ID работы: 11845556

Генералы не дают мне спать

Гет
NC-17
В процессе
44
автор
Размер:
планируется Макси, написано 192 страницы, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
44 Нравится 6 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 7

Настройки текста
Примечания:
      Папа, скажи, а почему на всю нашу семью это горе поганое напало? Почему у нас все так или иначе оказываются на войне? Я помню, как Зойка в детстве приговаривала: «Хорошо, что девочка родилась, на войну не отправят!». Вот смешно, да? Отправили! Сережа говорил, что нам сложнее лишь по одной причине — нельзя стервенеть. Может быть он и прав, но это проклятье иначе что? Я хочу домой. Раньше ты ругался на меня сильно, что я говорила — «мама нас с Женей не любит!». И ты каждый раз говорил, что я слишком много требую, не все в жизни будут потакать моим желаниям. Ты был прав, я не буду даже и спорить. Только дома тогда меня и любили. Но сейчас я хочу именно к матери. Спросить, как стать такой же черствой, как перестать прогонять каждый труп про себя. А трупов тут много. Мне это будет сниться в кошмарах, я уверена.       Интересно, а среди нас был кто-то в плену? Если нет, то я буду первой.       Я все думаю, может стоило уйти тогда с тобой? Может убило бы меня, была бы уже дома, как, наверное, Кирилл. Чего мне терять в самом деле? У того хоть ребенок был, было ради чего работать жить, а у меня какие-то идеи. Таким путем далеко не уйдешь. Но меня, судя по всему, бросила родина, бросила семья, иначе как же сказать, что меня без задней мысли заставили делать это? Нет, проблема, наверное, в другом. Скорее логичный финал моей жизни должен быть самоубийство, раз я считаю, что все зависит от меня. Я бы сама вырвала пистолет у этого бородатого урода и выстрелила себе в висок. Потому что от паренька рядом со мной пользы явно было бы больше, чем от меня.       Я бы хотела, чтоб меня ждал Артем. Но ему я не нужна. Это бред, это зацикленность, я знаю, быть может я и тут виновата сама, но разве позволительно тащить в койку девицу перед самой свадьбой? Тьфу! Никогда не выйду замуж, никогда. Если вернусь, конечно. Однако, кажется мне, что на войну, если, конечно, хочется вернуться, лучше ехать имея штамп в паспорте. А ежели вернуться уж до того не охота, то, наверное, и ехать надо первым составом. Чтоб погибнуть, как герой, а не спиться на родине, которой ты не нужен алкоголиком, а вот таким же алкоголиком, но на войне — нужен. Зачем? Чтоб было что на школах повесить и водить каждый праздник смотреть на гранитную дощечку. Все мы дощечки получается.       Сережа сказал, я должна жить для того, чтобы там узнали правду. А для чего им эта правда? Я это поняла, еще когда ты погиб. Я сразу поняла, что нужны мы им только мертвыми, когда ничего не просим. Хочу приехать и запить, как приехал Женя. Или нет. Приехать к бабушке в деревню, выйти там замуж за какого-нибудь деревенского, рожать кучу детей ему, а он будет бить меня и детей и пить водку каждый вечер. Почему я о таком думаю? Не подумай, здесь одна гадость в голову лезет. Вторые сутки пошли, я знаю это только по часам. Хотя знаешь, я научила Сережку снимать, а значит уже не просто так помру. Почему я думаю, что умру?

***

      Я видела разбитый Грозный, но при всем этом в нем оставалась жизнь. В нем были дети, старики. Были и снайперы, с могильником за спиной. Да толку им? Баксы капают и довольны, это я из их разговоров разобрала. Прав был Серега, завидуя моей приспосабливаемости. Странный язык у них, тараторный такой. Мне уже не так плохо. Я не писала, наверное, около суток. Я не могла. Я пыталась понять зачем я здесь. А Руслан (так звали парня, который был моим сокамерником иначе как это место назвать?) отчего-то даже заговорил со мной. Извинился. А чего извиняться? Ну бывает, чего уж. Предохраняются, тоже не плохо.

***

      Я не переживаю, пап. Я знаю, что в любом случае окажусь дома с тобой. Пускай не сразу, но окажусь. Мне даже не страшно. Я привыкла. Я ко всему привыкаю. Главное, что блокнот не забрали. Волосы дергают, но я не сопротивляюсь. Если сопротивляться, еще больнее станет, я знаю это по тому, как меня бил Костя. Но сильнее его меня все равно никто не бил. Вижу приклад ружья и вспоминаю, как однажды и им меня он бил. Синяки были отвратительные. Лето, жара! А я иду в водолазке из-за этих синяков, чтоб не дай бог не опозорить мать с Костиком.       А сейчас хорошо. Я никого не позорю. Моя кровь даже никого не смущает. Ко мне ходит один. Жалко видимо на всех пускать. А мне не жалко! Мне себя нисколько не жалко! Это только тело мое такое тощее, бледное, а душа моя явно сильнее. Я сильнее их всех, я своей силой захлебываюсь.

***

      Он приходил раза три. И все три раза делал это. Но стоило сказать, что после первого раза он выругался о чем-то, такого же черномазого мужика за шею схватил, наорал на своем. И затем меня вывели к ним. На кой черт? Сама не знаю. Правда перед этим умыться заставили, кровь из губы, прокушенной у меня, текла. Вывели и посадили к ним. А потом по-русски спрашивают, как я в Ингушетии оказалась. И все это между обвинениями. Можно подумать по доброй воле я у них здесь. Знаю я, что на чужой земле, чего уж меня-то корить? Пускай оружие — слово, но я не пришла убивать.       — Я журналистка, я не военная. — голос у меня такой хриплый был. Заболею ей богу, заболею.       — А тебя есть кому выкупить?       Я улыбнулась. От боли улыбнулась, знаешь, бывает такое в истерике.       — Некому, — а я улыбаюсь как больная, — У меня папа умер, — про Женю я сразу поняла, что стоит молчать, — Мама одна осталась.       — Хороший папа был?       — Хороший, очень хороший. Он хирургом был. — чувствую не понимают они хирурга, — Врач, людей спасал.       Посадили за один стол, Иса говорила, что гостеприимство у них так выражают. Учила нас тогда, учила, а мы дураки не слушали. А так всегда, знаешь, учат, ты плюешь, а потом в самый неподходящий момент вспоминаешь, что вот этого как раз-таки и не хватало. Что интересно с этой теткой сейчас? Удивляло меня только мясо. Откуда у них мясо в такое время? Я-то пускай непривыкшая. У нас-то сам знаешь, то сибирская язва, то еще какая морока. Мать всегда боялась его покупать. Только разве тюрьма перестанет быть тюрьмой, если здесь будут хорошо кормить?

***

      Руслана убили. Прямо при мне. Сначала отрезали пальцы, а затем и голову. Я смотрела в упор. А потом меня в другую комнату утащили. Там был диван. Старый, грязный, конечно, но все лучше, чем в сырой темноте на холодном полу. Он сильно сопротивлялся, крест с него сдернули. Чего так креста бояться? У них же вера другая. Бояться, что чужой бог накажет? А у меня нет креста. Спросили у меня подалась бы я в их веру, а я сказала, что да.       Потому что мне плевать. Бог у меня только один в голове. Я свой бог и нет у меня другого. Пускай я ошибусь, но главное бы мне домой вернуться. Меня Женя ждет. Я все думала, что меня ждать некому, а потом о Жене стала думать. Родненький мой…       Евгеша…       Он меня всегда защищал. И для одного я вернуться должна. Здесь все звериное и они звери. А я к нему вернусь.

