ID работы: 11845556

Генералы не дают мне спать

Гет
NC-17
В процессе
44
автор
Размер:
планируется Макси, написано 192 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
44 Нравится 6 Отзывы 7 В сборник Скачать

Глава 2

Настройки текста
Примечания:

Моя звезда всегда со мной, Моя звезда горит внутри. И говорит мне — подожди, Постой чуть-чуть, еще немного, Нам предстоит неблизкая дорога.

      Серое пасмурное небо давило на душу еще сильнее, чем все обстоятельства, которые складывались вокруг нее сейчас. Казалось, что даже прошлый выбор в ее жизни был куда проще, чем сейчас. Сейчас-сейчас. Это слово ассоциировалось у нее с чем-то таким же серым и хмурым, как московское небо из окна телецентра. От всего этого шел мороз по коже. Вроде бы и неудивительно, декабрь месяц, холод в такое время обычное явление, да только сейчас это походило на внутренний холод от страха. Уж не думала она в двадцать пять лет оказаться в таком положении, что даже самой себе признаться, отчасти, страшно на что она едет. И ведь все понимает. Все прекрасно понимает. Что от нее пользы никакой. И родственники на этот раз однозначно больной назовут.       «Вот увидите, пройдет двадцать лет, и ничего не будет — ни кино, ни театра, ни книг, ни газет. Одно сплошное телевидение».       Одно дело, когда она никому не сказав уехала в Москву. Одно дело, быть иным человеком в семье врачей. Хотя, вон Женя же на заводе работает. Жене это было простительно, а она отвратительный предатель. Папка бы стопроцентно не простил. Слишком уж страшная ситуация нагоняла на нее. Просыпались и чувства, что были в ней заложены годами. Вспоминалось все. А она уже и забыла об этом и не вспоминала последние лет пять. И не вспоминала бы, если бы не все эти обстоятельства. Нет, в самом же деле, не воевать же она туда едет, не врачом, как это было бы останься она тогда дома и не разругалась со всеми подряд. Но после всего пути, разве это самое страшное? Нет. Просто сейчас терять почти что некого. Раньше ей было стыдно перед отцом, потом отец погиб. Потом стыдилась и старалась ради Жени, а итог какой?       Уехала, потому Шебеко, одноклассница и подружка детства, решила подстрекать ее и погнать вслед за собой в Москву.       И наверное, если бы не она, то в Москве бы она не выжила. Слишком нереально в дикий капитализм разбираться где, что и как устроено. И без отца тоже трудно. Во многом ей на руку сыграли связи отца Шебеко. А та в свою очередь вцепилась в Элю. Нет, Она могла понять во многом Машку. Ее истрепленную ранимую душу, которая верила людям с большим трудом. А Элю так и не понял никто, хотя в такой ситуации Шебеке, все же понимала ее лучше всех. Иначе бы не жила она у нее шестой год из чистого дружеского разрешения. Точнее, последние три она жила просто сторожа квартиру. Самой Шебеко не было в стране. Выскочила замуж, да и мотается теперь заграницей. Она пыталась понять на какие же шиши у Шебеко есть однушка в центре. Не просто в центре, а в центре Москвы! Но она только лишь отнекивалась, ссылалась то на мужа, то на отца. Однако после всего этого Громова четко понимала, что все не так просто, но старалась не вникать. Так безопаснее. Так уже Женя научил.       Учиться было нелегко, врать родне — еще тяжелее. А перед отцом действительно до сих пор мучала совесть. До сих пор знает все круги кровообращения, где находится Каротидный синус, да и просто иногда по старой памяти вспоминать кости малого таза было в какой-то степени ностальгией. Только уезжать из Свердловска в сплошную неизвестность просто из-за того, что поругалась из-за какой-то мелочи, а потом из-за этой же мелочи, оказавшись в институте, пробоваться на журфак. Узнай, что это все будет, ее шестнадцатилетняя копия грохнулась в обморок. Хотя, что там говорить. Она до сих пор не верит, что эта реальность действительно ее. Что вот так можно резко изменить весь род деятельности. Вот и эффект бабочки и важность любой мелочи. А может и вправду судьба существует.       Так и стала Громова вместо честного хирурга, продажным журналистом.       — Громова, когда ты к нам пришла, у нас штурмовали телецентр, а теперь мы едем буквально на войну?       Тарасов резко повернулся на стуле.       — Да ты можешь угомониться? Руководитель пока что я и претензии будь добр высказывать мне, — он отчего-то психовал сильнее остальных, все тыкал ладонью в грудь.       Эльвира побаивалась возгласов. Холод по коже от чужих криков. Женя был тому главной виной. Слишком много нервов вымотало ей тогда все произошедшее в старших классах. Конечно брата было жалко — воюешь на благо родины, а тебя на съезде ошибкой называют. У ее и самой тогда чуть сердце не остановилось со страху от его выходок. И все-таки пережила ведь. И сейчас переживут эту командировку. Подумаешь. Не воевать же они едут, а обозревать. Ей не был страшно. Совершенно. Ее даже не волновало то, что она может там погибнуть, что с ней и с ребятами может что-то случиться. Что там говорить, на эту выходку они из-за нее они и поехали, собственно говоря.       Все началось еще в начале осени, когда у их отдела поменяли режиссера. Почти на той же недели ее выперли с квартиры. С баулами и с прочим барахлом Эля остановилась у Шебеко. И без того бардак, а сейчас, что уж говорить. Москва потому и центр, что жесток и безжалостен. Родной Свердловск на такие ярости не бросал, как бросала Москва. Тогда вернулась Машка. Естественно с женихом, а ей, без постоянного места жительства, но хотя бы с московской пропиской по Шебекенской милости, пришлось искать другое жилье. И ничего умнее на тот момент, чем пожить какое-то время прямо на работе она не придумала. Шебеко все равно потом снова уезжала на месяц. На такой короткий срок вряд-ли бы ей и дали снять квартиру, а так и сэкономила и не тратила время на дорогу до дома. К тому же, работы действительно тогда было непочатый край, что заподозрить то, что она живет уже здесь вторую неделю было почти невозможно.       Да и было бы в ее жизни что-то кроме работы.       Новый режиссер — Кормушин не отличался особым критицизмом. Пропускал в прокат, что непопадя на радость Тарасову. Того раздирало от такой свободы. Вот что значит жить всю жизнь с родителями, которые держат в ежовых рукавицах. Однако такой же радости, как Тарасову, новый режиссер не доставлял. А наоборот. Делал только проблемы. И если бы это было бы только количество работы, которое свалилось на нее в этот момент, то тогда Элечка и впрямь обрадовалась. Хороший способ отвлечься, да и работа ей в самом деле нравилось. Видимо, стоило немного понять, что не просто так Кормушин к ним три дня подряд заявлялся к ним в кабинет, лично ей отдавал свои пижонские указания куда и зачем им ехать сегодня.       Все не просто так.       