***
Прошло две недели. Целая вечность, измеряемая не часами, а густым, тягучим молчанием. Я пытался собрать себя, эти разрозненные осколки воли, в нечто целое. Перестал прокрастинировать, гоняя взглядом по трещинам на потолке. Вместо этого заставил мозг работать, скрипеть, как ржавый механизм, пытаясь анализировать, оценивать, строить хоть какие-то схемы. Набросать примерный план. Выстроить линию поведения - стоическую, скрытную, что угодно. Но все мои хлипкие конструкции разбивались о два незыблемых утёса. Первый - абсолютное, зияющее незнание. Зачем я здесь? Какая конечная цель спрятана за всем этим? Без ответа на этот вопрос любая тактика была слепым блужданием в лабиринте без выхода. Второй утёс - это внутренний туман. Непроходящий, вязкий, окутывающий мысли ватой. Он глушил ясность, превращал любую попытку сосредоточиться в борьбу с собственным разумом. Я ловил себя на том, что прислушиваюсь к глубинным тихим местам внутри, пытаясь нащупать чужое присутствие. Неужели у Все за Одного есть способ обойти мою защиту, просочиться в сознание как-то иначе? Но тишина была полной, лишь изредка прерываемой собственным беспокойством. Так откуда же берётся эта спутанность, эта всепроникающая пассивность, будто кто-то подменил мою кровь на тягучий сироп? Самое паскудное - чертова дверь даже не была заперта. Этот символ мнимой свободы был хуже любого замка, потому что делал мою покорность добровольной. Курогири являлся, как призрак, четырежды в день. На подносе всегда лежала еда и маленькая, яркая горстка сладостей: леденцы, шоколад, мармелад. Иногда мне казалось, что это добавка от самого Курогири, его попытка "поощрения" за то, что я не кричу, не ломаю мебель, не приношу проблем. А Томура… Томура вообще больше не приходил. Ну и чёрт с ним. Этот подросток, от которого веяло запахом пыли, тлена и невысказанной ярости, не вызывал во мне ровным счётом ничего. Ни капли симпатии, ни искры любопытства, и уж тем более тех "братских чувств", которые, видимо, должны были сами собой произрасти в этой благодатной почве из страха и манипуляций. Его отсутствие было таким же знаком обречённости, как и его присутствие. Просто тишина стала чуть гуще. Все за Одного общается со мной только по вечерам, через холодный, бездушный экран ноутбука, используя лишь свой голос. Этот голос, бархатный, глубокий, лишённый любых шероховатостей, становится единственной нитью, связывающей меня с внешним миром. Иногда эти беседы поверхностны. Он спрашивает о моём самочувствии с показной, отточенной заботой, словно врач, интересующийся температурой ценного, но капризного образца. В другие вечера его слова плетут кружева из полуправд и намёков. Он говорит о "великой взаимосвязи", о том, как теперь "важны мы с Томурой друг для друга", выстраивая передо мной конструкцию новой семьи, нового братства, скреплённого не кровью, а общей изоляцией и его волей. Порой темы становятся тяжелее, темнее - сила, власть, безграничный потенциал моих "способностей". Но во всех этих разговорах, как назойливый припев, как капля, точащая камень, звучит одно имя. Тома. Он вплетает его в предложения с неестественной, навязчивой частотой. Это уже не просто обращение. Это ритуал. Каждое произнесённое "Тома" - словно лёгкий удар молоточка, вбивающий в моё сознание гвоздь с этим именем на шляпке. Он методично, без спешки, возводит внутри меня нового человека, закладывая фундамент. И иногда, в редкие мгновения слабости, когда я позволяю себе расслабиться и дрейфовать на этих туманных, ядовитых волнах его речей, мои собственные мысли начинают предательски смещаться. В эти тихие, уязвимые минуты мне начинает казаться, что я не так уж и дорожу своим старым именем. Что "Немо" - это не имя, а крик отчаяния, выбранный на перекрёстке страха и растерянности, спонтанно и вынужденно. Что с ним не связано ничего, кроме холода переулка, взгляда Даби и всепоглощающего голода. И тогда из этого тумана проступает новое ощущение. Имя "Тома"… оно кажется прочным. Тёплым. Более человеческим. В нём есть какая-то простая, земная нормальность, которой мне так отчаянно не хватало. Оно начинает