***

      Чтобы не сойти с ума я стала считать до ста, а потом заново. Все из башки вылетело, одни цифры были в голове. Он встал с меня ровно на втором круге, когда я уже была пятый раз на тридцати шести. Он встал. Я постаралась сразу натянуть джинсы. Пальцы дрожали. Холодно было ужасно. Я села, укуталась в куртку и чего-то ждала.       Он скажет, что-то место, где мы находимся сейчас совсем скоро займут русские и им придется уехать со мной. Как я им понравилась похоже.       Вот чего я ждала. Займут. Может быть и отобьют меня. Я думала об этом. Ему не понравилось то, как я улыбнулась. Он меня ударил. Кричал на своем и бил. А я засмеялась. Больнее Кости у него не получалось быть. Да и в курточке я была, может быть она удары смягчала. Ногами бил, по-моему, тоже. Я не знаю, не понимала я ничего в этот момент. А потом перестал. Кто-то зашел, крикнул что-то на их черном языке и ушли. Оставили меня в этой комнате с окнами, где я разглядела местность вокруг.       Я нахожусь в шаговой доступности от почтамта, где и случилось все это мракобесие. Я хочу верить, что Тарасов живой. Здесь кроме него у меня нет никого, я совершенно дезориентирована. Я не знаю, что делать. Я могу убежать, прямо сейчас выскочить в окно, добежать до такого же пустого разбитого здания напротив, но не могу. На секунду мне показалось, что там кто-то есть.       Честно? Мне было страшнее в Свердловске — с матерью, с Костиком, с Алешкой. Я должна была стать хирургом. Обязана! На мое мнение плевали, как плевали бы на любое проявление к тем, к то не имеет личности. Вот и по их мнению личности я не имела, только право на учебу. Учиться, как завещал великий Ленин! Я бы не хотела умереть тогда — никем. А здесь, даже если я умру, я уже буду что-то значит. Я уже имею вес.

***

      Здесь очень холодно. Мне кажется, у меня скоро начнется пневмония, если я не начну пить что-то от кашля. На счет температуры, я даже не знаю. Голова гудит, конечно, но залпов до того много, что понять из-за чего здесь такая головная боль я не могу.       Надо сказать, что после того раза он ко мне не подходит. Они вообще довольно долго стали пропадать на улице. И к лучшему. В подвалах еще кто-то есть, я это знала. Быть может база у них тут какая, но мысли стали появляться бредовые. Хочется выхватить автомат и убежать. Мне ничего не стоит. Окна на первом этаже нет. Обычно я нахожусь здесь до самого их возвращения. Каким-то чудом этот этаж держался не рухнув. Скорее всего это был цокольный этаж с окнами, а те, что были ниже лишь казались мне ниже этого.       В плену я была в Свердловске с Решетниковым, а здесь мне даже в плену дышится легче, чем с ним. Воля она слишком близко. Близко, да рукой не дотянуться.

***

      — Серега, сядь, ты же наводка для снайпера, скакать так. — скажет ему Жданов.       — Уж извините не могу.       А в голове, подобно таким же залповым ударом, долбила фраза — «Что я скажу Жене?». Это он оставил ее около рабочего почтамта. Единственного рабочего почтамта! Кирилл погиб, Эля пропала, а он живой. Элю он не переживет. Он не уследил, он проворонил, его собственная безалаберность. Как возвращаться он не знал. Дело было даже не в начальстве, не в работе, а только в Эльвире. Из каждой ситуации он бы придумал выход, но только не из той, где Эля погибает здесь.       Это он трус — приедет живой, все будут радоваться, а она по своей сути останется героиней — раз уж осталась здесь.       Холод наступил жуткий. Метель совсем ухудшала видимость. В Грозном начинались уличные бои, которые уже начались под командованием Рохлина. А выездную группу сменили. Теперь их точно бросили. Господи, да почему же его так на нытье пускает? Неужели жалко себя стало? Ведь ему сейчас легче всех — он живой, целый. Снимает даже. Правда без записи. В основном молча. Только как-то тошно стало. Хочется домой. Хочется назад в начало декабря, когда еще ничего не началось. Когда все были живы.       Что он Элю хоронит в самом деле?       Самому противно от это мысли. Он не может заставить их работать. Он не может даже сам пойти и искать ее — вероятнее сам попадет под пули.       Ему предложили вернуться в Москву, мол какой смысл от одного журналиста сейчас? Его это взбесило. Он чуть скандал самый настоящий не устроил. После этого он и сидел в подвале со Ждановым. Черт его знает, чем он управлял. С высоты опыта — явно не последний человек здесь. Однако его горе он отчего-то не послал, а вполне понял. У него в подчинении солдаты, а у Сережи — Эля.       Она близко. Но где? Только чувствует, что близко.       — Ты пойми меня верно, никто девчонку искать не будет. Слишком много дел сейчас…       Сережа даже не повернулся.       — Я знаю.       — Больше шансов, что она погибла…       — Я знаю. — фыркнул он.       — Я не отбрасываю шанса, что ее могут найти по счастливой случайности.       — Самолет тринадцатого. — Тарасов курил, затягиваясь до того много, что в глазах от выкуренного темнеть начать могло, — Не найдут до тринадцатого, поеду без нее.       Он вспоминал новогоднюю ночь. Когда уже с камерой, они снимали залповый огонь, разговаривали с военными, как со старыми знакомыми. Это под конец, когда их отправили с группой на выезд из Грозного, а тогда скакали себе в окрестностях этого вокзала. Кто живой то остался после этого вокзала? Им потому и не верят здесь, что после него либо в плен, либо на тот свет, шагали эти молоденькие мальчики. Мальчики…       Они были моложе его почти на десять лет. Но после такого наверняка стали куда взрослей его. Ему хватило того факта, что тот хирург, хотя… Какой он хирург? Военный фельдшер. Ему надо было этих мальчишек в госпиталь отправлять, а он их сам латал. Кто позволил? Совесть, наверное. Понимал ведь, что в такой день не довезут.

