ОАЗИС. АКТ II. СИМФОНИЯ ПЕЧАЛЬНЫХ ПЕСЕН

NC-21
Завершён
131
39
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
868 страниц, 207 627 слов, 94 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
131 Нравится 292 Отзывы 23 В сборник

𐌔𐌕𐌓𐌄𐌊OZ𐌀

Настройки
Примечания:

СТРЕКОЗА

Есть вещи, которые наши родители не должны знать, которые не услышат от нас. Мы не выбираем родителей. Кому-то Бог даёт ребёнка, кому-то — нет. Мне, например, не быть отцом. К счастью или к сожалению. Я не узнаю, что значит, когда моему ребёнку причиняют боль. Не отомщу за дочь или за сына. По правде, я бы хотел дочку — девочку похожую на Лауру, вторую Коротышку. Отто и Беата Мориц не станут бабушкой и дедушкой. Я бы хотел, чтобы у моего ребёнка был дедушка. Мой отец обрадовался бы внучке. — Мартин, уезжаем в Хемниц. — К человеку из прошлого? — К последнему. Обещаю. Я соврал Лауре, что уезжаю в столицу по делам. Мартин поднял крышу кюбельвагена, чтобы укрыться от снегопада, и повёз меня туда, где предположительно жил отец. Я не знал, где именно его искать и как он выглядел. Беата говорила, что я похож на Зеэва. Где гарантия того, что отец в Хемнице, а не в Аушвице? Евреи долго не задерживались в городе. — О чём думаете, герр Бруно? — Нужно многое сказать человеку, но слов не подобрать. Я ищу в голове слова, чтобы начать разговор с незнакомым мне человеком. — Если Вы решились на встречу с ним, начните с молчания. Минута тишины скажет намного больше, чем пустое приветствие. — Мартин, я не знаю, где его искать в городе. — Чем он занимается? — Пишет картины. — Художник, значит. Известный? — В особых кругах. — Первым делом я бы заехал в центр города. Возможно, у него магазинчик с картинами. Поспрашиваем у прохожих. Профессия художник на слуху. — Он — еврей. — Еврей в Германии? Прячется? — У всех на виду. Через четыре с половиной часа по заснеженным дорогам мы прибыли в Хемниц. — Прокатимся по центру? Посмотрим вывески. Близился Новый год. Люди бегали по лавочкам за подарками и сладостями. В Хемнице кипела жизнь, в отличие от Шлангенхёле, где поселилась смерть. Немецкие дети играли в снежки, пока их родители стояли в длинных очередях. Во всех магазинах горел свет. В одном горели свечи. — Останови. Мартин нажал на тормоз: — Это здесь? Из-за приглушённого света не видно товара на прилавках. Над стареньким окном вывеска с названием магазина. — Мне нравится название. Скорее всего, там продают картины. Выйдя из машины, я поправил ворот чёрной шинели, прикрывая военный мундир, и надел шляпу. Фуражка с черепом слишком заметная для человека, желающего остаться инкогнито. Собравшись с мыслями и выдохнув ртом пар, я открыл дверь в магазин под названием «Эмиль». Колокольчик уведомил продавца о моём приходе. За прилавком высокий мужчина с широкими плечами в белой рубашке и шерстяной жилетке. Причёска, как у меня, — ёжик. — Добрый день, добро пожаловать в мой магазин. Здесь Вы найдёте картину на свой вкус. — Картину? Одну? А если мне понравится несколько, Вы не продадите больше одной? — Уважаемый герр, я знаю людей. Они не столь алчные, какими кажутся. В моём магазине не разбегаются глаза. Вошедший покупает ту картину, которая первая бросилась на глаза. — Если не секрет, как у Вас с выручкой? — На жизнь хватает, уважаемый герр. От входной двери узкий проход к прилавку. Стук трости дополнял шаг. Картины висели на стенах и стояли в рамах на полу. Меня привлекло полотно в темноте. Я разглядел человека в чёрном пальто и чёрной шляпе. Стиль небрежный, но этим Зеэв как раз и запоминался. Светлый фон со временем приобрёл эффект старости. Силуэт человека без глаз и лица крупными тяжёлыми мазками. Поднятый ворот и шляпа. Безумие. Я узнал себя на картине. — Что-то присмотрели? — Кто такой Эмиль? Вы? — я оторвался от картины и подошёл к прилавку. — Меня зовут Зеэв, Эмиль — мой сын. — Магазин назван в его честь? — Да, можно и так сказать. У меня есть брат? Удо — брат по матери, Эмиль — по отцу. Сколько у меня родственников, о которых