мерещиться мне не как ярлык, а как возможное убежище, как чистая рубашка после долгой дороги в грязи. «Может,» шепчет предательская мысль где-то на задворках сознания, «это и правда неплохое имя. Может, оно… больше подходит». Это самое страшное - не сопротивление, а тихое, почти незаметное принятие новой кожи, которая поначалу казалась такой чужой и тесной. Затем эти уступчивые, предательские мысли вызывают во мне приступ острого, необъяснимого стыда. Он поднимается из самой глубины, горячий и горький, и я не могу найти для него ни малейшего разумного оправдания. Отчего-то я уверен, что Айзава, тот, с жёлтыми очками и взглядом, прошивающим насквозь, никогда не стал бы заставлять меня меняться. Да, он, вероятно, отправил бы меня в приют, в эту холодную машину системы, но моё имя, этот крик, который я выбрал сам, осталось бы при мне, как последний опознавательный знак. Даби же… Даби вообще было плевать на такие, как он считал, мелочи. Для него имя было кличкой, не более, и он бы только фыркнул, услышав эти мои метания. Так я бы, наверное, и тонул бесконечно в этом болоте самоанализа, вязком и бесплодном, если бы однажды привычный распорядок не дал трещину. Курогири явился не в положенный час. Он материализовался из тени, и сам его вид выдавал лёгкую, механическую настороженность. Щели его глаз, обычно просто светящиеся жёлтым, казались прищуренными, напряжёнными. «Мы сейчас пойдем к доктору, юный Тома,» проскрипел его голос, и в нём, помимо привычной вымученной вежливости, прозвучала осторожность, «Если будешь хорошо себя вести, то Мастер сделает тебе подарок.» Он... ждал? Ждал истерики, сопротивления, воплей при одном лишь слове "доктор"? Наверняка Томура в своё время устраивал здесь целые представления, бился в конвульсиях страха и ярости при подобных предложениях. Мысленно представив эту картину, я невольно хмыкнул про себя. Истеричка. «Хорошо, пойдем,» просто сказал я, поднимаясь с кровати и машинально заправляя за ухо длинную, белую прядь. Курогири, казалось, на миг завис, обрабатывая неожиданную покорность. Затем он мягко, почти бережно, подхватил меня на руки, чтобы перенести привычным способом. И… ничего не произошло. Только кожа на моих руках и спине, в местах соприкосновения с его туманной субстанцией, пятнами покрылась мягким, защитным золотистым свечением, блокируя его силу. Он издал тихий звук, похожий на покашливание, «Кхм, юный Тома, не мог бы ты… отключить свою причуду на время? Мне нужно перенести тебя.» Я слегка нахмурился, поджав губы. Я ни разу не делал этого намеренно. Моя причуда всегда была реакцией, щитом, срабатывающим автономно. Я решил проинструктировать себя так, как обычно делал с Греем. Просто представить. Представить, как золотое сияние, это плотное, тёплое покрывало, тихо отступает, сминается, освобождая небольшой участок кожи для контакта. Всего на несколько секунд. Не навсегда. Просто… задержать дыхание, позволив сработать чужой силе. Перемещение случилось не резко, а плавно и тягуче, будто я погружался в бассейн, наполненный не водой, а густым, тёплым мёдом. Пространство вокруг сжалось, зазвучало низким гудением, а затем так же плавно расправилось. Когда я, преодолев лёгкую дурноту, открыл глаза, мир предстал передо мной в совершенно неожиданном виде. Мы стояли… в кабинете детской поликлиники. Белоснежные стены были разрисованы карикатурными, утрированно весёлыми зверюшками, улыбающимися до ушей. На кушетке, застеленной одноразовой пелёнкой, и на столе врача в беспорядке валялись плюшевые игрушки - потрёпанные мишки и зайцы с пластиковыми глазами. В воздухе висел знакомый, стерильный запах антисептика, смешанный с лёгким ароматом мыла. Атмосфера была обманчиво умиротворённой, но под этой милой оболочкой чувствовалось лёгкое, едва уловимое напряжение. Курогири, мягко усадил меня на край кушетки. Его туманная фигура замерла рядом, неподвижный и безмолвный страж в этом мире пастельных тонов и наигранной беззаботности. Дверь скрипнула, и в кабинет вошёл доктор. Он был воплощением добродушия из старой книжки: пухленький старичок с щеками, как булочки, и пышными усами, которые