Нет, в любви ей и вправду не везло, хотя на счет жизни не особо и скажешь, что тоже повезло. В прошлый раз все кончилось тем, что в постели она застала другую девицу, что интересно без кавалера. Выпендриваться и скандалить Эля не стала. Просто собрала шмотки и ушла на съемную квартиру. Благо прописана была она у Шебеко, что уже облегчало ей жизнь. Кавалер более не объявился, а Громова так и проживала спокойно на съемной квартире второй год. Она вдруг задумалась над датами. Да, почти ровно два года. Ровно два года она безвылазно сидела на работе и приходила домой поспать, хотя, такая жизнь ее в целом устраивала. Правда еще больше обиды на людей начинало в ней селиться, ненавидеть хотелось всех подряд.       Так и в один прекрасный день зашел к ним в кабинет так же Кормушин. И если бы не Надька, стала бы она обычной секретуткой, которую трахают на директорском столе во время обеденного перерыва. Спасло тогда Громову то, что Надюша задержалась. Миленькая девушка, работавшая монтажером, точно так же задержалась, как в обычное время и задерживалась Громова. В прострации, а после и в слезах с соплями, Шереметова забрала на ночь Элю к себе. А позже и осталась на время пожить. Недолго правда жить пришлось, даже квартиру искать так и не успела начать в итоге. А уже на следующее утро ее вызвали к директору и сообщили это. И ведь слова против не сказала, даже бороться за себя не стала от чего ей было премного обидно.       Зато квартиру искать не надо.       — Ну что ты начал? Так и до Грозного разругаемся все. А там что? Куда от друг дружки бежать будем? — начала она уговаривать Сережку.       — Вот именно. — вякнула неожиданно Наденька. — Сережа, держи кофе.       Тот послушно взял кружку, а Громова так и продолжила стоять около окна.       — Из вас служил кто-нибудь? А, Сереж? Ты же на Афган мог попасть?       Да что же у нее тема такая больная на Афганистан? Почему она не стала хоть как-то противиться тому куда их отправляют? Ее спокойствие было видимым. Свое она отревела еще вчера — отца вспоминала, как тот трагически погиб, когда ее, почти как саму Эльвиру сейчас, исполнять свой рабочий долг. Только у отца клятва гиппократу, а у нее совершенное отсутствие чувства собственного достоинства. Как сообщать брату о том, куда она едет? Нет, у нее было время чтоб посоветоваться. Однако говорить с Кормушиным еще было подобно пытке. Слишком страшно, вдруг в этот раз не отобьется.       — Эль, меня папка отмазал, а у Киры вон служба в подмосковье. Подходит?       Кир прокрутился на стуле и хохотнул. Ну ребенок, ей богу. Ее удивляло, что он был ее старше при таком поведении. Кирилл Воронцов был в их группе оператором, а потому особых шалостей ему не позволялось. Это они с Тарасовым репортеры, а он все-таки нес ответственность за материал в куда большем масштабе. И если бы дело было только в самом факте у кого была эта ответственность и материал, то она бы и одна справилась. А нет, нельзя так. Командой надо быть, в неизвестность едут. В душе из представлений была только чернота, цинковые гробы. И только одна хорошая — что вернется она, как Женя вернулся. А если нет…       Если и нет, то ждать ее некому. Жене может быть и соврать стоит. Шебеко она уже проболталась, когда она позвонила к ней, как в студенческие годы и поговорила обо всем случившемся и на тревожную голову сообщила ей об этом. Ой же зря. Знала, что зря, только время не повернуть, надо как-то жить дальше. Если жива вернется.       — Дебилы блин. — фыркнула Наденька.       — Ну, не ругайся, Надюш, — слишком ласково произнес Тарасов. — Начальство сказало ехать, значит поедем. Я серьезности хочу, понимаешь? — Эля сжала губы. — Меня папка от Афгана отмазал и что? Какую жизнь я видел? Только московскую интеллигенцию. — прижимаясь со стула к ней, отвечал Сережа.       — Сереж, ты дурак? Мы ведь не в учебку едем снимать, как срочники автомат собирают и разбирают. Ты бы действия оценил… — Кир стал вдруг слишком серьезным. — Эль, ну ты хоть скажи.       — Едем значит едем, — тихо ответила она.       Это внутри у нее война шла похуже той, куда они ехать должны. Шум в голове мог перерасти в очередную истерику. Поддерживать это или не поддерживать? Что говорить на этот счет семье, куда она уезжает? Что им снимать и вещать там? Что говорить Машке, которая вся на нервах требует, чтоб Эля не соглашалась на поездку? Что говорить народу, о том, что происходит там? Народ жаждет прогноза, а что делать, если у них самих прогноза нет? Они даже не знают на сколько уезжают. Господи боже. Эля осела, скрестив руки, за стол. Что говорить Жене? А что бы она отцу сказала, если бы он вернулся…       Не сказала бы она ничего. Никому бы ничего не сказала, как тогда, когда уехала в Москву уехала, когда конституционный кризис освещали еще совсем юными. И как ее тогда отправили только? А никто из бывалых не согласился, а Эле не страшно. Она сама не понимала где находится ее чувство самосохранения. Любой живой организм запрограммирован жить. Это рефлекс, это дефакто.       — Спокойно ты отзываешься. — Кирилл выплюнул это, словно ему хуже всех в этой ситуации было.       — А что мне истерить? — взвизгнула она. — Один вон геройствовать едет, другой вопросов херову тучу задает. — Эля начинала откровенно психовать. — Ладно, простите… Мне позвонить надо, в общем-то, ладно?       Громова выскочила из кабинета. Ей страшно вспоминать все то, что было тогда, когда приехал Женя. Как пьяный спокойно говорил обо всем, что было там. А на утро и не помнил, смотрел только чуть виновато. Пару раз притаскивал дефицитное мороженое. Понимала она в качестве чего. Все-таки чувство вины у него за это, видимо, оставалось. Она остановилась около двери и не стала идти дальше, как бы давая себе время подумать. Тревожно, ей было ужасно тревожно. Эля сжала губы. Что сказать ей матери и Жене? Да, отношения с матерью стали куда лучше, чем в детстве, но все равно. Вся ее жизнь была наперекор кому-то, но разве стоило ей врать, что сейчас ей страшно? И ведь даже не из-за того страшно, что едет она не пойми куда, а что волноваться за себя заставит, что внимание к себе лишнее привлечет.       — Стой! — окликнул ее Сережа. — Тебе на межгород? — Эля кивнула. — Зайди к Кормушину, нахрена тебе мотаться?       Эля замялась.       — Я лучше до телеграфа схожу. Обеденный перерыв все-таки.       — А чего ты так? — хватая за предплечье, спрашивал он.       — Я к нему не хочу идти.       Сережа спорить не стал. Проводил глазами Громову, а после вернулся в кабинет, проходя темный холл. Ее шаги гулом отзывались в лестничном проеме. Чего только она так дергалась на упоминания о Кормушине? Это заставило задуматься Тарасова, прежде чем вернуться к разговору с Надюшей. Чисто журналистский интерес. Ладно, теперь-то у них предостаточно времени на такие выяснения будет. Ведь смешная ситуация выходит — ехать в пустоту. В неизвестность. Зачем его отец тогда отмазывал его от Афганистана, если все равно теперь в горячую точку едет? Быть может и вправду поймет может, как это быть на войне.       — Она родне сказала? — спросил Сережа, едва зайдя в кабинет.       — В том-то и дело, что нет. — ответила Наденька. — Ладно тебе, там парни предлагали собраться перед поездкой, отпраздновать, посидеть там.       — Что праздновать-то?       — Отъезд ваш, а как?       — Да, — он снова задумался. — Да, если надо, то пойду.