***

      Окно было высоко над диваном, но роста Громовой хватило чтобы встать на него и глядеть в него. Эдакий воздух свободы, который так жадно хотелось заглотнуть. Серость, туман. Ничего и не разглядишь. Только голоса. Но даже так Эля была способна расслышать все. Даже и не скажешь, что в ударенная в голову.       — А как он на русском заговорил, так я испугался, хочешь верь, хочешь нет. Я думал там наших нет, а там вот какая ересь.       Громова не отрывала взгляд. Высунулась, вставая на диван. Начала махать рукой в щели, чтоб те остановились. Черт их знает русские они или нет. Счастье свое пытать она боялась, но все-таки стала. Ребята, видимо решили передохнуть после очередного обстрела, а потому времени у Громовой было не так много. Ведь те остановились. Открыта ли дверь — Эля узнает только сейчас. И все это время была ли она открытой? А чего она тогда только сидела все эти разы здесь, когда они уходили? Она боялась. Каждый раз, когда ее били дома, она сидела не высовываясь, стараясь сохранить это в тайне. По инерции она сделала сейчас тоже самое.       Но небывалая смелость оказалась в ней, раз Эля дернула дверь и со всей мочи рванула по лестнице. Это последний шанс. И выхода из него два — либо ее пристрелят те же, кто взял ее, либо ее пристрелят эти солдаты. Как она докажет, что она не наемница-снайперша, не шлюха одного их представителей бандформирований? В общем-то никак. Так и умирай здесь на чужой земле.       Всеми костьми она ударилась о дверь. Громкий гул прошелся по стенами, которые, кажется, задрожать были готовы.       — Стойте!       В ответ раздалась только тишина.       — Ну стойте же!       Никто не оглянулся. Горячие слезы покатились почти градом. Она стучала. Стучала, а потом додумалась вскочить и вернуться туда же, где и увидела мальчишек. Но в окне уже было и не видно никого. Да черт возьми. Неужто и вправду удача совсем покинула ее? Неужто за нее никто не вступиться? Да и не обязан вроде.       Громова осела на это жалкое подобие дивана, притягивая колени к себе.       Нужно думать. Думать головой. Сообразить бы какое сегодня число, да не может. Почему силы покидали именно сейчас? Почему сомнения тревожить стали тоже именно сейчас. Не в Свердловске, когда от Лешкиного поведения трясло. Не в Москве, когда глядела на здание института. Не в Останкино, когда не знала примут документы или нет. В те разы все получалось и Громова даже сомнений не имела, что не получится. А сейчас-то что?       Папа говорил, что человек умирает только тогда, когда кончаются силы бороться. И Эльвире страшно, что именно сейчас сил-то и нет.       Кто ее ждет?       Она не могла сказать.       Кому она нужна?       Уж этого она тем более не могла сказать.       Каждый раз, когда она задавала этот вопрос себе, сидя в этом подземелье, Эля отвечала одно — «меня ждет Женя». После одолевала тоска по отцу. Когда она начинала думать о нем, то сразу настигала мысль — «был бы жив папа, она бы здесь никогда не оказалась!».       Ей бы хотелось, чтобы сейчас Сережа уехал в Москву. Не оставался бы здесь навсегда, как Кирилл, Сашка, Лешка, куча других ребят-срочников, которые посланы, наверное, как и они сами — в пустоту, по приказу сверху. В те моменты, когда ей до жути вдруг себя жалко становилось, она и себя считала той, кого отправили просто так, по такому же приказу. Вот только после этого жалеть она себя сразу переставала. Отвратительно было испытывать жалость к себе. Других жалеть приятней чем себя.       Глаза широко раскрылись, вскочила подобно княжне Таракановой.       — Мамочки… — единственное, что членораздельное было сказано Элею в тот момент, — Мамочки мои…       Парень сплюнул кровь. Кажется вместе с зубом. К горлу подошел ком. Дверь эта сразу захлопнулась.       — Да не ори ты, — он вдруг закашлялся.       Она села перед ним. Пальцы дрожали. Что она должна делать в таких ситуациях?       — Подожди… — Эля полезла в карман. — Держи.       Платок. Детский платок. Ей бабушка в свое время нашила таких кучу. А сейчас откуда он у нее взялся? Дурдом какой-то…       — Спасибо. — он приложил ее платочек ко рту. Тот мигом пропитался кровью. Как он говорить еще мог.       — Сядь, — она подползла к нему. Упираясь на ее плечи, Эле все-таки удалось усадить его на свою койку. — Вы на верху отступаете?       — Нет.       В Громовой аж екнуло что-то. Она вскочила, ладони к щекам прижала, которые, кажется, заполыхали от такой радости.       — Держи вот вода, — грязная кружка с мутной водой. Ну уж какая была. Паренек перед ней не разглагольствовал, не жаловался. Даже когда били слова не промолвил. Быть может поэтому она тогда вспомнила снова эту юность поганую?       — Ты же русская… — отставляя кружку, забормотал он.       — Я журналистка. Я не… — она тараторила с таким страхом. — Я не с ними…       Откуда в ней столько животного страха появилось? Он ведь и сам на ногах еле стоит, какой там Элю дубасить? Какой-то одинаковый и похожий страх.       Она журналист. Она должна была давно привыкнуть к отвратительно поганым историям, воспитать к ним иммунитет и в целом не забивать себе башку чужими проблемами. Но это теперь Эля в этой «отвратительно поганой» истории. Грязь, в которой уже можно было захлебнуться. А она дышала. Находила силы смотреть в потолок ночью. Как в детстве — радоваться, что ненавистный ей человек еще покамест не вернулся домой.       — Меня девочка дома ждет, свадьбу сыграть обещались.       Эля сидела со стеклянными глазами. Расплакалась наконец. Расплакалась. Смешно! Она слишком давно так не делала. Ей плевать было на себя. Подумала почему-то о Жене. А что? Его ведь не дождались. Похоронили все заочно. По количеству трупов, привезенных после наступления, станет ясно одно — ее тоже ждать не станут. Но, однако из всех, кого она могла жалеть был Евгеша. Они породнились своей участью.       — А у меня брата не дождалась.       Наська. Что-то горькое вставало в горле при воспоминаниях о ней. Что с ней сейчас? Ума приложить не могла.       — А у меня дождется! — крикнул он.       Громова молчала. Пускай верит. Она тоже раньше верила. Верила, что и папа вернется, и что на Женькиной свадьбе они отгуляют. Где сейчас весь ее род? Кто сейчас-то ее ждет и ищет? От такого окружения хотелось выть волком. Хотя бы нет того. Того, кто насиловал ее. Что с ним вообще? Не уж то волнуется? Она же тряпка. Ее используют по ее низсшиму уподоблению — как блядь. Трахают и все. Будто бы для большего и не способна.       За себя скорее только и волнуется.       А почему она не должна волноваться за себя?       — Обязательно дождется. — отвечала она.       И как иногда сладко нужно врать, потому что правды не вынесешь даже сам.