шевелились, когда он улыбался. Его глаза, увеличенные толстыми линзами круглых гогглов, смотрели на меня с преувеличенной, почти театральной теплотой. Но за этой лучезарной маской, в глубине его взгляда, сквозь искажающие стёкла, мне почудилось что-то иное - холодный, оценивающий блеск, не имеющий ничего общего с лечением насморка или постановкой прививок. «Ну здравствуй, здравствуй, малыш Тома!» раздался его голос, нарочито звонкий и переполненный радушием. Доктор взволнованно хихикнул, не сводя с меня круглых глаз-линз, и его взгляд был не просто внимательным, в нём светилось какое-то жадное, почти восхищённое любопытство, будто он разглядывал не пациента, а редкий, необычный экспонат, «Я так рад, так рад наконец-то познакомиться с тобой лично!» Он махнул пухлой рукой, будто отмахиваясь от формальностей. «Ты можешь называть меня просто Доктор,» добавил он, и его усы задрожали от новой порции смешка, «Нет тебе нужды разбираться во всех моих длинных и скучных именах.» С этими словами он щёлкнул застёжкой на потрёпанном кожаном блокноте, и звук этот прозвучал неожиданно громко в приторной тишине кабинета. «Мне нужно будет немножко тебя осмотреть, взять пару анализиков…» он говорил, растягивая слова, словно пытаясь загипнотизировать, «Но не стоит бояться, малыш Тома. Всё будет совсем-совсем не страшно.» Приставка "малыш" резала слух, как фальшивая нота в знакомой мелодии. Да и вся эта излишняя, липкая возбуждённость "доктора" слегка напрягала. Но под этим слоем настороженности во мне шевельнулось другое чувство - холодное, отстранённое любопытство. Наконец-то кто-то, кто, казалось, мог что-то объяснить. Я рассказал ему о своей причуде, о зажившей, но всё ещё ноющей травме на затылке, о частом, густом тумане в голове, что сковывал мысли. Доктор слушал, не перебивая, лишь кивая. Его карандаш быстро и чётко скользил по бумаге, оставляя закорючки пометок. Он задавал уточняющие вопросы: о длительности действия причуды, об ощущениях при её активации, о характере головной боли. Но когда речь зашла о той странной апатии и спутанности сознания, его реакция изменилась. Он лишь мягко «хм-хм»кал, делая общие записи, и ловко, почти незаметно, уводил разговор в сторону, оставляя мои самые тревожные опасения без какого-либо комментария. Его уклончивость была тонкой, но я её почувствовал, будто дотронулся до стеклянной стены там, где ожидал найти дверь. После всей этой карусели вопросов, Доктор, к моему удивлению, действительно быстро и почти безболезненно взял несколько проб крови, жгутом перетянув мою худую руку. Его движения были отточенными и опытными. Закончив, он с той же липкой, показной радостью всучил мне в ладонь целую горсть ярких, глянцевых леденцов, а затем потрепал по щеке своими пухлыми, холодными пальцами. «С тобой очень-очень приятно работать, малыш Тома,» просипел он, и в его голосе слышалось неподдельное, но оттого не менее жуткое удовольствие, «Надеюсь, в скором времени мы будем видеться… почаще.» Я слегка наморщил нос, чувствуя, как по коже, куда он прикоснулся, пробежали мурашки, и мягко, но недвусмысленно отстранился. Его одобрение было хуже любой угрозы. Курогири, безмолвный и эффективный, вновь обвил меня своим туманным покровом, и мир сжался в тягучем вихре. Через мгновение я уже сидел на своей кровати в знакомой серой комнате, в воздухе ещё висел сладковатый привкус леденцов и больничного антисептика. Вскоре, как по расписанию, ожил экран ноутбука. Все за Одного связался со мной. Его голос, доносившийся из колонок, звучал тепло, почти отечески. Он казался искренне, или невероятно искусно изображал, восхищённым моей покорностью. «Ты был таким хорошим, послушным мальчиком, Тома,» лился его голос, обволакивая, как тёплый сироп, «Ты вёл себя превосходно. Тома, ты заслуживаешь награды.» От этого предложения в горле встал ком. Подарок. Награда за хорошее поведение. И что же я мог выбрать для себя? Ничего из того, чего жаждала душа, а именно свободы, ясности, ответов, он дать мне не мог. Или, что более вероятно, просто не захотел бы. Выбор был иллюзией в заранее очерченных рамках. «Хочу телевизор…» выдавил