ничего неизвестно? — У магазина два хозяина? — Нет-нет. Сын не имеет отношения к моему искусству и магазину. Это… напоминание о нём. Я похож на Зеэва. У него седые волосы, но мои чёрные брови. Глаза не карие, как у евреев, а тёмно-синие. Грубый нос, мощные челюсти. Лицо мясника, не художника. Руки Зеэва на стеклянном прилавке. Его левая такая же, как у меня. Мы одного роста и телосложения. Я — сын своего отца. Зеэв не выглядел стариком. Сложилось впечатление, что он старше меня на несколько лет. Как бы сказала Лаура: «Мужчина с печальными глазами». Она так бы описала меня. Я убедился, в кого у меня печальные глаза. — Господин Зеэв, я хочу купить картину. — К Вашим услугам. Какую? — Чёрный силуэт мужчины. — Прошу прощения, она не продаётся. Картина не выставлена на витрину. Выберите другую, я Вам её продам. — Мне не нужна другая, мне нужна с чёрным силуэтом. — Повторюсь, она не продаётся. — Я заплачу в три раза больше. — Нет, уважаемый герр, ни за какие деньги я не продам её. — В чём проблема? Нарисуете другую, точно такую же. — Картины пишутся, герр, — упрёк от отца. Странное чувство. Необычное и приятное. — Та картина единственная. Я написал её в молодости и не перепишу. — Кто на ней изображён? — Эмиль. Минута тишины скажет намного больше, чем пустые слова. Мы по обе стороны прилавка молча смотрели друг на друга. Кто первым выдаст себя? — Вы продадите картину одному человеку, — я положил шляпу на стеклянную поверхность. — Ждёте покупателя сорок девять лет, но он не приходит. — Он не придёт, уважаемый герр. Будь я на его месте, не пришёл бы. — Но ты не на моём месте, и я пришёл к тебе. Ты видел меня таким, перенёс на полотно чёрными красками представление обо мне, — у отца вырвался нервный всхлип. Потные ладони оставляли на стекле потные следы. — Пап, я пришёл к тебе и заберу картину, потому что мы оба знаем, что она принадлежит мне. Он склонился над прилавком и заплакал навзрыд. Я положил руку ему на спину: кровь пульсировала под одеждой. Вот мой настоящий отец. Он вышел из-за прилавка. Мы смотрели друг на друга, но первым не выдержал отец. Крепко обнял и заревел на плече. — Прости меня. Умоляю, прости меня. — За что? — За то, что не был тебе отцом, за то, что меня не было в твоей жизни. — Я не держу зла. Тебе не за что просить у меня прощения, а мне за что прощать. Отец расстегнул шинель и провёл по мундиру с рубашкой: — Офицер. — Я хотел быть музыкантом. Он накрыл ладонью изуродованную щёку: — Самым лучшим. Отец накинул пальто и вывел меня на улицу. Я закурил на ступеньке, чем вызвал смех. Мартин у кюбельвагена наблюдал за нами. — Военные часто наведываются сюда, но меня не трогают. — Почему? — Возможно, специально оставляют одного, чтобы казаться милосердными, а может, просто я не даю себя в обиду. Я не боюсь им отвечать. Они знают, что я — еврей, но не вешают звезду Давида, — отец замолчал. — Я тебя подставил. В тебе течёт моя кровь. — Расскажи, как было. Пожалуйста. Только ты скажешь правду. — Мне было восемнадцать, Беате гораздо больше. Ей нравились мои картины. Она приходила в магазин, чтобы восхититься шедеврами. Я был в курсе, что она замужем и что у них с мужем ребёнок. Одна из наших встреч закончилась не как обычно. Беата просила, чтобы я создал шедевр на её теле… — он затрясся. — Холодно? — я раскрыл шинель. — Возьми, накинь. — Она забеременела, — отец покачал головой, что ему не холодно, дрожал от воспоминаний. — Беата заверила, что Отто не узнает о нашей связи. Он станет отцом моего ребёнка. У меня не было выбора. Она разорвала все картины и обозвала тупицей, молодым, глупым и никчёмным евреем. Я видел её беременной, но больше всего мечтал увидеть маленького сына. Беата предупредила, что ждёт мальчика. Я обрадовался, — отец взглянул на меня, я сидел к нему обезображенной стороной лица. — Она поставила условие: я уеду из Циттау навсегда, и тогда она не сделает аборт. Я хотел, чтобы ты жил, поэтому уехал. Я покидал Циттау с мыслью, на что обрекаю неродившегося