***

      — А ты в армии служил? — спросит Жданов.       — Неа. — отвечал он.       — Худо тогда тебе будет здесь шастать с нами.       Сережа выгнул бровь.       — Три недели же как-то прожил, значит и тут перекантуюсь.       Он не попал в армию, как не рвался. Ему говорили — «В Афган гребут всех!». А его не загребли. Два раза давали отсрочку, все-таки один ребенок в семье, находили кучу несуществующих для Сережи болячек. Однажды, он даже это постарался скрыть. И его взяли. Довезли до самого Таджикистана, уже тюльпан прилетел. А его развернули. Раскрыли обман, посмеялись и отправили с богом в Москву. Ну, тут уже как сказать с богом. Тем же самолетом, с грузом-200. Слишком странно. Он вспомнил об этом только сейчас. Ведь не первый раз, его тогда на вокзале с этим грузом везли.       Странная параллель выходила.       Как бы разгадать этот ребус от жизни. В чем суть этого хождения по краю? Наверное, не сейчас суждено понять эту судьбинскую выходку. Тарасов тяжело вздохнул и ребра стянула какая-то странная истома. Разбитый город. Сама мысль, что здесь когда-то было спокойно, чисто, живо, начинала пугать. От нее бегали морозные мурашки. Здесь когда-то жил человек. По этой самой дороге когда-то ездили такие же легковушки, бегали дети, ходили в булочную тучные женщины. А сейчас что-то?       Словно апокалипсис какой-то произошел, а Сережа и не понял вовсе. Он вообще теперь перестал многое понимать. Как отсюда возвращаться домой? Возвращаться домой после того, как видел это. Под «этим» Тарасов имел в виду все происходящее здесь. В грязь желтых газет. В вечную праздность и потребительство. Здесь-то люди! Не уж-то и вправду затянула его эта война?       — Дальше не пойдем. Пошли на обратную.       Так и ходили по одному месту по нескольку раз. Зачем? Сам не понимал. Скоро обещался приехать комитет солдатских матерей — начали отправлять первые похоронки и извещения о том, что солдаты, оказывается, без вести пропадают. Диво конечно. Ребята привыкают. И вот это уже страшно. Страшно, что убийство это бытность. Страшно, что он и сам к этому привык.       А можно ли привыкнуть?       Да кто ж знает. Сейчас он не думал об этом. Эля одна перед глазами стояла всем своим белым силуэтом. Крики не отбивали его мыслей. Эля-Эля. Он должен Жене. Вернуть Громову ее брату. Если бы мог — закричал. Но тут кричи не кричи, не вернешь ее по щелчку пальца. Готов был молиться, хоть и родители люди образованные, да и сам никогда не верил. Ведь звери они, звери. Зачем мальчишкам головы резать? Зачем так издеваться и уже над мертвыми? Его доводила до ужаса мысль о том, что Громова могла кончить так же. Ногтями Сережа царапал ладонь. Эля-Эля.       — Прием! — толкнул его в предплечье Жданов.       Сережа же думал и не реагировал. Он и не понял, как Жданов его за собой на землю толкнул. Мелькнул автомат, дым, шум, гул. А в голове все про Элю.       — Стреляй!       — Я не имею права! Я не военнообязанный!       — Он сейчас убьет нас обоих, убьет! Кто твою дуру белобрысую из плена доставать будет?       Сережа замолчал. Во рту пересохло, из рук, кажется, отошла вся кровь. Он не может пошевелиться от собственного размышления. Ему нужна Эля, ему нужно выкарабкаться отсюда. Эти мысли летели перед ним подобно ускоренной пленке. Автомат прижат за подмышкой, онемевшие от страха пальцы провели по ледяному шомполу. Тарасов навел ружье, долго-долго присматриваясь к мужику, стоящему перед ними.       Вдох-выдох.       Он должен стрелять. Потому что, если это не сделает он, тот опередит его. Наконец ему пришло понятное обращение к себе. Это же война. Война! Обычная война! Про которую особо одаренные любят говорить — есть же людям, которым она нравится. Но, а как же мораль? Как же все человечьи права, как же мир, блядский мир во всем мире? А Эля? За нее сейчас тем более никто не заступится. Может схватиться за холодное ружье, попробовать то, от чего избавила судьба — убить человека?       Очередной взрыв.       Он так и не понял, он правда стрелял в него или тот просто подорвался на собственной мине. Ему даже на секунду показалось, что он и сам подорвался, но все было проще — звенело в ушах. Его не задело, ему не больно хотя бы физически, хотя за Элю душа все-таки болела. Уши заглушило очередным взрывом. Куда ползти он не понимал. По инерции, по животному желанию Сережа прижимался к земле. Он не может взять его в руки. Сережа чужеродно отторгал ружье. Он не мог даже дотронуться до него, словно это раскаленный металл.       Никто не любит землю, как любит ее солдат в тот самый страшный момент, когда кажется, что только за нее и можно удержаться на этом свете. Ничего в этот момент в мире нет — только матушка-земля. Сырая от снега, холодная. Ногтями цепляешься за нее, зубами грызть готов, как ребенок за грудь материнскую держится.       — Сбивая черным сапогом, с травы прозрачную росу, наш караул идет тропой и каждый к своему посту…       Кажется, это было еще только-только после начала штурма. Эля с косой, так тяжко смотрела на поющего про неверную девушку солдата. Его одиночество нашло себя здесь — таких солдатиках, которых он отчего-то понимал не меньше. Как в тех ситуациях, когда не видишь другого исхода, как молчать, Сережа молчал о своей тревоге и здесь. Влюбленность от силы живет месяц-два. Любовь уже чуть дольше.       А любовь к жизни увы слишком животное и инстинктивное чувство.       Он обводил Громовский профиль — тонкий и белый. Наверное, ему стоило добавить усталый, но, а кто тогда не был уставшим? Даже крайний лентяй был на взводе. Если бы Сережа мог, он бы никогда не взял с собой Элю, но почему-то при всем этом таком же животном доверии, он верил только ей. От большой ли любви?       — И каждый думает о том, что дома ждут, что дома пишут.       Он бы многое отдал, чтоб хоть на мгновение почувствовать, что с Громовой, услышать от нее самое незатейливое словечко. Оказаться вместо нее там. Потому что она в его странном понимании этого не заслуживала. Она стоит перед ним бледным силуэтом, который сломать одним только движением можно, перед ним последние пару лет. Лучше так, но знать, что Громова жива, здорова, чем так.       — Любимый, милый, дорогой, тебя я жду.       Говорят, если любишь — отпусти.       — Тебя я слышу.       Он отпустил. Давно отпустил. Просто сейчас тянет этот груз сильнее обычного, Громова не в его зрительной зоне. Просто сейчас Громова не с ним.       — Ты меня слышишь, журналюга, ты, проклятый? Мы отбились! — кричал ему Жданов, чуть не рыдая от радости. — Мы отбились.       А Сережа рыдал.       — Ничего. В бою и не такое бывает. А журналистку найдем.       Тарасов же мысленно готовил себя к самому плохому — так ведь проще: подготовиться к максимально плохому исходу, а потом радоваться любой мелочи. Так проще. Но не сейчас. Эля нужна сейчас, живой, целой. Пускай чужой, не его, не родной, но живой. Пускай спишут эту истерику на очередной прилет. Но не на Элю. Доказать ей, что человеческие ценности выше. А может это только у него они высоки. Может ему повезло, что в жизни не удалось ему мухи обидеть? Тогда почему же Кормушин отправил их на войну с Громовой в первом ряду?       За что?       Ведь что угодно — главное о ней.

***

      — Телевизор говорю включи!       На ватных ногах она подошла к телевизору. Нажала на кнопку и отошла к окну. Господи, за кой черт она вообще разрешила тогда с Шебеко ей в Москву ехать? Нет, нужно было оставить ее дома. Всеми силами удержать. Подумаешь с Решетниковым не срослось. Пережили бы как-нибудь. Что в самом деле парней больше вокруг нет? Есть, конечно. Но не была готова Светлана к тому, что дочь заберут. Девчонку!       

— Сейчас жертвы заведомо исчисляются сотнями. Жертв со стороны мирного населения назвать сейчас мы не можем. Я знаю только, что русские танки, уничтожают все, что мешает их обзору…

      — Ты видел ее?       — Видел! Видел! — тыкал пальцев в телевизор он.

— Нужно сказать одно — если город будет взят, то жертвы начнут исчисляться тысячами.

      — Они первого сказали, что они пропали?       — Да. Но сегодня-то второе только… — неуверенно произносил Женя.       — Значит ошиблись.

— Новогоднюю ночь Грозный встречал фейерверками из горячих российских танков. Военная смекалка подсказала генералам, что лучшего варианта для взятия города, чем тридцать первое декабря, не существует.

      — Это не она была, не она!       — Да заткнись ты, дослушаем это. Я сам поздно включил.

— Но российским войскам противостоят мусульмане, не употребляющие спиртного.

      — Ага! Наркотой они банчат, суки!

— Бой, продолжавшийся всю ночь, не имел успеха… По нашим расчетам потребуется пять-шесть дней для расчистки города.

— Не смотря на заявления Павла Грачева о том, что войска в Чечне теперь будут более открыты для прессы, снимать военный госпиталь в Моздоке нам не разрешили…

      — Сидим, как идиоты, а ее нет. Когда пропала то?       — Сказали, что тридцать первого должны были передать материал, в итоге объявили пропавшими.       — А че так быстро?       — Чтоб новых журналистов послать. У них видимо их жопой жуй.       — Что ты тараторишь? Сам же сказал, чтоб все слушали. — крикнула на него мать. — Да Гайдая я твоего не наслушался что-ли? Тьфу!

— Только что мы получили еще один репортаж нашего специального корреспондента Сергея Тарасова из Грозного.

      — Она с ним же уехала?       — Вроде бы…       — А ну заткнулись оба!