я наконец, уставившись в чёрный глазок веб-камеры, «И большой свитер… тёплый. И… еду из фастфуда.» Слова выскочили почти не задумываясь, первые пришедшие в голову вещи, которые казались хоть каким-то островком нормальности, простого человеческого комфорта. «Конечно, Тома,» откликнулся голос, и в нём смешались две ноты. Первая, снисходительная, почти отеческая усмешка. Она скользила по моим простым, детским желаниям: телевизор, свитер, фастфуд. Такие земные, такие жалко-маленькие просьбы в мире его грандиозных, мрачных замыслов. Но вторая нота была глубже, насыщеннее. Это была гордость. Тёмная, властная, удовлетворённая гордость от самого факта, что я выбрал. Что я протянул руку в предлагаемые им рамки и взял что-то, пусть это "что-то" было столь незначительным. Это был первый, крошечный кирпичик в стене нового "я", которое он так старательно выстраивал. «Ты получишь всё, что захочешь. Каждую мелочь.» Его слова повисли в воздухе обещанием, которое было страшнее любого отказа. Потому что оно означало, что сделка состоялась. Что я принял правила его игры. И что теперь он будет давать мне то, что я прошу, с тем же спокойным, всевластным величием, с каким впоследствии потребует что-то взамен.***
Тишину комнаты Томуры нарушил тихий, но настойчивый стук. Дверь беспрепятственно подалась, впуская в полумрак щель света из коридора. Она не была заперта, замки здесь были излишни. На пороге замер Тома. Он был облачён в новый свитер - мягкий, глубокого синего цвета, словно вобравший в себя оттенок ночного неба, и по нему были рассыпаны жёлтые вязаные звёзды, кривые и наивные, будто нарисованные детской рукой. В его тонких пальцах, бледных на фоне тёмной картонной упаковки, была зажата коробка из-под чизбургера, от которой в затхлый воздух комнаты вплывал слабый, но узнаваемый запах жареного мяса и сыра. Томура оторвал взгляд от мерцающей синевы монитора, и его лицо тут же омрачила гримаса раздражения. Его алые глаза, сузившись, упали на фигурку в дверном проёме, и выражение его лица стало ещё более кислым, почти ядовитым. Он ожидал многого: слёз, попыток заискивания, глупых детских подарков в виде жалких рисунков. Но не этого тихого, странного визита с коробкой фастфуда. «Чего надо?» голос прозвучал хрипло, заряженный готовой к взрыву агрессией. Тома не смутился. Он стоял прямо, его тускло-зелёные глаза смотрели на Шигараки с недетской, отстранённой ясностью. «Все за Одного…» осёкся он, сделав крошечную, но значимую паузу, «Учитель. Подарил мне этот свитер.» Он слегка пожал плечом, и звёзды на груди шевельнулись. «И теперь я могу сам заказывать еду. А завтра,» он добавил размеренно, словно зачитывая отчёт, «у меня будет телевизор.» Его тон был ровным, лишённым восторга или хвастовства. Это была просто констатация факта, произнесённая голосом, в котором не осталось и тени шестилетнего ребёнка, лишь холодная взрослость. Томура скептически приподнял бровь, единственную, что виднелась из-под чёлки сизых прядей. Его взгляд, тяжёлый и оценивающий, медленно прополз по мягкому синему полотну свитера, задержавшись на тех жёлтых, уродливо-милых звёздах. Внутри него что-то ёкнуло, не просто раздражение, а что-то более тёмное и острое. Ревность, горькая и нелепая, словно ржавый гвоздь, впилась в самое нутро. Учитель балует это… это ничтожество? Эту ходячую бледную немочь? «Ну и что?» его голос прозвучал скрипуче, окрашенный ядовитой насмешкой, «Ты вдруг стал принцессой в своей мышиной норе? Или это награда за то, что не обосрался от страха?» Тома не моргнул. Его зелёные глаза, обычно тусклые, встретили взгляд Томуры с непривычной, ледяной ясностью. «Сегодня меня водили к врачу. И я не вел себя как маленькая истеричка,» произнёс он чётко, отчеканивая каждое слово, «В отличие от тебя.» В этих словах не было детского злорадства. Не было даже насмешки. Было лишь холодное, безразличное превосходство. Констатация факта, которая ранила куда сильнее любого оскорбления. Томура почувствовал, как кровь резким, горячим приливом бросилась ему в лицо. Гнев, мгновенный и всесжигающий, вспыхнул в груди, сжимая горло. Он терпеть не мог, когда ему