***

      Потратить почти весь обеденный перерыв на то, чтоб дойти до ближайшего телеграфа, а потом и последние деньги чтоб дозвониться до родного Свердловска, конечно, сильное занятие, но все же, силы имели свойство и кончаться. Долгая очередь, сам факт того, что денег у нее дай бог концы с концами свести на эти пару дней, а это еще без условия жилья. Голова гудела от таких жизненных формул. Не понимала она, как можно жить спокойно, чтоб у тебя всегда были деньги и чтоб никто не приставал к тебе. Очередной крик — «время вышло», а затем и скрип тяжелой стеклянной двери. Теперь и она стоит в телефонной будке, которую наполнял тяжелый тревожный воздух. Все равно Женя будет кричать. Он вообще, как приехал в восемьдесят восьмом, все кричит и кричит. А как после съезда-то кричал. Ошибка и ошибка, черт с ней. Здесь, наверное, тоже самое будет.       Если говорить на чистоту, то за это могли не плохо заплатить. Из квартиры ее все равно выселили, режиссер домогается. Куда уж лучше картинка? Только обухом по голове осталось зарядить и сказать: «Ты должна вещать правду, ощутить ее на собственном хребте!». Да кому вообще сдалась эта правда? Все равно, как бы Тарасов после выпуска пленки в прокат не верещал, выпустят свое и их не спросят журналюг проклятых. Только обвинят в продажности и дурости. Что ей привыкать что-ли?       — Господи, Жень, успокойся! — шептала она.       — Да как же ты не понимаешь! Ты там на птичьих правах, ты никто там! Ты даже стрелять там права не имеешь!       — Так я и не воевать туда еду, Евгеш, — тараторила она.       — В этом и дело! У солдата есть право стрелять, а ты туда как? В качестве кого?       — Я журналист, Женя! Я мирная, по мне стрелять нельзя, судить будут.       — Только когда выстрелят поздно будет.       Тот с грохотом повесил трубку, пока Эля продолжала стоять ничего не понимая в телефонной будке. Конечно в телецентре это все подавалось так, что кроме них ну просто некому ехать. На деле же, просто Громова промолчала, когда остальные во всю отказывались. И чего стоило ей высказать свое против? Или что, пользуются тем, что их группа холостая вся? Да черт их знает. Кто их разберет, тех, кто власть имеет? Кто разберет тех, кто решает чья человеческая жизнь достойна, а чья нет? Вот Эля и не понимает совсем, как же нужно было провиниться перед богом, если он есть, конечно, чтоб и ее в горячую точку отправили. Вот же парадокс выходил. Даже не себя жалко было, а тех, кто из ее родни побывать там успел. Женя вон истерики по поводу и без повода, папка вообще не вернулся? И кого винить?       Она помнила, какой Женя был, едва он приехал из Афганистана. Сломанный, пьяный мог вовсе, как ребенок разреветься. Она и сама в тот момент сломалась. Глаза резко стали горячими, словно в песка в них насыпали. Горький дым сигарет стал в горле и попадал в глаза. Или это действительно настоящие слезы? Нет-нет! Она ведь не играться туда едет. Тарасов вон играться, а она нет! Ни в коем разе! Только слезы стали уже горячими, больными. Почему Женю не пожалела и хотя бы ради него не смогла отказаться? Сигарета, выкуренная лишь на половину, упала в белый, мягкий снег, только-только выпавший. Красивый декабрьский снег. Да кому он нужен этот снег, вся эта суета, хотя до нового года еще пару недель. Если говорить точно, то три.       Страшный был год девяносто четвертый.       Нет, теперь она точно понимала, почему она согласилась — ей терять нечего. А так, хоть людям полезная. Одни плюсы. Остальных правда жаль, подставила ведь выходило. И что выходит, что дезертир она? Нет, все-таки нужно было верить и надеяться. Только во что? Кому сейчас верить, если вся ее жизнь с восемьдесят шестого через одно место и пошла? В шестнадцать лет было проще уяснить почему умер папа, а теперь все равно не понятно. Это ведь она — сопля зеленая, как выражается иногда Тарасов, хоть и о себе. Это она жизни не видела, потому что всю жизнь ее от плохого отгораживали, а когда пихает ее она на настоящий подвиг, так не хватает духа? Трусиха, Женя бы назвал ее трусихой. Однако, Женя назвал ее конченной дурой.       Лучше бы трусихой назвал, ну ей богу.       Как-то говорил ей Кирилл, что на эту войну Афганцев много проситься стало. Заберите их мол. И тогда, надо признать, сердце ныло еще сильнее обычного. Вдруг Женя тоже поехаь решит? Правда по другому все вышло — Эля ломанулась, как в Москву уехала в восемьдесят девятом, так и сейчас. И ведь не на передовую, в самую глубь лезть охота. Вроде и страшно, а вроде и ощущение, что по-другому нельзя. Так ли это хорошо? Ведь это страшнее обстрела белого дома? А черт его знает.       Кому доверять тогда? Себе?       Он называл ее противной комнатной девчонкой, а она его будущим рецидивистом. Кто она теперь? Комнатная девчонка? Вроде бы и нет. Курит сигареты, научилась даже пить, спасибо научили, а еще грудью на амбразуру кидаться не перестала. Сны странные сняться правда. Будто бы жена она его и ребенок у них есть. И счастливая она такая, такая счастливая, что просыпается и понять не может, а что происходит-то? Где он, где ребенок ее? Она ведь не любит его, а почему тогда во сне такие чувства поганые? И ребенок. Откуда ребенок у нее вообще? И настолько эти сны противоречат ее настоящей жизни, что Громова уже и к психиатру не против заявиться.       Что с ним сейчас, а что с ней?       Она не знает и слава богу. У нее теперь другая жизнь — Московская! И сама-сама всего этого добилась! Жаль, только, не хвалят за это и медальки не выдают. Работай-работай, все равно не похвалят. Говорили же ей — человек должен только сам себе, а она все про человечество и про жизнь, как высшее благословение думает. Ее никто не жалел, ей бы строило стать обозленной на всех, да только все равно жалела. С жалостью врача жалела. А ее никто не жалел. А те кто жалели, быстро исчезали. Жить было больно, а потому и не хотелось.