— … Видя, что воюют практически с детьми, ополченцы злятся не на них, а на тех, кто отдает приказ. Главный аргумент защитников Грозного — «Мы не боевики, а защитники своей земли» …

      Старый телевизор «Рассвет», как назло, перестал показывать именно сейчас. Валера подскочил, со всей дури подскочил, ударил по телевизору, но из него только и успело вылететь жалкое подобие Эльвириного имени среди помех.       — Ты слышал?       — Вроде бы и она.       — Она-она! Живая значит, нашлись! А ты переживал.       — Все равно переживать буду. На войне каждая секунда дорогого стоит. Сейчас она живая, а через мгновение — все! Сам знаешь что.       Валера замолчал. Что тут сказать? Расстроится ли нужно? Женя зато не расстраивался. Он злился. Злился так же, как и после Афгана. Громов удивлялся своей злобе на этот мир, он думал, что поборол давно он это презрение. Но нет. Живо и цело в нем это чувство. Государство лишило его юности. Лишило его молодости, ударив лицом в грязь войны. Водкой заливал то горе. И наблюдать сейчас ровно то же, отвратительно. Наблюдать, как родная сестра там, а он здесь. Просто Женя знал, как это кончится. Он ощутил это на собственной шкуре.       И он боялся, что Эля кончит так же.       Ему звонили три раза из военкомата. Его находили лично и уговаривали идти добровольцем. А он не шел. Наконец научился пользоваться положением — сувал справки о своем подорванном здоровье, хоть и слушал речи бывших сослуживцев о том, что они-то готовы. Только вот сам Женя не готов. Встречи с ними в новогодние праздники были традицией. Но вот сейчас он вдруг по-настоящему захотел присутствовать там, а не быть, потому что клеймо «интернационалиста» на нем. Узнать хоть что-то с той стороны.       Только вот этот анализ подтверждал его худшие предположения. Спустя пару дней, когда он видел последний раз Эльвиру по телевизору, до Жени наконец дошло одно явное — беда. Каким то подсознанием он ощущал недоброе. Он снова переставал спать. Спит от силы два-три часа, просыпается и больше не спит. Выкуривает сигарету на сигаретой. Мать уже даже не ругается — сама курит. А ведь не курила никогда. Не уж то жаль дочь стало?

***

      — Что там с деньгами, Хамиль, хватит докладывать об остановке, мне плевать!       Напряжение повышалось до небывалых градусов. Деньги-деньги. И черножопые. Нет, ну краснословно это, конечно, но Лешке плевать. Никто же не знает, как их он назвал?       — Они будут. Вместе с ответным грузом будут.       Тот улыбнулся.       — Вот, как деньги будут, Хамиль, тогда вторая партия и поедет. А сейчас идите с богом.       Перед Решетниковым положили черный чемоданчик.       — Деньги здесь, Решето, но поезд должен поехать прямо сейчас. Его ждут в Москве.       — Ром, пересчитай, — Решетников передал чемоданчик.       Чемоданчик с явным щелчком открылся.       — Московские ребята должны добавить.       — С Московскими по московскому и будем разговор. — проведя пальцем по купюрам, почти не обращая внимания, — Иди Хамиль… — При мене отзвонись и уйдем. — ответит один из мужчин.       Он вздохнул. Достал тяжелый и большой телефон, который скорее на кирпич походил, чтобы сделать всего один звонок, после которого он прикарманит себе жирный кусок от всех денег с войны.       — Доволен?       — Вполне.       Почему он должен расстраиваться? Его никто не жалел — и он не будет. Это просто не его дело. Кругами заходил по кабинету Леша Решето. Злость была на всех. И из-за бубнежа чеченцев, а потом уже и из-за чертовой железной дороги, которая задерживала груз. Телевизор он так и не выключил. Он бубнел на фоне, а сам Лешка и внимания не обращал на него. Хотел было потянуться за коньяком, да только мысль о выпивке оборвали эти чертовы новости. Верно люди говорят — газет перед завтраком читать нельзя, аппетит пропадет. Сам не известно по какой причине он услышал это.

— «Мы не боевики, а защитники своей земли…»

      Странное ощущение появилось в друг у него в груди. Получается, что он участник этого? Спонсор? Он брезгливо дернулся от проявления собственной совести. Рюмка с характерным звуком ударилась об стол. Плевать он хотел, плевать! Вскочил, подошел к телевизору, выгибая шею.

— Материал подготовили: Сергей Тарасов, Эльвира Громова…

      Эльвира Громова.       Образ сам проявлялся перед глазами. Нет, такие девчонки обычно не меняются. Они остаются такими на всю жизнь, впечатываются в память своим юным силуэтом. Они заходят без стука, они приходят сами тогда, когда меньше всего ждешь их появления в жизни. Они ворошат старую рану горячим железным прутом. Эль-ви-ра. Ам-фи-бия. Так вот откуда значит ноги растут.       Он поднялся, поджал губы, посчитал три шага до стола и еще один до окна, схватил пачку сигарет, однако так и не закурил. Выпить больше не хотелось. Теперь Громова вместо выпивки в его голове была. Только лишь мял сигарету в руках. Вдруг что-то рухнуло. Выходит, что Эльвира тоже там. И он тоже там. По самые гланды там. Какой же он идиот.       Эля там!       Ноги резко стали ватными, в груди встал железный, словно острый кол. Спонсирует убийство Эли. Кто она там? Журналист выходит?       Журналистка…       Да черт уже с тем, кто она там!       Плевать!       Ему не плевать. И с этим стоило смириться. Но смирение иногда сложнее борьбы. Странные мысли были в голове. Поехать к Громову узнать, что с его сеструхой? Ага, скажет он. У Леры Волчка спрашивать? Тем более не узнает. Он ведь сам виноват, сам! Обидно ли, что Громова бросила его тогда и ускакала в Москву? Конечно обидно. Однако сейчас не та ситуация, чтоб выяснять это. Какого черта она забыла в Грозном сейчас? Алексей наклонился, поставил локти на колени, прижимая ладони к вискам.       Худую и бледную Громову туда, где такие бляди, как Хамиль свои порядки диктуют. А он еще и деньги зарабатывает на этом. Две несочетаемые вещи в его представлении — Громова и война. Однако же, Громовых всех отчего-то на войну отправляет. Чего стоил ее папаша хирург. Но в голове только слова: Какого черта Громова делает в Грозном?       Ему не узнать. Остается только ждать. Смотреть, выжидать. Он ненавидит это. Терпения у него к черту никогда не было. Деньги-деньги. На уме, после пропажи Громовой, были только деньги. Если бы она его увидела сейчас — то никогда бы не узнала. Решетников это и сам знал. Он убил прошлого Лешку. Задушил его собственными руками. Уничтожил то, что разбудила Громова.       Наступила тишина.       Его подменили с тех самых пор, как она уехала. Хотя, нельзя подменить то, что было в человеке изначально. Если эта жадность была в нем с самого рождения, значит тогда наступил момент рецидива, когда все тайное стало явным. Значит и в Громовой тяга к войне была заложена изначально. Ехать туда, как поехали все ее родственники. Или с мыслью — контуженный, значит Громов?       — Лех, ты че молчишь?       А чего он молчит? Совестно что-ли стало, что русских пацанов русским же оружием бьет?       — Я думаю, что при таком раскладе мы сможем сторговаться еще дороже.       Широкий Вася чуть нахмурился.       — Ты бы пожалел их. У них же война вроде.       — Меня никто не жалел, значит и я не буду, — буркнул он.       Кому он врал? В этот самый момент ему сильнее всего стало жалко только Элю. И то, только лишь по причине, что Эля была его. Как материальная вещь. Конечно, не бабское это дело по такой войне бегать. Она была упертой, она была наглой, а еще она всегда делала все, что хотела. Он хотел уметь также. Он сумел стать таким же. Однако понимал сейчас и то, что это было светлым проявлением, а его совершенно темным.       Полюбите его плохим, раз уж хорошим не сгодился.