указывали на его слабости. А когда это делал этот жалкий сопляк… Его кулак в перчатке со всей силы обрушился на стол, заставляя монитор вздрогнуть и клавиатуру зазвенеть. Голос, вырвавшийся из его перехваченного горла, дрожал, как натянутая струна, «Заткнись! Ты просто глупый, ничтожный ребёнок! Ты ничего не знаешь! Ничего!» Но Тома уже повернулся к выходу. Он аккуратно, почти церемонно, поставил картонную коробку из-под чизбургера на ближайший стул. Перед тем как шагнуть за порог, он бросил через плечо, не оборачиваясь, «Вот. Можешь поесть… и поплакать.» И ушёл. Просто так. Гнев в Томуре на миг застыл, сменившись чистым, немым шоком. Он уставился на пустой проём, потом на коробку. Любопытство, то самое, что он так ненавидел в себе, медленно стало пробиваться сквозь ярость. Он подошёл к стулу, движения его были скованными, подозрительными. Пальцем, не снимая перчатки, он приподнял крышку упаковки. Она была пуста. Совершенно пуста. Внутри не было ни крошек, ни запаха, ничего, кроме картона и… насмешки. Сначала пришло замешательство. Глупое, оглушающее. Он попался. На такой простой, такой детский трюк. Затем, следом, нахлынула новая волна ярости, ещё более жгучая от осознания собственной наивности. Но под ней, в самой глубине, шевельнулось что-то ещё. Необъяснимое, неприятное. Не просто досада из-за пустой коробки, а… разочарование. Словно он, сам того не желая, ждал найти внутри что-то настоящее. И это ожидание, это мгновенное предательство собственных чувств, было... болезненным. С рычанием, в котором смешалась вся его ненависть к мальчишке, к себе, к этой ситуации, он схватил пустую коробку и швырнул её в закрытую дверь. Картон жалко шлёпнулся о поверхность и упал на пол, беспомощный и никому не нужный, точь-в-точь как то странное, щемящее чувство, которое он теперь бешено пытался в себе подавить.***
«Почему ты поступил так, Тома?» Голос Все за Одного встретил меня, едва я переступил порог комнаты. Он лился из динамиков ноутбука, ровный и всепроникающий. В нём не слышалось ни разочарования, ни осуждения. Лишь спокойная, аналитическая констатация, будто я, вместо ожидаемого хода, поставил на шахматной доске не ту фигуру. Как будто он ждал чего-то другого - извинений, может, или детской злобы. А получил… это. «Потому что его ненависть раздражает и веселит меня,» сорвалось с моих губ прежде, чем мысль успела облечься в более безопасную форму. Ответ был честным до острой боли, удивив даже меня самого. Тишина на том конце была живой, тягучей. Затем Все за Одного заговорил снова, и в его бархатном тоне впервые зазвучал неподдельный, почти хищный интерес, «Потому что тебе любопытно, насколько далеко ты сможешь зайти? Насколько глубоко можешь ранить?» Я подошёл к столу. Тусклый свет экрана освещал мои бледные пальцы, когда они легли на холодный край стола. Не по-детски беспомощно, а почти повелительно. «Я уже знаю, насколько далеко могу зайти,» произнёс я, и мой голос прозвучал чуждо, отстранённо в моих же ушах, «Мне любопытно другое. Может ли ненависть в конце концов сжечь его самого изнутри. Или…» я сделал паузу, подбирая слова, «...или есть в его глубине что-то ещё. Нечто такое живое и хрупкое, что, если до этого дотронуться, то это заставит его страдать так, что зубы во рту сотрутся в пыль от одного скрежета.» В воздухе повисло молчание, но теперь оно было другим, насыщенным, заряженным. Это был не допрос. Это была… демонстрация. Я смотрел в чёрный глазок камеры, чувствуя, как внутри что-то затвердевает, кристаллизуется. Если Все за Одного хотел вылепить из меня монстра, хитрого, ядовитого, способного играть на самых тёмных струнах, он это получит. Но если в его планах была роль безропотной жертвы, сломленной игрушки… Нет. Эта карта уже была разыграна и сожжена. Тот мальчик, что дрожал в тупике, остался там, в пыли и страхе. То, что возвращалось теперь в эту комнату, было другим. Чем-то, что училось извлекать силу из собственной потерянности и чужих слабостей. Я ждал его ответа, уже зная, что это будет. Он не остановит это. Он будет подливать масла в огонь, с интересом наблюдая, как пламя принимает