***

      «Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянье».       Она подозревала, что Надюшка безмозглая, но чтоб на столько она не думала. Сил с ними сидеть и выпивать за эдакие проводы не было. Пару человек из их отдела, из соседнего. Только они чего-то с Васнецовым пригрелись на кухне, около конфорок греясь. Зато Тарасов вон веселился. Кирилл и на него ворчать успевал. А Эля молчала. Уж такая привычка, едва отец погиб, она и замолчала. За редким исключением она выступала перед кем-то, но все равно никому не верила. До чего же у Ломаевой квартира была ледяная, свитера, навязанные матерью не спасали. А ведь Эля считала себя привыкшей к холоду. В Свердловске, конечно, холоднее было, но и Свердловск теперь — Екатеринбург.       Всю юность, что просила перемен, всю московскую жизнь, что просила мира.       — Говорят, что люди Дудаева даже у нас были, все подкупить пытаются. По редакциям шатаются, — выплюнул Кирилл.       — Нахрена? Что им надо вообще?       — Подкупить, чтоб по их хотению вещали, наверное. Я не уверен. К знакомым в редакцию уже заходили. У нас говорят тоже были.       Он не смотрел на нее, только лишь молча курил и отбрасывал пепел в консервную банку. Господи, у него же жена, ребенок. Почему его тоже отправили? Кириллу сейчас казалось это чересчур несправедливым. Если уж у Тарасова героизм, как у потомственного журналиста и представителя интеллигенции бил через все щели, то у Воронцова такого не было. Заземленный парень, но не без красоты своей внутри. Все-таки соображать он мог, голова была чуть прохладнее, чем Сережкина. Нет, работать Тарасов действительно умел и мог. Сил, в этом плане, у него было хоть отбавляй. Однако, слишком уж за игру, за несуществующую сказку, воспринимал он жизнь. Прежде всего — человек, а профессия уже потом. Жаль только сама Громова так жить не могла.       — А почему мы не знаем?       — Слухи… — нервничал он. — Мы не готовы, понимаешь? Они должны были собрать нас, предупредить, если не хотели диссонанса в обществе. А они сделали все наоборот! Это немыслимо, понимаешь? — Кирилл нервно шептал.       Эльвира задумалась. Бардак в стране был давно, ей казалось, что так жить уже и привыкаешь, как привыкала интеллигенция в блокадном Ленинграде. Интеллигенция народ страшный — умрет, тихо и молча, но красоты не погубит, а лучше на фоне душевной боли и еще создаст прекрасного. Она считала их героями тогда, будучи совсем маленькой. Сейчас это сравнение все же недопустимо, но силы нужно было все равно находить. Находить, хотя бы, в прекрасном или в работе. В работе проще конечно — думать надо только по факту или по месту, а с искусством сложнее. На искусство нужны силы, а у нее сейчас воронка, что высасывала все силы. Хотя, это скоро пройдет, едва ли снова придется бегать из стороны в сторону, подчиняясь выходкам Тарасова. Ах, где ее семнадцать лет, когда сил было куда больше. Именно моральных сил.       — Что тебе немыслимо?       — Информационных гигантов куча! — продолжал упираться он. — Почему они не договорились взаимодействовать? Только и обвиняют нас в том, что мы — патологические продажные лгуны?       Она вздыхала. Над его радикальной позицией было бесполезно спорить. Она у нее самой такая же. Где она сейчас? Захлебнулась в мутной воде апатии и страха. Только это было вполне объективно. Ведь даже так она не понимала зачем это. Исконно детский вопрос — зачем и почему. Только никто не знает почему. Делают из собственных интересов и какой-то инерции. Слишком странная ситуация и в ней хочется думать только о себе, о своей собственной шкуре. А ведь у кого-то сейчас явно хуже. У мирных там, у военных. Хотя нет, военных она терпеть не может. За Женю ненавидит. Что они с ее Женей сделали? Как ей простить это предательство, когда сначала ты трудишься на благо страны, а потом политическая ошибка. Слишком дорогая цена у таких ошибок.       — Нас всегда в этом будут обвинять, какое бы время не было бы, — отрезала Эля. — Сначала мы вещаем то, что удобно партии, потом то, что мы за баксы рожей торгуем, — Кирилл недовольно вздыхал, — Ну не жопой же торгуем и на том спасибо!       — А ты оптимистка у нас?       — Скорее терять уже нечего.       На этом пришлось вернуться в комнату, выпить с ошалевшим чувством стопку водку и скатится по стене в коридоре, пока в зале будет продолжаться разговор. Эльвире сейчас слышать ничего не хотелось, уж до того тяжело ей было. Мысли, как нежеланная болезнь, накатывали быстро и мучительно. Когда ближе к полуночи все разошлись, она накинула куртку и вышла перекурить на балкон, пока в зале, за шкафом, где стояла кровать Надьки, происходило что-то непонятное ей. Но до того ей сейчас было мерзко в своих мыслях, что Эля даже не особо оглядывалась по сторонам. Захватив блокнот, где до этого она писала все ближайшие планы, Громова решила повторить одно странное занятие, которое она часто делала в юности.       Закусив сигарету, она уселась в угол балкона. Холодно, блин. А что она хотела, декабрь месяц. Надо закаляться, уезжает все-таки неизвестно на сколько. Плеер торчал на поясе, наушники так же лежали узлом на шее. Гогот в квартире уже толком не было слышно. Прибавив громкость в плеере, она принялась строчить. Карандашом, ручка всегда затекает при письме на коленях. Журналистская привычка? А черт его знает. Она так карточки в больнице у дядьки подписывала, еще тогда понимала в какой позе писать лучше.       Мне плохо, пап, мне ужасно плохо. Мне давно не пятнадцать лет, чтоб устраивать такое, писать тебе пустые письма, но я не вижу другого выхода. Ты бы мной ни за что не гордился. Я стала не тем, кем обещала стать тебе. А я так хотела пойти по твоим стопам. Знаешь, а я поняла, что ты был прав. Ты всегда был прав. Ты любил меня любую, а наша мать нет. Правда сейчас я невесть кто. Когда ты уезжал, я обещала слушаться Женю, учиться хорошо и расти честной и благоразумной девочкой. У меня золотая медаль, пап. Только я не хирург, я журналист.       Я не стала, как ты.       Я стала лгуньей, предательницей, трусихой. Когда тебя забрали ты не струсил перед нами, ты гордо вынес это. Твои сослуживцы нас с Женькой даже находили специально и благодарили тебя. А ты умер. Я живу невесть у кого. У меня даже жилья своего нет, понимаешь? За мной только ты один и родина моя. Куда я еду? Для чего им это? А мне это все зачем?       Ты говорил мне делать всегда так, как мне действительно хочется, плевать даже на то, что семья врачей у нас. А я плюнула. Обиженно уехала, а там уже все поменялось. Женя и вправду без меня сильнее стал, до начальника говорят доработался. Важный в городе сейчас. Он не любит говорить со мной о работе. Все отнекивается — «ты у нас сейчас сказки рассказываешь, какое дело тебе до заводов?». А мне обидно, знаешь обидно. За тебя обидно, за Женьку обидно. Нет, он молодчина, он смог, только здоровье и нервы никто не вернет. И тебя тоже никто не вернет.       Ненавижу их всех, ненавижу. Семь лет прошло на днях, а я все так же их ненавижу.       Она захлопнула блокнот. Просидев еще так пару минут, Эля поняла, что шум прекратился и поднялась. Она и не думала, что так давно можно ненавидеть что-то необьятное, неощутимое. То, чего по сути нет — и будь это судьба или, как говорил Женя, предательница страна. За нее сейчас говорила и писала пьянная обида. Она раздирала ее душу в клочья. Пройдет время, хмель пройдет, обида не будет такой явной, но все же останется. Глянула в окно, чуть поежившись и решилась выйти с балкона в теплый зал. Так и насмерть замерзнуть можно. Интересно, в Ичкерии так же холодно, как в Москве сейчас?       Нет конечно.       От чего вообще такием мысли? Наверное от выпитого. От выпитого всегда в голове туман начинается и мысли слишком уж вязкими становятся. Начинаешь вспоминать о прошлом, винить себя, окружающих, судьбу. Хотя, все-таки, ей вообще сейчас спать хотелось. Во сне уже никаких проблем — одна картина возникала перед ней. Она словно жила в другой жизни во сне. Ей снился Свердловск. Но не такой Свердловск, какой она запомнила, когда уезжала из него.       — Ой, Эльвирочка! — пьяно затараторил Тарасов. — Прости меня, звезда моя, — перешагивая вперед, он схватился за ее плечи, — Какая ты все-таки хорошая у меня, — тыкал пальцем он, все еще держась за нее.       Громова нахмурилась.       — Че? — вытаскивая наушник из уха, переспросила она.       А Тарасов даже обрадовался своему шансу. Поговорят может о чем-то кроме работы?       — Да так, ничего. — уже в привычной манере заговорил он, — Завтра встретимся.       Эля не стала его ждать. Просто ушла снова в кухню, пока Тарасов, в каком-то беспамятстве из-за сегодняшнего дня, стоял и смотрел в зал. Надька не вышла провожать. Утомленная она уснула почти сразу, едва попросила остаться на ночь. А это уже было не в его привычках. Ушел тихо, почти незаметно, жалея только о том, что спасовал перед Элей. И под Надьку поддался. Ну дурость, ей богу, аж бесило.

