этому была даже рада, как стыдно! — всё ходила как в воду опущенная, вы точно это видели и ни разу с нашей беседы не подошли, — она уже не смотрела в его сторону. — А я не спала ни ночи спокойно, всё думала об одной девчонке, кажется, не из вашего отряда; она выглядела как вчерашняя курсантка и, подперев рукой ещё пухлую детскую щёчку, выпускала из окна бумажных журавликов … Вы пришли ей дать нагоняй за то, что та отвлеклась от уборки, и не слышали всего разговора с подругой (они мечтали, как мечтают ещё дети: даже не о богатстве и не о любви), а её-то слова мне и снились столько ночей: «Ах, как было бы славно сменить униформу на платье!..». И всё было таково: и поза, и тот грустный вздох… Этой девочке всё было понятно. Вы только не браните её, это была маленькая женская слабость — её только я и та разведчица слышали. С чего же она взяла, что он станет её бранить? Леви ничего не сказал, а Римма выдохнула. — Может, тот банкет был бы последней ей радостью, но и той её лишили: она бы пила не за светоч… И все бы они пили за что-то другое… Каждый за своё. Ветер поднял ввысь белый налёт, и дома противно заскрипели. Леви уже не чувствовал пальцев, но только сильнее сжимал ручки саквояжа, стараясь более не смотреть на Римму. Она поправляла пряди под шапкой и наверняка уже отходила от своего почти лихорадочного порыва. — Они все умрут, — сказал Леви. — И что бы они не желали — это не сбудется. Римма вдруг замерла и Леви, пройдя несколько шагов, тоже остановился. Обернувшись, он увидел, как быстро вздымается её грудь, как покрывается морщиной лоб. От её розовых щёк отливала кровь — Римма стремительно бледнела, несмотря на кусающий кожу мороз. Леви нахмурился. — Он судит также, — сжала губы она и на миг прикрыла глаза. — Я это к тому, чтобы вы не морочили себе голову, — давно у него на языке висело и то, что Римме тут совсем не место, но он смолчал — не ему это говорить. — Вы понимаете… Леви замолк; она его будто не слышала и всё смотрела себе куда-то вдаль. — Волен ли он судить также? Римма вновь обратилась к его глазам; Леви становилось всё более не по себе. Её лицо ничего не выражало — она не заигрывала, не печалилась, будто бы и не вопрошала даже. Только брови её сдёргивались к носу в сильном волнении. — Вы должны понимать, — настоял на своём Леви, — что эти разговоры ни к чему. Римма помолчала и снова отвела глаза. Она пребывала в каком-то болезненном беспокойстве, да и сам Леви на эту ночь о спокойствии забыл. — Может, пойдём дальше? — Я остановилась здесь, — она кивнула на угол дома, у которого они остались. Дом трёх этажей ростом, многоквартирный, небедный; во мраке двора сверкнули два жёлтых огонька; нагнетая, звеня цепью к ним подбиралась чёрная собака. — Спасибо, что проводили, — она подошла к нему, осторожно принимая свой саквояж. — Дальше я сама. Он ещё какое-то время стоял. Всё спуталось, всё верно летело к чёрту, а Римма гладила рычащую собаку по макушке, ласково журила его Вилли. Поклонившись ещё раз Леви, она направилась к дверям. Ветер поднялся такой, что по дороге к штабу на Леви едва не налетели сухие ветки. Весь квартал стонал от этой вьюги. Нависшее чёрное небо царапали уцелевшие закорюченные ветви дубов, они тревожно раскачивались, и вся земля будто ходуном ходила. Позади слышался звук сапог — не единожды, точно — и оборачиваясь, Леви никого не замечал: пустая улица, на углу стучали колёса кэба, даже раздался живой людской мат — ветрища, кэб встал на пригорке. Леви шёл быстрее, а ветер раздувался в больном азарте; и получалось лишь топтаться на одном месте, как оно бывает только во снах. Он был не один и чувствовал это спиной, но нет, никого, никто не шёл за ним, кроме обычных людей, случайных прохожих в непогоду, а Леви брёл, стараясь не спешить как хотелось, стараясь идти как шёл. Лишь дважды в жизни он был так смятён. Первый, когда мать сиську ото рта отняла и больше не давала, а второй сейчас — едва ли шутка отвлечёт его от этих мыслей. И подслушанной когда-то давно, на каком-то двору, певучей материнской колыбелью тянулись эти мысли. У бабайки белые две щёлки глаз, коричневато-серая кожа, вся в трещинах, и жёлтые клыки; думаешь, смердит в подвале, а не над лицом — и капает из старушечьего рта, поросшего мхом, горячая слюна… Римме здесь не место. Что же она говорила? Она чуткая, мягкая, с ней ребята Мика совсем разошлись, да и его ребята тоже. Что же она ждала от него? Она схватилась за сердце так же, как и вспоминая того вора-министра. …Спи, не открывая глаз, иначе придёт глава комиссии королевского сыска и уволочёт тебя за бочок в смердящий подвал, и вовеки веков ты не увидишь свою маму.4. Омен