***

      — Как ты с ними связался вообще? — дергалась от его прикосновений Громова.       — Че ты начинаешь? Нормальные парни.       — Нормальные парни ножи к глотке не подставляют! — кричала Эля.       — Они пошутили!       — Да пошел ты.       Элю тогда до того колол страх и обида, что она постаралась поскорее удалиться от Лешки. Толку особого это не дало — он и сам понимал, что время довольно позднее, а проблем с ее братцем иметь не хотелось. Эля сама Женьку сейчас побаивалась, про Лешку и речи не шло. Решетников догнал ее, схватил за предплечье, разворачивая лицом к себе. Худенькой Эле сопротивляться образованному такими учителями не имелось возможности. Она думала. Думала сейчас в первую очередь и о том, что он и сам превращается в таких учителей. И кто знает — может быть и он ножик под горло подставит. Ей страшно. Жизнь научила прятаться после любой угрозы даже дома, пусть и Костик ушел. Громова взвизгнула.       — Кому расскажешь, что было — сам прирежу, — Эля широко раскрыла глаза в страхе. — Ты поняла меня? — она согласно закивала. — Завтра зайду.       Что есть мочи побежала Громова через двор, к подъезду. Глаза налились слезами. До того страшно ей стало в этот момент. Схватившись за ручку подъездной двери, она со всей мочи дернула ее. На ватных ногах Эля осела на лесенках. Плечи задрожали. Она разрыдалась. Нет, домой в таком виде идти нельзя. В кого превращался Лешка? Когда Эля начинала думать об этом, ей становилось еще страшнее и обидней. Где та интеллигенция, о которой твердила ей Фая? Быть может это семья у него интеллигенция, ну а Лешка явно это вытравил в себе.       Сколько прошло с прошлого Лешки? Два месяца. Как жаль, что она не заметила этого раньше. Но ведь в школе он таким не был. Что случилось? Не уж то чернота эта еще раньше поползла? Эля не знала. Но сейчас перед ней стояла одна чернота. Сплошная чернота и никакого просвета. Как этот тамбур, без шума и щелочки. Но дверь скрипнула.       Она же любила? Наверное. Эля не была в этом уверена на все сто. Любила ли? Сейчас явно нет. Единственной эмоцией был страх. Как она вообще могла с ним связаться? Неужели совсем все так плохо было с ней, что так легко сошлась с ним?

***

      В один день Аркашенька предложил связаться с комитетом солдатских матерей, чтоб уж наверняка, если ничего про Элю не слышно не будет. Она слышала это от Женьки и даже тогда послала все к чертовой матери. А что она? Отмахнулась, конечно же, здесь же работы хватает. Впрочем, как всегда. Где-то в глубине души, она винила себя за это. Но не сейчас — перед Женей и Лерой. Но бороться за Эльвиру она не будет. Она так решила. Когда-нибудь кончится, когда-нибудь и сама найдется.       Ей не звонили из Москвы. Ей вообще не звонят. Эля ее не записала в тех, кого первых оповещать о ее проблемах будут. Она потеряла ее доверие. Давно…       — Сегодня тринадцатое, Светлана Андреевна.       А то она не знала.       — Да хоть двадцать пятое.       Аркашенька вдруг и сам удивился.       — Но ведь она ваша дочь.       — Не у одной меня там ребенок.       Ее тошнило об собственного эгоизма, но установка, что сделать ничерта нельзя, оставалась еще после смерти Юры. Чего уж теперь ей Эля? Судьба значит такая. Слишком просто стала она относится к смерти.       — Да какая же вы мать в самом деле? — вдруг сорвался Аркашенька. — Посмотрите на мамаш в коридоре, как они греются за своих отпрысков.       — Она уже взрослая, а они маленькие.       — А они не на войне, — выплюнул он. — Ладно, бесполезно с вами говорить.       — Нет, Аркашенька, ты совершенно верно сказал: я — никудышная мать. Только сделать я с этим ни черта не могу. Эльвира полная копия своего погибшего отца. Видимо поэтому и считает, что помереть ей стоит так же. Это ее выбор, ее!       Аркашенька ничего отвечать не стал. Он не понимал, как можно относится так к своему ребенку. Все поведение Светланы Андреевны с самого нового года он не мог понять. Она из принципа не включала последние пару дней телевизор. Эльвира не появится там, оттого смысла в него глядеть она не видела. По вечерам Женька с Валерой собирались, утыкались в каждый эпизод — вдруг хоть какая-то весточка, какое-то словечко. Но в ответ ничего. Тот эфир был последним, когда появился и Тарасов. Что он тоже в плену? Женя задавался вопросом этим до того громко, что с очередным ударом по телевизору Валера заявил:       — Что этих детей журналистов отмазали, а нашу значит на убой, так выходит?       — Прекрати! Откуда мы знать можем? — разведет руками Женя.       — Я в этом уверен. Сам ведь помнишь, кто у него папаша.       Цинковые гробы. Черт бы их побрал, зачем он вообще решил узнать у старых сослуживцев про то, как дела сейчас идут? Он должен был узнать хоть что-то, а в итоге попал на похороны одного из старых знакомых той войны. Убили его там, а Женя здесь. Эля там не пойми, где, вернуться должна была еще к новому году, а ее нет до сих пор. Старый новый год — Эльчонка нет до сих пор.       Ни слова про нее не слышно. Женя все телефоны оборвал. Шебеко на уши поднял, раз уж эту фифу — дочку райкома партии, заставили ему звонить. Да чего уж там. Нет сейчас ни райкома, ни той Машки, которая была способна хоть на каплю жалости. У Шебеко своя жизнь — ребенок, муж дипломат, все по красоте блин. Только Громовы в лохах. Впрочем, к этому Женя уже привык и даже радовался, когда его и Элю в очередной раз осуждали. Приятно даже было.       Снег валил хлопьями, оттого на улице было до проклятого тихо. Женя ненавидел тишину. Она была вестницей непредсказуемости и пустоты. С самого начала декабря на душе у него было до того гадко, до того мерзко, как, наверное, даже в Афганистане не было мерзко. Быть в роли жертвы и наблюдать за жертвой — совершенно разные вещи. Он никак не может помочь Эльвире, хоть и очень хотел бы. Он дома, в Свердловске.       — Разговор есть, Евгеша Громов. — Женя сжал губы в тонкую линию.       