***

      Железный ярлык Женя отдал ей почти сразу после диплома, Эля уже работать тогда начала. Он тогда сам в Москву приехал, все-таки пока дед был жив, те относились к ним куда лучше. Во время студенческой учебы, она часто и у них жила, когда перед заселением в общежитие раньше приезжала. Несколько цифр, забитые не то грязью, не то вовсе кровью, выделялись на светлом металле. Как бы она не старалась, цифры не бледнели. А потом и вовсе перестала. Оставила, как есть. Женя отдал его, а через пару дней начался октябрьский кризис. До нее не могли дозвониться, да и она не могла. Работы было куча. Грязной работы, не такой романтичной, как описывали в институте. Тогда Громова впервые услышала настоящие взрывы. Впервые поняла, как у брата голова болит после пяти операций. Массу вещей она поняла в ту осень. Что журналистика — не вшивые бумажки, которые были всю ее учебу.       И что журналистов действительно могут просто так убить.       И за это не накажут.       Черт знает, приедут туда, не повезет им так же, как повезло в тот октябрь. Она и не видела настоящие трупы до того дня. Мирные трупы, еще и теплые наверное. После того самого октября она поняла и то, что не идти в хирурги было вполне верное решение. Человеческие страдания вынести было тяжело. И даже не в том смысле, что им больно было прямо сейчас. Она не жалела их мгновенную боль. Она жалела ту боль, которая будет с ними на остаток жизни. Как из-за какой-то глупости, они потеряли товарища. Или вовсе, жизнь свою. А кто за это заплатил? Тоже никто. А новая Россия обосновывалась достаточно кроваво. Как, впрочем и всегда. Это сейчас террор назвали красным даже не из-за крови, а из-за политики. Только такая политика тоже не особо нравилась. Да и кто спросил ее, собственно?       Никто.       Слишком поэтично она относилась к журналистике до этих событий. Но любой опыт стоит ценить, каким бы горьким он не был. Разве не пройди она это, стала бы она с другой стороны жалеть Женю, который после тяжелой контузии, с перерытыми мозгами, а в последствии и загибающимся от головных болей? Наверное нет. Потому что теперь у нее и у самой голова болеть так стала. Слишком просто понять почему, сотрясение даже на гражданской обороне в школе проходят. Кровотечение, тошнота, а впоследствии и головные боли. Отец как-то говорил им про слабые сосуды у всех их. Чисто генетическая рулетка. Она тогда посмеялась, не поверила. А теперь вот и поверила. Когда у самой заболело.       В этом феврале всем участникам объявили амнистию.       Как же ей тогда на стенку было ползти охота было. Она теперь с чуть треснувшей башкой, четко наблюдала смену своего характера на куда более неврозный. Прям как у Жени, когда он вернулся. Но это мелочи. Главное, что она жива. Последствия, во всяком случае, могли быть и хуже. Бывшего их оператора — убили тогда же у Останкино. Так и не сдал пленку. Камеру разбили. В тот момент, у нее совсем крышу сорвало, если она и вправду забрать ее смогла. Возились тогда с Кириллом долго с этим «Репортером», но до ума он ее все-таки довел. Так и он стал работать с ними. Больше разговора про октябрь не заходило. Однако с камерами она с того самого момента стала «дружить». От нелегкой жизни и не такому научишься. Все пальцы поранила, легкий сотряс умудрилась получить. Но медальон Женькин она не сняла. Цепочка порвалась, но медальон не потеряла, вот парадокс.       Так и сейчас. На следующее утро после пьянки, Громова обошла все магазины. Она нашла цепочку и на последние деньги, наконец, довела медальон до ума. Если уж тогда он ее спас, то и сейчас спасет. Если уж Женя живым с ним вернулся, хотя пол года пролежал в госпитале, то и у нее иначе быть не может. Цепочка теперь уже висела на ее шее под слоями одежды, которые сейчас только и могли согреть ее. Жаль только от головных болей медальон не спасал.       У Жени был рецепт на порядочные таблетки, которые он, пару месяцев назад, смог заменить на заграничный аналог. И по его говорку, Эле и впрямь верилось, что ему стало лучше. Только у Эли даже в медкарте этого нет. Да и к лучшему оно может. Медкомиссия один хрен ее здоровой посчитала, прежде чем в горячую точку отправить. Такая уж политика — если даже и болит, то доказать сможешь только с ором, криками и просто воплями. Или дело не только в детстком вопросе — почему люди не могут жить в вечном мире и просто друг друга любить? Она ненавидела эту наивность, которая жила в ней даже спустя года. Ведь именно из-за этой же наивности ей было так тяжело наблюдать всю эту несправедливость. Только ей и вправду плохо, а она даже признаться в этом не может.       Скоро нужно было уезжать.       Страшно было, что там могло случиться что-то такое, как с Женей. Заставит ее не спать ночами и время от времени кричать от головной боли. Время от времени. Как вообще этот ад мог временем измеряться? Видимо вполне мог раз для политиков не имеют никакого значения человеческие страдания. И ещё больше пугала неизвестность. Все-таки Женя был прав — у нее нет права даже стрелять. Женевская конвенция обязывала, что на поле боя права у репортеров равные с мирными жителями, а в плену уже с военными. Странно, конечно. Что это мирных жителей в плен взять не могут? Могут конечно. Берут, наверное, прямо сейчас, а она спокойно себе сидит, думает. Но ведь. И Эля не солнышко, всех обогреть не сможет. Как же сложно все это.       — Дверь машины от пуль не защищает, даже не пытайся. На БТР вдруг ехать будешь, ноги не спускай с него, оторвет к чертовой матери. И голову! Голову береги! — кричал Женя в трубку, словно Эле было пять лет, а не все двадцать пять.       Эля только согласно кивала. Ждала ведь, что мать придет. А она не пришла. Вроде бы все обиды и постарались забыть. Горло сдавила обида. В который раз это повторяется?