25 апреля 2022 г., 08:16
А интерес Леви скуднел с каждым годом. Враз утолилась жажда свободы, только напился он солнечным светом, людьми; а на счастье, спокойствие, тишь он и не смел претендовать. Изабель смеялась; они ещё совсем по-детски болтали на крыше и делили шкуру неубитого командора, думали, мол, кто что первое купит. Фарлан говорил в недвижимость вкладываться, кабачок там для начала, а потом, может, на отмыве и на бордель какой скопится. Изабель, девчонка же, хотела цацки — изумруды, бирюзу, рубинчики — только для поддержания авторитета, разумеется. А Леви молчал; смешно даже — ему бы по девкам гулять, а он всё старость свою лелеял, у костлявой вымаливал, мол, дай ему хоть годик лишний, чтоб на ноги встать и не сдохнуть законченно, по-собачьи.
Леви ещё пешком под стол ходил, отбивая голову о погрызенный край; на макушку сыпались крошки, мука со щёк матери, он отскакивал и заучивал вместе с суетливым «осторожней, Леви»: не кончи вот так, Леви. Бедно, плохо, невыносимо, казённо — пожалуй; несвободно, по-злому, из-под палки — совестно, но терпимо.
И зазубренный постулат жизни — скрипящую чистоту — принимали радушно в казённой среде: мальцом он стал ответственным, тихим, и некоторые ему подражали, приучались к уборке. Капитаном он упорнее приучал подчинённых к труду: это закладывало им в голову дисциплину и беспрекословное подчинение, и улаживало всё в буйной голове привитым насилу терпением.
А главное — его не трогали, стоило в руках увидеть швабру. Он проводил тряпкой по стеклу, и полоска улицы за окном становилась менее серой, и струйки воды стекали на подоконник с поломанной побелкой, и Леви мог думать ни о чём или о всём сразу — как ему будет угодно, пока не потревожат. Но запах мыла и грязной воды накрепко держали его в реальности, заземляя и не давая чего-то себе надумать, как оно часто случается при тупой механической работе. Леви выжимал тряпку, ставил скрипучий табурет к шкафу, смахивал слабый налёт; пыль на солнце кружилась шустро, красиво, будто мелкий снег моросил из-под потолка, оседая на его плечах и протёртом столе.
Генеральная уборка не заняла у всех уехавших больше недели. Личный успех капитана! О таком в газетах не напишут, шёлковость младших — это как бы само собой разумеющееся, это житейское, не геройское. Леви бы, на самом деле, был бы рад растянуть это дело, потому что позже бумаг на его столе в разы прибавилось, до того стеснительно уступая место его интересу. Эрвин хуёвый шутник.
Когда оттираешь пятна, они не начинают скакать перед глазами, как строчки в отчёте — в том-то вся разница. За бумагами Леви тоже редко кто трогал; и, честно говоря, работа сама весьма несложная, спокойная, даже скучная, считай, отдых. Только глаза болели, и спина надрывалась, а в остальном вполне ничего — так это горько поминалось сейчас.
Ранее Леви не оставался совсем без дел, и эта собственная бесхозность ударяла ощутимо; он бездумно слонялся по штабу, замечая, что все, кроме него, в какой-то суете: кто коробки тягает, кто на ходу что-то пишет, повторяя вслух «двадцать восемь с четвертью… по указу от пятого ноября…», а кто делает вид всесильного усердия. Это всегда случалось в предпраздничное время, в предревизорские часы уходящего года. Но Леви не мог занять себя делом — всё уже сделал, до малейшей просьбы товарищей, — а интересы, в общем-то, и закончились, стоило кончить с уборкой, а Римме забрать всю бухгалтерию. Дай ему Эрвин хоть самое бестолковое поручение — как, например, он заставил Эрена переставлять стаканы в столовой донышком вверх — он и то бы делал с улыбкой. Только бы не слоняться без толку. Но Эрвин неизменно запирался с самого утра в своём кабинете с Риммой и более не выходил, не спуская никаких задач.