новые, непредсказуемые формы. В этом и был весь его "подарок" - не телевизор и не свитер, а негласное разрешение стать тем, кого все здесь боятся. И я был готов принять это, потому что в мире, где нет выхода, единственная сила - это сила причинять боль. «Тебе разве никогда не хотелось иметь старшего брата, Тома?» Вопрос Все за Одного прозвучал внезапно, нарушив тяжёлую тишину, будто камень, брошенный в гладкую поверхность пруда. Его голос приобрёл оттенок мягкой, почти ностальгической задумчивости. «Того, на кого можно положиться. Того, чья спина - стена от всего мира, за которой можно спрятаться,» он сделал едва уловимую паузу, позволяя этим образам, таким чуждым и сладким, повиснуть в воздухе, «Кажется, присутствие Даби рядом с собой ты неосознанно воспринимал именно так. Как некую… форму братской защиты.» Я отпрянул от экрана, будто от физического удара. Моё лицо, освещённое мерцающим светом, исказила гримаса чистого, глубокого отвращения, что обожгло меня изнутри. «Я никогда не воспринимал эту жжёную гниль как своего брата,» вырвалось у меня, и голос сорвался на низкое, злое шипение, «Со мной или без меня он в итоге сгорит. Он жалкий нытик, у которого было всё и который… который…» Я резко оборвал себя на полуслове. Воздух в лёгких застыл. Конечно. Он просто выводит меня. Тянет за старые, гнилые ниточки, чтобы увидеть, какие тени зашевелятся. Я сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони, пытаясь зацепиться за боль, чтобы вернуть контроль. Моё дыхание стало тяжёлым, прерывистым, как у загнанного зверя. Тишина с той стороны стала давящей, выжидающей. Я заставил себя выдохнуть, вытесняя из голоса дрожь, оставляя только ледяное, аналитическое любопытство. Именно так с ним и нужно говорить, на его же языке. «Почему для тебя это так важно?» спросил я, и каждое слово было выточено, как лезвие, «Почему так принципиально, чтобы я и Томура сформировали именно… братские узы? Что это даёт тебе?» Я приблизился к экрану снова, но теперь не в порыве эмоций, а с холодной, хищной сосредоточенностью. Моё отражение в тёмном экране казалось искажённым. Я ждал. Потому что теперь это был уже не детский бунт, а попытка понять архитектуру этой паутины. «Когда-нибудь я расскажу тебе, Тома. А сейчас… тебе пора спать,» голос Все за Одного внезапно сменил тональность, став мягким, почти вкрадчивым, притворно-примирительным. Это было "нет", укутанное в вату ложной заботы. В тот же миг я ощутил за спиной знакомое тихое, клубящееся движение воздуха, предвещающее появление Курогири. Его фиолетовый туман уже начинал сгущаться в углу комнаты, готовый обвить меня, чтобы уложить в постель, как беспомощного ребёнка. Но я не был беспомощным. Не в этот раз. Я резко повернулся к экрану, к тому тёмному глазку, за которым скрывалось его всевидящее присутствие. «Я хочу ещё один подарок,» произнёс я твёрдо. Слова прозвучали не как просьба, а как требование. «За то, что я применяю силу. Ту самую, о которой ты так много мне говорил. Ту силу, которую ты во мне растишь.» Я поймал паузу, зная, что связь вот-вот прервётся по его воле. Мне нужно было вбить этот клин сейчас, пока он ещё слушает, пока его интерес перевешивает желание контролировать каждый момент. В ответ из динамиков донёсся негромкий, но отчётливый звук - тихий, одобрительный выдох, почти смешок. В голосе Все за Одного, когда он заговорил снова, не было ни раздражения, ни отказа. Там плескалось чистое, безраздельное веселье, как у мастера, чья марионетка неожиданно сделала пируэт, который он не закладывал в механику, но который оказался прекрасен. «Хорошо, Тома,» прозвучало, и два слова эти были полны скрытого обещания, «Завтра.» Связь оборвалась. Экран погас, оставив меня в полумраке с фигурой Курогири, уже протягивающей ко мне свои туманные руки. Но теперь это не имело значения. Я стоял, чувствуя на губах привкус не победы, а первой, крошечной уступки. Он принял условия. Игра, в которой я был лишь пешкой, дала трещину, и сквозь неё пробился луч моего собственного неопытного влияния. "Завтра" - это было не просто слово. Это был шанс. И я был полон решимости выжать из него всё.