***

Ты все тиры излазил, народ удивлял Как отличный стрелок призы получал Бил с улыбкой, не целясь, навскидку и влет. А кругом говорили: вот парню везет! Не стреляй!

      Если бы он знал, что в обычной мирской жизни сейчас будет так тяжело, он бы вообще не приезжал. Водка плеснулась снова в стакан, хлебнул даже не жмурясь. Не берет один хрен. А когда в армию провожали вполне себе брало. Свету белому не рад. Хорошо Эля в школе. Придет, перепугается быть может, хотя сам не рад. Нет, вполне все адекватно, просто пуганная сеструха у него. Он знает, а потому эта мысль слегка грызет. Ему и самому противно от того, чем он сейчас занимается — бухает по-черному. А по-белому как? А да черт его знает. Чернота внутри. Страшная темная. И пенсия — потому что тяжело раненый. Контуженный блин.       Ветеран в двадцать лет. Ему не давала спокойно жить эта мысль. И ведь за что воевал? Почему он якобы герой, если из героичного, он раньше всех почувствовал неладное и струсив спрятался. Он же трус, трус, чистой воды трус! Дед его не был трусом, отец не был, а он трус.       — Прекращай бухать, Евгеш, не кончится это добром.       — Да какая к черту разница? Нет добра больше.       Пить больше он не смог. Водка язвенным комом вставала в горле. Ему нет места в таком обычном мире, который он покинул полтора года назад. Его и дома, выяснялось, что не ждали. Только сеструха чуть перепуганная, слова внятно сказать не может. Не о таком он мечтал. Не думал он о том, что отец погибнет. Почему отец? Почему не он? От отца все равно было бы больше пользы, чем от него.       Плеснул остатки водки в зеленую траву и прихрамывая пошел к дому.       — Женя, как ты не понимаешь. — начнет снова дядька. — Сестру кто поднимать будет?       — Мать. — сходу ответил он. — Она же вон, сразу себе мужика нового нашла, еще батьку не похоронила.       — А теперь башкой своей пьяной подумай, если она папку вашего забыла быстро, нужна ей больно Элька вместе с тобой? — хватая за грудки, продолжал Леничка. — Вам сейчас держаться вместе надо, а не бежать от друг дружки.       — Она в отличие от меня не убежала. — оттолкнул он его. — Я трус в этой семье, понимаешь? Все герои, один я…       — А медали? — Ленчик нахмурился, — Что ты сказать хочешь за глазки за красивые их дают?       — А толку-то? Все герои там полегли, а трусы, как я, вернулись, — стучал кулаком по груди он.       — Жить надо дальше, судьба у тебя такая!       — Ты нейрохирург, а говоришь о судьбе! Ленчик, ты сам понимаешь, что несешь? — кричал Женя.       — Я-то понимаю, но ты совершенно нет. Иди учится, ты же хотел, на Настьке своей женись, с друзьями веселись. Живи, как обычный человек!       — В том-то и дело, что Настька и без меня замуж успела выскочить, — вздыхал он. — Друзья… Как ты не понимаешь, что я старик по сравнению с ними? Меня все похоронили. Все!       — Нет, не все, — уже спокойно заговорил Ленчик. — Эля тебя ждала. После того, как Олега схоронили, то и на тебя веры не держали. И я! Я, скотина эдакая, тоже говорил, что мертвым приедешь. А она ругалась с нами, думать, что говорим, просила. А ты даже за нее перед мамкой заступиться не можешь?       — Она и сама не плохо кусается.       — Ну вот значит бухать кончай и раз уж мне не веришь, сам поглядишь. А то ишь, мозги в унитаз смывать понравилось. — забирая бутылку он отвечал Жене.       А что ему делать-то? Ему хватило общества Настьки, хватило, черт возьми, по самые уши. Он приехал, пришел на радостях к ней в квартиру, а там ждет его странная картина — Шаповалов и Наська. Классно вышло, бывший одноклассник и его невестка. Бывшая уже правда невестка. Вот так оно и вышло, что Шаповалову она жена, а ему невестка. Кто с ним оказался в этот момент? Только Валера и оказался. Вроде бы он все знал с самого начала. А чего не сказал тогда? Долго он тогда стоял под подъездом на пару с Валерой, который даже оправдаться не попытался. Сказал в лицо — «Я — дурак! Я не сказал сразу!».       Но ведь в самом деле. Разве до Настьки ему в лазарете было, когда он словно ошпаренный от себя студентов отгонял и просил объяснить, почему он ничего не чувствует. Ни мандаринов, которые они сами ему из вежливости принесли. Ни запаха пота. Ни запаха крови, который раньше его очень сильно пугал. Была после такого даже мысль еще на год-два остаться в Афганистане, заработать чеков, приехать холенным, загорелым. Только приехал белым, располосованным и поехавшим башкой. Иначе свое состояние он описать не мог. Голова трещала так, что на стенку ползти было охота. А от алкоголя еще сильнее.       — Почему не написал?       — А чего тебя тревожить было?       Все его отчего-то тревожить не хотели. А теперь еще и про папку с Элей внушают. Она взрослая, он знает прекрасно, что взрослая. Два года ведь прожила как-то без него. Чего сейчас не сможет? Слишком уж он как-то остановился на собственной персоне. А на чем еще остановиться ему? На Наське? Не нужен он ей. И она теперь ему не нужна. После всего пережитого вся прошлая жизнь, любое напоминание о ней звучит как едкая и противная насмешка. Он сам от себя в противном и едком болоте. Нет, Эля, конечно, тот еще лучик света, но не ее это дело сейчас. Ей учится надо. И если уж хочет, как папка в хирурги, то пусть будет, вся семья только обрадуется. Он и сам был бы рад, что сестра у него на папку походила. Гордость бы брала, что воспитал достойную.       — Завтра приеду — чтоб был свеж и чист, как банный лист. — он похлопал по плечу и пошел к старому Москвичу.       Женя нахмурился. Ему не особо-то и доставляло удовольствие, когда даже здесь им продолжали командовать. Уехал вроде бы с войны-то…