Благо не один лишь Леви оставался без поручений, а почти всё командование. Ханджи погрузилась в теоретические эксперименты, и её стали мало интересовать ежедневные разговоры с Леви; Марк постоянно мёрз у чёрного входа, курил и караулил Римму, но та выходила на перекур только раз в день и всегда какая-то уставшая — так за ужинами жаловался он. Запрягли её в плуг какой-то!
Леви вдруг вспомнил, что давно не заглядывал к ветеринарам. Тотчас же накинув худой плащ, он вышел из штаба и встретился с Марком. Тот вздрогнул, но стоило Леви появиться из-за двери, как улыбка слезла с его лица. Он хмуро поджёг сигарету.
— Будешь? — буднично предложил он, и Леви всё так же отказался.
Он захотел задержаться — погода необычная: серая накипь на небе едва сдерживала яркое солнце и всё небо будто светилось перламутровым — Леви показалось, что потеплело, но воздух колол нос привычно, по-зимнему, и только небо напоминало апрель. Марк натянул воротник.
— Тьфу… Холод собачий, — посмотрел куда-то под ноги. — Ты Римму… Госпожу Вердитер не видел?
— Нет.
— А сам куда идёшь?
— В конюшню. Там сёдла привезли новые на показ ревизорам.
— Да-а… А она говорила, что к обеду спустится, — проговорил Марк, будто и не слышал его. — Мол, они там почти заканчивают. Я её хотел к Нинке позвать.
Он поднял глаза, лукаво щурясь. Широкие губы исказила довольная ухмылка — искренняя, точно он выдумал такую идею, которую сам Леви одобрит. Однако он её сдержал, верно поняв — сказал чепуху. Его губы стремительно надувались.
— Ну что?! — не выдержал Марк.
— Ты бы её ещё в кабак повёл, — Леви, опираясь о скошенные перилла, сложил на груди руки, прижимая их к телу. — Хуйня затея.
— Да ладно тебе, — Марк сплюнул за спину и махнул на него рукой. Расслабив брови, он вполголоса добавил: — Сам знаю. Не моего полёта.
Хотя на самом деле Гисслен был приятной наружности, о чём говорили его многочисленные любовные похождения в юности; да и его простое лицо придавало особой открытости и доброты голубым глазам. И правда, посмотрев на его очаровательную кривозубую улыбку, на вьющиеся криво стриженные каштановые волосы, каждому хотелось сказать, что мундир офицера ему ну никак не впору — таких красят вилы и яблоньки позади, что к осени наливаются спелым цветом и очень гармонируют с пропойным румянцем на щеках Марка. Это всегда ему замечал Леви и всегда получал в плечо или, как сейчас, на словах.
— Зарываешься ты, парень! — зло плюнул Марк и, одёрнув воротник, отвернулся. К небу взвилась струя дыма. — Шёл бы к лошадям своим, а лучше б выведал чем она там с командором занимается… Всё равно тебе делать нехрен.
— Мне это неинтересно.
— Ну конечно! То-то вы с Ханджи каждый день кому-то кости моете…
— Раз отходишь от своей конуры, мог бы и не только нас подслушивать.
Круглые щёки Гисслена налились красным и готовы были лопнуть. Голубые ясные глаза не по-дружески сверкнули. Но говорил он твёрдо и негромко.
— Предлагаешь мне со стаканом у него под дверью стоять?
— Предлагаю тебе не дурить и идти в штаб — может, кто-то найдёт тебе дело, — спокойнее сказал Леви, отходя от перилл. Хлопнув по плечу, он холодно посмотрел разгорячённому Марку в глаза. — Проверь ребят Мика. Ты их совсем распустил.
Гисслен фыркнул, но не разошёлся пуще прежнего, как иногда с ним бывало; он только кивнул и резко развернулся к дверям. Леви спустился с крыльца. Нос, пальцы рук и ног болели — таки не апрель — и Леви мёл под ногами снег, думая об этом разговоре до самых конюшен.