тебя. Мои гены сильные, гораздо сильнее, чем Беаты. Отто рано или поздно догадался бы. — Они не любили меня. Они любили Удо, потому что он — их ребёнок. Я стал изгоем в семье. Не расскажу, что они со мной делали, но я настрадался. Дети не должны испытывать то, что испытал я на своей шкуре. Пап, дело не в тебе. Больные люди не признают болезнь. Этим я похож на них. Я никогда не признаю свою болезнь. Отец обнял за плечи, словно маленького мальчика: — Я хотел назвать тебя Эмилем, но Беата умолчала, как назовёт ребёнка. В 1918-м я увидел снимок в газете и прочитал статью. Тогда я впервые увидел тебя и узнал твоё имя — Бруно. Фотография с выписки из госпиталя. Семья Морицев вокруг сына в военной форме, пережившего миномётный обстрел. — Как ты меня нарисовал? — Я уже уехал из Циттау и обосновался здесь. Настроение было мрачным. Я взял чёрную краску и, думая о тебе, нарисовал чёрный силуэт. Наступит день, мой Эмиль зайдёт в магазин, чтобы купить картину. Я представлял тебя музыкантом, поэтому нарисовал человека в пальто и шляпе. — Я не воплотил в реальность твои представления, не стал музыкантом. — Может, это и к лучшему? Зато ты носишь военную форму, — он стукнул меня в грудь, где под шинелью скрывался мундир с погонами штандартенфюрера СС. — Мой сын — военный. — Я бы предпочёл быть пианистом. — Что останавливает? — Сначала я пошёл на войну, а потом практически лишился руки. Мысли о музыке стали мечтами, их не воплотить в реальность. — Я знаком с художником, у которого нет ни рук, ни ног. Он пишет картины, держа кисть зубами. Не мечтай, Эмиль. Ой, прости, Бруно. Лучше воплотить мечты в реальность, чем жить и бесконечно мечтать. — Называй меня Эмилем. Мне нравится это имя. — Оно означает «соперник, старающийся не уступать». Человек с таким имеем очень ревностный. — И это моя жизнь. Ты всё продумал заранее, не прогадал с именем. — Я видел маленького Удо. Быть может, он неплохой, но вы слишком разные. Между вами ничего общего. — Мы не найдём точек соприкосновения. — В этом и суть творческих людей. Мы не такие, как все. Общество нас не принимает. Мы творим, чтобы после смерти оставить след человечеству. — Я не оставлю после себя след. Не умею писать музыку. Играю сочинения других. — Тебе нужна муза, чтобы вновь заниматься музыкой. Она есть? — Она больше, чем муза. — Это же замечательно! — отец встряхнул меня. — Твори ради неё. Знаешь, что я почувствовал, написав чёрный силуэт? Я создал шедевр. Думая о тебе, я сотворил шедевр. Как бы это странно ни звучало, я дважды создал шедевр. И оба раза — ты. Я подарил миру тебя — оставил после себя след. — Пап, я не оставлю после себя наследие. — Наследие — это не только дети, Эмиль. Если ты любишь свою музу, сделаешь так, чтобы она была с тобой всегда. Не в физическом плане, в душевном. Чёрный силуэт стоит в темноте, но я чувствую сына рядом. Вещи — это тоже след, они хранят на себе память, а лучшее воспоминание — это искусство. Через искусство ты перенесёшь любимого человека куда угодно. — Если картина много для тебя значит, я не заберу её. — Нет, Эмиль. Она ждала тебя сорок девять лет. Ты — её хозяин. Я увидел тебя в реальности. Потрогал, — отец погладил по голове. — Я счастлив, что у меня такой замечательный сын. Я, словно маленький ребёнок, накинулся на шею: — Пап, я тебя люблю. — И я тебя люблю, Эмиль. Пламя от свечей в магазине отражалось от асфальта. Крупные хлопья снега падали на двух людей на деревянных ступеньках. Будучи взрослым и жестоким, я чувствовал себя мальчишкой на груди отца. Папа. У меня появился человек, которого я мог назвать папой, и он меня любил. По моей просьбе Мартин положил картину на задние сиденья. Отец не взял денег, но я сумел просунуть в карман жилетки тройную стоимость. — Буду рад увидеть тебя снова, Эмиль, вместе с музой. — Тебе она понравится. Она прекрасна. — Она небольшого роста, да? — Да, — я заулыбался от удивления. — Крепким парням вроде нас подходят маленькие и хрупкие женщины. — Она не хрупкая, пап. Я завидую