***

Разве не мои это запястья Со следами узника тюрьмы, Разве не был побирушник счастлив, Странствуя дорогами сумы?

      — Ты, дрянь такая, когда посуду мыть за собой научишься?       — Я мыла! — визжала она.       Снова та же изъезженная пластинка — недовольный Костя, пришедший с работы. Снова его претензии. Эля уже казалось привыкла к этому, только синяки сходили долго. И, что примечательно, спорить было бесполезно. Доказывать матери, что ее бьют, что Эля не врет. Бесполезно. Не верит она ей и все. Даже как-то смирились со своей участью. Раньше она думала, что если Женя вернется, то это все прекратится. Не прекратилось. Разбились все мечты ровно на следующий день — Женя запил. Говорить не мог, причину своего загула не называл, как бы Эля не билась. Размечталась блин. Противно было от собственной наивности и глупости. Как она могла верить?       Лучше вообще никому не верить.       Он схватил ее за волосы. Эля успела только взвизгнуть. Это ощущение беспомощности, понимание того, что ты не можешь ничего сделать. Ты — одна. И никто тебе сейчас не поможет. Никто блин. И бороться, какой смысл? Слезы слишком горячие, чтоб быть простыми слезами от боли. Эта внутренняя пустота больнее. А в голове только лишь одна мысль — если бы папа был жив, то никогда такого не было бы. Он-то ее никогда не бил, голоса повысить не имел морального права. А теперь какой-то мужик, которого просто напросто привела мать и сказала — «живет с нами», лупит ее. И за что лупит? За плохо вымытую посуду? Попробовал он бы сам мыть посудой тряпкой и золой. Экономят, сволочи эдакие. Зола пальцы разъедала, отмывала может быть и хорошо, но терпеть это опять же не хватало сил.       — Да в каком месте она мытая? Я тебе говорил, скрипеть должна, скрипеть! — она морщилась, когда он еще сильнее сжимал, натянутые на кулак светлые косы. — А ну перемывай все! — слезы текли в такие моменты подобно весенним ручьям. — Поднялась, сопля такая.       Она засмотрелась в пол, пока она пыталась придти в себя от удара. Нос болел. Его противно жгло и давило. А потом и кровь со слезами смешалась. Эля вскочила, подтирая кровь ладонью, даже не замечая ковыряний в замке. А толку от них? Мать придет, поверит Костику, что у Эльки давление — весна, а она растущий организм, вот кровь носом и идет. Или снова — сама ударилась не заметила. Говорил мол он, что с торгашом-Лешкой до добра не доведет возится. Вот и синяки. А с ним ей пока общаться все-таки хотелось. Опираясь на ладони, Эля, всхлипывая глянула на Костика.       — Я перемою! Отпусти! Я перемою!       Неладное она почуяла ровно с того момента, как вместо того, чтоб схватить тряпку, как это он делал обычно, Костик оглянулся и попятился в глубь кухни. Эля испуганно прижалась к холодной батарее. А что она от батареи ждала? Тепла? Май месяц на дворе, какое тепло в батареях. Глаза из-за слез не хотели фокусироваться, она по одному только силуэту попыталась понять кто. И поняла. В следующее мгновение она прекрасно поняла кто пришел. Женя. Женя пришел. И такой итог ее напугал в какой-то степени еще больше. Потому что неизвестно чем это кончится.       Неизвестно. А что ей известно-то вообще?       Взгляд у него был мягко сказать пугающий. Глядел он так, что Эля еще больше сжалась. Куда уж беспомощнее себя чувствовать. Брат, на лице которого желваки от злости гуляли. Или безучастная мать? Невыносимо. Ей хотелось вернуться назад, когда дома было хорошо. Папа был дома, Женя был дома. Не такой Женя, как сейчас, убитый этой жизнью и судьбой. Не тот, который от жалости к себе запивается последнюю неделю. А другой. Который хотел выучиться на врача-реаниматолога, любил Настьку и часто брал Элю в гости к Валере. И какого черта все поменялось? Кого винить ей теперь? Судьбу злодейку, быть может тех, кто отправил их туда. А кого винить в том, что ее отчим время от времени избивает? Тут она винила только мать.       И Женя в этот момент обвинил её.       — Я духов резал и тебя зарежу глазом не моргну, — спокойно процедил он, пока Эля судорожно бегала глазами, — Манатки свои собрал и вон из квартиры.       На Элино удивление, он даже пальцем не тронул Костика. Даже пальцем в его сторону не повел. Как стоял с ладонями в карманах и смотрел на нее, не отрывая своих глаз. Сказать, что он удивился, конечно, ничего не сказать. Женю ярость долбила, но голова до того раскалывалась, что даже голос был слишком ледяным. Лишний шум сейчас бесил. Раздражал, как яркий свет при резком пробуждении. И Костик. Мало того, что о нем ему никто не решил рассказать. Так вскрывается это — сеструху его лупить вздумал. Он-то прекрасно понимал, что отец никогда такого не позволял. Эля не такого покроя девочка. С ней мирно надо, по-тихому, по-хорошему. Он это, тоже, знает.       — Я твоей матери мужем буду вообще-то!       — Да хоть самим господом богом. — Эля сильнее прижалась к батарее, словно ее снова ударить могли. — Пошел вон.       — Ты кто такой чтоб командовать тут? — продолжал хамить Костя.       — Квартира не твоя, а отцовская. Отец умер, а мы наследники первой очереди. Хочешь жить с моей мамашей, бери ее и вали на все четыре стороны, скотина ты эдакая, а сестру только пальцем тронь. Пошел! — крикнул Женя.       Как сидела она тогда около батареи, так и продолжала сидеть, поджимая колени. Страшно, конечно, страшно. И Женьку таким она тоже не видела. Трясло от происходящего, нервы, казалось, виски разорвать готовы были. Костик в темпе надел свои туфли, забрал плащ и вышел вон из квартиры. После этого Громова чуть выдохнула, но продолжала глядеть испуганными глазами на Женю. В самом деле, взгляд этот Женю пугал до чертиков. Как приехал, так и смотрят на друг-друга, как два барана. Смотрят и бояться. Чего только даже поговорить не могут?       На это действительно были причины.       Эля считала себя глупой. У нее не было достаточного опыта, чтоб поддержать Женю. Она прекрасно это понимала, а потому боялась его. Газет быть может начиталась или Валеру наслушалась. А быть дурой не хотелось. Да и в целом ее ожидания не совпадали с тем, что случилось в итоге. Привыкла, что нужно быть удобной, что "хочу" матери не совпадает с её "хочу". Может она вообще хирургом быть не хочет, кто ее спросил? Но у Громовой словно не предоставляется выбора. Ее только ставят перед фактом, а она должна исполнять. Своеобразная армия. Только война кончается, а от такой жизни только в бега пускаться. Женя немного побаивался говорить ей что-то после случившегося. Разбил губу девчонке, а судя по её реакции не в первый раз такое. А она даже и не писала об этом. Просил ведь все сразу говорить. Только Эля не слушала. Эксцентричная натура.       — Да брось ты эту дрянь, пошли в комнату лучше. — она аккуратно поднялась, пока Женя прошел в кухню к аптечке. — Мать в курсе?       — В курсе.       Она шмыгнула носом, пока Женя с каким-то следственным интересом рассматривал её лицо. Нос явно сломать мог. Он и сам заметил, как на ровном носу горбинка появилась основательная. Когда уезжал ее не было. Женя сжал губы. Он может и с войны приехал, только за своих даже там заступаются. Мать судя по всему плевала на это. Жила своей жизнью, вычеркнула сначала отца, потом и Женю с Элей. Ничего, он поднимется. Пить перестанет, глядишь и работать начнет. А там и съехать можно будет, если уж она этого таракана не выгонит. Только все равно он не понимал, почему она верила мужику, который живёт подобно глисту в заднице, а не родной дочери?       — И что она?       — Говорит, что я вру.       Он кинул вату на стол.       — Она что с ума сошла?       Эля так и не подняла глаза. После истерик вообще мало говорить хотелось говорить. Клонило в сон, хотелось пить, а ещё ей было до противного холодно, даже держась на Женину ладонь. Она у него горячая была, как всегда впрочем. Что-то осталось от старого Жени. Это сейчас давало сил подумать о хорошем.       — Я не знаю. — а после тихо ушла в кухню. — Но ты и я ей точно не нужны.

***

      Как же Тарасов бесился последние пару дней. Наверное, заметила это только мать, когда он молча пил кофе этим утром и даже не притронулся к еде. Общество Надьки бесило. Решить устроить буквально пир во время чумы, она, что выяснилось уже в квартире, выбесила не только его. Воронцов с истеричными нотками в голосе тараторил о чем-то Громовой. Несколько подслушав, он понял, что проблема все-таки в другом. Ладно, он и сам понимал, что против ничего не высказал. Более того, на пьяную башку переспал с Надькой. И кто же блин знал, что Громова все это время на балконе сидела. Даже стыдно стало вдруг перед ней. Столько лет стыда не было, такие концерты устраивать, сначала перед родителями, потом в школе, в институте, а потом и на работе. А Эле хоть бы хны. Вот плевать ей и все. Обидно даже как-то.       Стояла в итоге и кивала башкой своей светловолосой. О чем так говорить вообще можно?       — Да долго ты языком молоть будешь? — психанул рядом Тарасов и пнул деревянную будку.       Эля накрыла ладонью трубку и тяжело вздохнула. Чего сейчас-то струсила? В детстве терпела, а сейчас — все? Сейчас за ней, все-таки, Останкино, Союз журналистов. Только Женя все об одном — «ты там никто!». Как будто бы она в Свердловске была кем-то.       — Да пошел ты, руководитель блин! — крикнула она, пиная в ответ. — Да, Жень, я слушаю.       Тарасов треснул ладонью по стеклу и скорчил рожу. Ну хотя бы довести ее можно было. А то за эти полтора года мало доводил?       — Граждане, ведите себя прилично!       — Да мы приличней некуда, — Тарасов глянул на часы, — Ну опоздаем ведь, — психовано говорил он.       — Ну договаривай, — возбужденно произносит Воронцов.       — Ну вот заходит она через окно. — Сережка махал руками, — Голая, представляешь! Вот вся! Стоит от света, видно плохо, но реально голая!       — Ну ты и извращенец Тарасов. — произнесла Эля, поправляя сумку через плечо, едва выйдя из кабинки.       Кирилл заржал, уже ничего не стесняясь, а Сережке даже стыдно отчего-то стало.       — Да ты не так поняла, я вообще про сон говорил!       — Вот тем более извращенец, — гоготал Кир.       — Ой да ну вас, а… — наморщил нос Сережа.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.