Кого-кого, а Лешку видеть он в последнюю очередь хотел. Возмужал мальчик, вкус денег ощутил и стал до того диким, что слухи пошли, что в бандиты он уже основательно заделался. А потом оказалось, что и не слухи — это вовсе. Слышал он однажды от Настюхи, мол сеструха его в этом виновата, а Женя тогда промолчал и даже как-то не задумался. Может, конечно, из-за Настюхи он тогда не задумался. Зато сейчас вспомнил, когда этот оборванец бывший сидел в дорогущей машине. Квартира его поди столько стоит, как этот драндулет.       Лешка был вполне серьезен. Он словно знал Женино настроение лучше самого Жени. Громова это даже пугало в какой-то степени. Что ему этот Решетников? Он ведь даже не служил. Зона — его университет.       — О чем мне с тобой разговаривать?       — Ну чего ты сразу, — гутарил Решето, — Я хотел сказать, что если вдруг понадобиться помощь…       — Да пошел ты со своей помощью.       Женя развернулся и пошел в сторону подъезда. Слушать он Решетникова не мог. Помощь!       Алексей замолчал. Чего уж тут говорить, он мог его понять. Как человек, хотя бы. Потому и постарался как можно скорее молча уехать. Чего ему бояться-то? Жизнь научила ждать и вовремя за эти года. Получить первый срок, едва Громова уехала. Сидеть. И все это время винить ее. Так проще. По всем незамысловатым меркам он сидел не долго — всего-то три года. Что это за срок вообще? Никто только лишь не берет в счет то, что сел он в одной стране, а вышел в совершенно другой.       Смотря на Громова, он искренне радовался, что армия его миновала. Он не служил и даже гордился этим. Другая у него служба была в те года — уральская колония. Нет в его жизни тех рисунков, литературы и Громовой. Нет таким образом, словно и не было никогда. Этому больше нет места, лишь в минуты одиночества что-то да посасывает в области грудной клетки. Если бы она вернулась — он бы подумал. В глубине души бы согласился все вернуть, сам бы прибежал. Но она не вернется. Ее ли это выбор? А черт ее знает. Кто эту Громову вообще понимает?       Слухов-то правда немерено.       Мол не без его помощи Эльвирочка на телевидении рожей мелькала, живет она якобы меры не зная, шикует. А сам Решетников аж сам к ней ездит. Не к ней он правда ездил — рабочие поездки стали обычным делом. Ему самому было смешно от этих слухов. Эльвира не тот человек, чтоб на чужой счет свои расходы катать. Они ее не знают. А его тем более. Каждый раз вспоминал Лешка то, как Эльвира Женю ждала. И чего ему действительно хотелось, чтоб в те три года, его самого кто-то так же ждал, как она брата своего ждала.       Если говорить о том, как он воспринимал это сейчас то Алексей понимал, что это не более чем юношеский порыв. В чем был смысл винить Элю? Глупость воды чистой. Однако что-то все-таки трепало душу этим ревнивым «мое». Быть может если бы она ушла со скандалом, то ему было бы проще. Было бы ясно почему и за что, да и запомнилось бы это как минимум неприятно. А Громова просто пропала. Словно и не было ее никогда. Оставила после себя пустоту, которая была противной, но все же уже пережитой. Это прошлое.       Прошлое ворошить он не любит. Просто чувствовал, что обязан это сказать, обязан помочь. Эта странная переоценка происходила последние пару дней. От таких мыслей хочется уйти в запой. В его положении найти информацию ни стоило ничего. Если бы он захотел, то Эля бы никогда в Чечне не оказалась. Если бы он знал…       Решетников не знал. Зато сейчас знает. Поднял на уши нужные контакты, уточнил, где и почему Громовой в эфире нет. Ему, словно с радостью ответили — без пропавшей вот-вот занесут. На телевидении все трещать любят, а потому и ему натрещали об этом конечно же. Неделю ходил переваривал. Курил, считал березы за окном родительской квартиры, потому что в своей находиться не хотелось совершенно. Решетникову было непонятно как Громова вообще на такое блядство согласилась, не дура ли? Конечно дура. Знал это и был уверен, а говорил это на правах бывшего. Замечательные права, раз уж при всех этих гадостях, Алексей решил обнадежить с выкупом из плена.       — Имей в виду, Хамиль, наши с тобой отношения буду зависеть от того, какой вернется девчонка. Я понимаю, что многое от тебя не зависит…       — Я тебя понял.       Он все понял, это не могло не радовать. Он не собирается ее вернуть, да и не хочется ему этого в самом деле. Сын уж имеется, куда ему первую любовь возвращаться. Говоря простым языком, в Алексее была слепая уверенность в том, что он обязан помочь. У него есть на это полное право и масса возможностей. Ведь в том беспомощном положении, в котором Громова находится, многое может оказаться независимым даже от самой Эли.       Решетников знал в чем был виноват, знал и то, что даже в самых прекрасных мечтах бы не претендовал. Ему нужно последнее слово. Так вот пускай это и окажется последним словом.       Чувствовал ли он вину за свою общую роль? Это уже навряд ли. За эти годы он прекрасно научился делить личное и второстепенное. Удивляло только то, что Громова в этом личном круге оказалась.       А кто поможет ей, кроме его?       Женя задумался. Прошло уже больше восьми лет — отчего он запомнил эту дату? С Афгана вернулся. Слишком сильно врезаются такие цифры в мозг. Эльвира уехала в этот же год учиться. Мать выгнала на время Костика. Ключевое слово на время, как только Эля перестала приезжать, а Женя все чаще оставался у Валеры, подыскивая варианты, как бы так съехать от матери, Костик вернулся ведь.       Что делал в это время Решетников?       Ну, можно сказать, что таким же карьеризмом занимался, как и Эля. Последняя правда чуть легальное, чем Алексей, но все же, так же погано.       — Идиот! Зачем ты его послал? — крикнул на него Валера, едва он услышал эту историю. — А если на нее выкуп понадобиться, ты подумал?       — Ну выкупит он ее и что? Не знаешь, что хуже в итоге будет.       — Теперь меня послушай! — давно он Леру таким злым не видел, — Ты знаешь, чем эта сука сейчас занимается? Не знаешь, — ухмыльнулся Валера, — Там даже твоего блатного кореша с Афгана парень переплюнул давно.       — Ты мне Золотухина с какой целью вспоминаешь?       — С такой, чтоб ты на землю спустился. Какое сегодня число?       — Тринадцатое.       — Скоро будет две недели, как сеструхи твоей нет. И если ты думаешь, что если, разругавшись с Решето ты избавишь себя от проблем, то ты глубоко ошибаешься.