её силе и характеру. — Не немка. Немки не подходят под описание. — Итальянка. — О-о! Горячая кровь. — Чересчур. — Приезжайте, — он держал меня за затылок, — правда, приезжайте, Эмиль. Каждому человеку нужна семья, а я её не обрёл к семидесяти годам. Можно ли сказать, что Беата Мориц разрушила жизнь Зеэва Бледера? Да. Ведь в Хемнице он — одинокий художник из Циттау, которого прогнала ненормальная немка. Если бы меня воспитал отец, я бы не пострадал на войне и не стал комендантом, но с другой стороны, я бы не встретил Лауру и, скорее всего, поменялся бы с ней местами. — Я приеду, пап, вместе с музой. Обещаю. Война закончится, мы приедем. К тому времени она будет моей женой. — Я нарисую её портрет. Мой подарок вам на свадьбу. — В таком же стиле, как и мой? — Да, но не чёрными красками, синими. Думаю, её цвет — синий. — Лауре понравится. — Лаура. Красивое имя. Я знаю, как она выглядит. Не каждая женщин носит лавр. — Поставь пианино в магазине. Я приеду и сыграю написанный мной шедевр. — Конечно! Конечно! — отец обнял меня на прощание и поцеловал в щёку. — С наступающим Новым годом, пап. — С наступающим, Эмиль. Обещаниям не суждено сбыться. Отец не услышит мой шедевр. Я не увижу портрет Лауры. Война закончится через два с половиной года. Мы с Лаурой не поженимся. Больше я не увижу отца. — Герр комендант, гауптштурмфюрер СС Ульрих Шёрке по Вашему приказанию прибыл. — По моему приказанию? — Вы отправили письмо в Берлин с просьбой прислать офицера на пост заместителя коменданта концентрационного лагеря. Столица Вас услышала. — Я тебя не звал, гауптштурмфюрер. Шёрке старше Параза, ему — сорок три года, но добавлял ли возраст опыт? Высокий, но ниже меня ростом, залысина, очки-авиаторы на светлых глазах, неправильный прикус. Лопоухий, видимо, в детстве дразнили. Седой в сорок три. Железный крест на галстуке. Опрятная форма радовала. Мужчинами вроде Шёрке пугали девочек-подростков: зайдёшь в переулок, беги от такого. Он не вызывал доверия. — Опыт работы в лагере есть? — Так точно. Я начинал в Дахау. — Заместителем? — Никак нет. Начальником охраны. — Значит, справишься без объяснений. Сам найдёшь газовые камеры и крематории. Казни проводишь вместе со мной. — Так точно. У Вас Шлангенхёле, как второй Аушвиц? Аушвиц-Биркенау 3? — он посмеялся неуместной шутке. Невозможно слушать тягучий и противный голос. Будет работать молча. — Когда был создан Аушвиц 2? — В этом году. — А я здесь полтора года. Понимаешь, к чему клоню? — Да, герр комендант, — он склонил голову. — Простите за неуместные предположения. — В Аушвице пять крематориев, здесь — три, но количество не завязывает мне руки. Мои крематории ежедневно сжигают по три тысячи. Сколько узников в Шлангенхёле? Пару сотен. Я не дорожу жидовскими жизнями. Здесь надолго не задерживаются. Знаешь, почему я попросил прислать мне нового заместителя? — Предыдущий погиб. — Я убил его, — у Шёрке побелело лицо. — Осознаёшь, куда попал? Мне без разницы, какие погоны ты носишь и из какого лагеря прибыл. Мне без разницы, нацист ты или нет. Один неверный шаг с твоей стороны, одно неверно сказанное слово, ты отправишься туда же, куда отправился лейтенант Параз — в печь к жидовским трупам. Только я отдаю приказы в Шлангенхёле, а ты, как и все, их выполняешь. Ты меня понял, гауптштурмфюрер? — Так точно, герр комендант. Барабаны. Барабаны войны. В далёком детстве я начал играть на пианино, потому что Лаура звучит, как клавиши. Белая кожа, чёрные волосы. Скорость, мелодичность, динамика, лёгкость, очарование. За двадцать пять лет я превратился из правши в левшу. При письме задействуешь три пальца, но при игре на клавишах двигается кисть. Одной рукой можно играть, но зачем, если у тебя обе? Когда я впервые сел за пианино в кабинете, руки вспомнили расположение клавиш. Это и есть память. Воспоминания не в голове, они в вещах. В перерывах между казнями я много времени проводил в кабинете. Солдаты и заключённые поворачивали головы на окно кабинета. Они слышали. После встречи с отцом я загорелся идеей написать шедевр. Мне помогала Лаура. Она не догадывалась, что по ночам я закрывал её в комнате и уходил в кабинет, чтобы творить. Она спала по ночам, я — нет. Днём я тоже сочинял, приглушая пианино громким проигрывателем. Шлангенхёле слушал Баха и Моцарта, в то время как я создавал нечто особенное. 