***

      То, что их отправили работать, было даже лучше. Больше шансов, что заметят. Эльвира сейчас в это надеялась больше всего. А может и не работать их потащили. Эля не вникала. Она вообще перестала как-либо сопротивляться. Мальчика того она тоже больше не видела. Громова об одном все думала — это ж сколько их? Их это и мальчиков срочников, и чеченцев-партизан, и наемников. Сколько крови здесь еще будет? Сколько…       Журналистика просила цифр. Чем они точнее — тем лучше. Почему-то все эти резали как по живому, но народу на славу. Они ждали этого. А Эльвира не в цифрах. Ведь сжалились над ней, сжалились! А от того и было противнее.       А может и не работать едут они. Иначе как объяснить на кой черт она с ними в одном УАЗике сидит, пальцем ее не тронули? Что с ней делать то собираются? Почему никого из ее «сокамерников» никого нет? Убивать будут?       Отлично. Так даже было б лучше.       Пускай ее убьют, пускай. Она заслужила это. Не зря ей отец снился, звал с собой. Вот и нашли концы того сна ее. Волосы липли, тишина стояла страшная. Теплый снег летел в лицо, тут же тая на грязных щеках. Эля поправила выбившийся волос. Приедет подстрижется. Столько лет с этой косой проклятой ходит, уж надоело. Смотрит на него снизу вверх. А страха нет. Одно только желание, чтоб кончилось это скорее.       Ну стреляй же скорее.       — Иди. — буркнет какой-то чех.       Иди? Ответить, что идет? Не отважится. Чего хамить своему хозяину? Молчать, как молчала при житье без папки, без заступа, так и тут молчать. А что? Хороша тактика.       — Чего ты встала? Иди! — что есть мочи, тот зарядил ей меж лопаток прикладом ружья. Плечи свело в судороге, не то от боли, не то от холода.       Эля не удержалась. Пошатнулась, ладонями свежий снег ощутила, джинсы и без того грязные, снова были в грязи. А за спиной послышался снова скрип. Куда он уходит? Эля обернулась, встать сил не было, голова гудела. В горле какой-то странный привкус. Окликнуть его? Черта с два, не будет. Язык не повернулся. Горло онемело, связки даже хрипа издать не смогли. Получается, остальные остались там, а ее они выпнули?       Куда идти и что делать Эля не понимала. Ощущение было схоже с ощущением тем, что ощущает каждый после выданного диплома. Так и хочется спросить, а делать-то с ним теперь что? Так и со свободой резко отданной она совершенно не понимала, как распоряжаться. Это как еда после долгого голода, лезет, да травит.       Она ничего не понимала. В голове стоял страшный треск. Холодный снег в крови, перед глазами эта кровь. Чья это кровь? Четкого ответа Эля не даст. Что-то тянуло и пульсировало в правом плече. Куда они ее привезли? Голова от таких мыслей еще сильнее болела. Девочка.       Она увидела маленькую девочку, такую же грязную, отчасти казавшуюся такой же побитой, как и сама Громова. Девчонка, с несуразными ботинками на босу ногу глядела с животными испугом на Элю. Дрожь от такой странной картины охватывала Громову. Страшно. Что с этой девочкой? Где ее родители? Цел ли ее дом. Девочка попятилась назад. А сзади был только дым. А может и туман. Эля не знала. Так и не могла подняться. Совсем силы ушли.       — Стой! — крик вышел до того страшным, что она бы и сама от себя убежала. — Стой же, там же…       Что там? Грозный? Там ее дом. Дом этой маленькой, худенькой девочки, которая испугалась ее. Почему она ее испугалась?       Вдруг под самым странным чувством девочка остановилась.       У Громовой даже силы подняться вдруг появились. Отчего ж не подняться, если даже девочка страх пересилила и остановилась? Она поднялась. Вполне себе как обычный человек. Снег с коленок отряхнула и попыталась подойти к ней. Первая живая душа. Первый живой человек в этом январе. Не солдат, не партизан, а обычная девочка. Обычная маленькая девочка.       Они стояли лицом к лицу. Теперь уже Эля глядела сверху вниз. Девочка глядела на нее с раскрытым ртом. Годика четыре. Больше бы она ей не дала. Что-то звериное, испуганное в ее было глазах. Странный блеск показался в ее глазах.       Девочка высунула ладошку, как бы показывая Эле забрать это стеклышко. Красное стеклышко, сантиметра два-три. Она запачканными руками, кажется, только сейчас Эля увидела кровь на своих руках. Едва Эля взяла это стеклышко, девочка, закрыв ладошками лицо в страхе убежали.       На твоих руках кровь, Громова.       И красное-красное стеклышко, такое же красное как кровь, такое же кровавое как двадцатый век. А что впереди?       Впереди только красное-красное солнце.       Почти перед самой вывеской обстрелянной остановилась. Она дотронулась до смерти.       Тарасов, кажется, сам чуть дрогнул. Кого благодарить, куда бежать, что делать? Что делать…       Громова.       Живая, относительно целая, стоит перед ним.       — Останови! Останови, я сказал! — кричал Сережа.       Грузовик остановился.       — Говорит журналистка. Ваша?       — Наша… — Жданов сам чуть ошалел от происходящего.       И побитая Громова перед ним, с разбитыми губами. Он готов выл заорать ей в лицо, мол чего ты так молчишь. Сказала бы хоть что-то, чтоб поверил Тарасов в свой желанный мираж. Вопросы правда из глотки не выходили. Сережа ей ни слова не промолвил. Только лишь странное и тихое прости. А она и не отвечала. Эля молчала. Если бы он не знал ее — принял бы за наркоманку.       Но наркоманом был он.       Его хлестала эйфория своими теплыми и ласковыми лианами, так сладко обтягивая, словно они были однажды единым целым. Эльвира сидела рядом, облокотившись на колени, одернула капюшон и глядела вниз. Джинсы были заляпаны, ладони в крови. Так и не поймешь в чьей. Но вид был страшный. Это же он в очередной раз отсиделся, это же он никуда не попал. Внутри все тянуло из-за этого. Почему на Эльвиру эта участь попала, а не на него? Он глядел так жадно на нее, что кажется он бы сам такого взгляда не выдержал. А Громовой плевать. Она словно стеклянная, не настоящая. Ничего не отражает. Только молчит. Как к ней подобраться? Как заставить сказать хоть что-то?       — Эля… — сам не имея возможности объяснить свой порыв, прижимал к себе.       Она не говорила ни слова. Она хотела плакать, но только молчала. Тарасов одного хотел, чтоб она хоть что-то сказало.       Кто бы знал, что делать сейчас, испытав все это на своей шкуре, прочувствовав эту боль солдатской жизни. Только они не солдаты, в этом и вся причина его проблем. Может быть солдатом было б проще, но скользкое это дело — обсуждать кому проще. Сейчас, когда они вернуться в Москву, у них появится право жаловаться на все — продовольствие, условия, дезорганизацию, наплевательское отношение к солдатам. К маленьким мальчикам, которые должны в этом возрасте испытывать совершенно другие чувства и проблемы. Ходить на танцплощадку, водить девчонок в кино… Резкое осознание избивало и без того раненную душонку.       — Я воняю, Сереж, — таращась в собственную ладонь говорила Эля не своим чуть хриплым, но почему-то детским голосом.       Ей становилось омерзительно от собственной личности. От своего тела. Может за то, что трахал ее тогда этот Чех, а может от того, что после этого ее Сережа так легко обнимал. От нее даже девочка маленькая убежала, а он держится за нее. Жалко стало что-ли?       — Все люди воняют, кто-то меньше, кто-то больше…       — Я не об этом, — прервала Эля, — Я не помню, чтоб так пахло.       Сказать ей чем это воняет? Он и сам не готов это признать, что в очередной раз с грузом-200 он на родину возвращается. Живые с мертвыми. Но он все равно думал о чем-то своем, не вникая в ее слова. Может быть она и хотела бы выговорится, рассказать, как скороговорку, что было в плену, но в горле встал ком, а там уже сам Сережка заговорил.       — Трупами пахнет, груз-200 везем, — крикнет солдатик с автоматом, который он прижимал к себе, словно девушку любимую.       Эльвира не дернулась. Чего ей дергаться? Она уже видела все, что можно или нет. Ее это не трогало. В голове была только маленькая девочка. Где ее родители? Какое у нее будущее? Почему-то именно в маленькой чеченской девочки она увидела себя. Всеми брошенную, с красным стеклышком, осколком былого красно-красивого прошлого. А сейчас только разгромленный дом. И никакого будущего. Бедная маленькая девочка. Что она могла сделать для этой девочки? Ровным счетом ничего. Хотя бы не обидеть.       — Я должен был извиниться, — начал наконец свою речь Тарасов, — Нам не нужно было тогда расходится.       — Тогда мы бы попали в плен вместе. — ее разозлило это.       Первая эмоция после плена — гнев. И даже не на тех, кто ее похитил, отчего-то к ним у нее развивался стокгольмский синдром. Это они пришли на их землю, а потому вина, пожалуй, скорее у нее была за то, что здесь Громова оказалась, а вот они ни в чем не виновны. Отвратительное ощущение. На чужую землю, а потому и верно, что все кончилось так. Что ее так использовали и топтали.       — Это было б более честным.       У Эльвиры было четкое ощущение, что от камуфляжа у нее скоро будет рябить в глазах. Вроде не самый страшный цвет, но сейчас самым худшим был он. Раздражала некоторая дурость Сережки. Были б силы, конечно бы разругались. Теперь уже она чувствовала в этом необходимость. Чувствовала и Женькину принадлежность к армейским друзьям, точнее почему они для него нечто отдельное. Но скоро показался другой грузовик. Странное здание, очередной подвал, с добрым количеством детей и стариков. Беженцев признать было легко. Только вот злость не уходила. Что с той девочкой? Кому она осталась?       И на Тарасова злость. Как Сережа смеет решать, что кому решено, кто должен умирать, а кто должен жить. Как он не понимает…       — Объясните ему, что с ним бы сделали в плену, если б он был со мной. — обратилась она к Жданову, который уже подошел к их столу.       — А самой слабо?       — Повторяться не хочу. — чуть вялой походкой она поднялась из-за стола, за который ее еле как усадили.       Они не стали обсуждать это со Ждановым, все и так понимали какой ценой она еще целая, но обсуждать это не особо хотелось. Сереже только биться хотелось, ругаться. Какого черта это все случилось? Из-за слюнтяйства вышестоящих?       — Не трогай ты девку, ей и так тяжело. — единственное, что скажет Жданов на счет Громовой.       Эля это услышала. Услышала и разрыдалась, когда едва дошла до лавки в самом углу, где уже и не было никого толком. Села на него, хватаясь за голову. Она еще не понимает, что происходит. Скорее плачет от бессилия и понимания того, что даже не в состоянии отомстить самую малость за себя. Она снова одна в этом чертовом мире. Какую правду от нее хочет узнать Тарасов? Что в грязи она по самое горло? Что захлебывается она в этом увиденном дерьме? Или она и есть причина усложнения чей-то жизни?       Кому она обязана, что ее так легко отпустили?
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.