31-о декабря 1942-о года поздно вечером, когда администрация отмечала Новый год в столовой, Лаура зашла в кабинет. — Я, конечно, знала, что здесь пианино, потому что твою игру слышал лагерь, но что за честь, Бруно? — Ты — моя муза и всегда была ею, — я повесил мундир на вешалку. — Ты подготовил концерт? — Для концерта нужно много композиций, а я подготовил одну. — Сам сочинил? — Да, — я пожал плечами. — Почему бы и нет. — Когда успел? — Ночь — отличное время, чтобы творить. Я сел за пианино и провёл пальцами над клавишами. Старая привычка. Я ждал, что Лаура возьмёт стул и присоединится, но она стояла на месте. — В какое место ты бы хотела сейчас перенестись? — Не в место, а в момент — когда я бегу. Когда мы бежали от Шнайдера, когда бежали за хлебом. Тогда я чувствовала свободу. Маленькая и шустрая. Убежит от кого угодно и скроется где угодно. — Не обидишься, если я сравню тебя со стрекозой? — Стрекозой? — Лаура усмехнулась. — Почему именно с ней? — Бабочка — слишком банально. Их много, они повсюду. Бабочку легко поймать, а ещё легче причинить боль. Стрекоза летит низко, почти над травой. Ты слышишь её, пытаешься уследить за ней, но не выходит. Она колючая, резкая, нервная. Она перед глазами, но поймать невозможно. Не существует человека, способного поймать стрекозу, но найдётся тот, кого она пленит. Колючая, как волосы на голове Лауры. Резкая, как кожа Лауры с торчащими ключицами. Свободная, как Лаура, когда она бежит. — Я хочу услышать что ты сочинил. Меня всегда привлекала громкая и глубокая музыка, немного грубая, масштабная и проникающая в душу, но созданное — совсем другое. Воздушное, как бег на кончиках пальцев. Невесомое и недосягаемое. Я поставил руки на клавиши: правую — на белые, левую — сверху на чёрные. На больной задействованы фаланги, здоровая двигалась в полную силу. Быстрый перебой десять секунд. Правая рука осталась на месте, левая поскакала по клавишам, перепрыгивая осколок в коже. Я нажимал на педаль протезом. Деревянная нога усиливала резкость полёта стрекозы. На время я забыл, что инвалид и что не могу управлять руками, как в детстве. Быстрый перебой десятью пальцами. Врачи запрещали сгибать пальцы на больной руке, потому что пойдёт кровь, но я опустил взгляд на тыльную сторону ладони и, кроме куска металла, ничего не увидел. Перед глазами бежала Лаура, волосы развевались на ветру. Слишком маленькая, чтобы коснуться её. Нет шанса поймать неуловимую. Любовь можно передать по-разному. Медленно, как Бетховен к Элизе, и быстро, как это сделал я. Музыка — это не ноты. Через музыку я передал переливы солнца, под которым бежала Лаура, и движение травы под босыми стопами. Лаура близко, но я не протяну руку, и так далеко, что я не дотянусь до плеча. Она всегда будет рядом, возле меня. Даже когда мы будем далеко друг от друга, я всегда буду представлять Лауру. Потому что так должно быть. Когда-нибудь она уйдёт от меня, когда-нибудь её не станет, но у музыки вечная жизнь. Коротышка обретёт свободу. Лауру не запереть в четырёх стенах под крышей. Ей нужна свобода, как стрекозе. За резкими движениями и неугомонностью скрывалась нежность, которую она позволяла видеть только мне. Мы так и останемся мальчишкой и девчонкой, познакомившимися в лесу. Я — всегда печальный и тихий, и она — вечно улыбающаяся и не отпускающая мою руку. Лаура жила в памяти. Память в вещах. Я поселил воспоминания о Лауре в короткую композицию. Когда сомкну веки, вновь услышу музыку и увижу самые красивые карие глаза. Я поставил финальную точку двумя руками. Полторы минуты. Ровно столько длилось моё воспоминание о Лауре. — Бруно… это потрясающе. Я не оборачивался. Слышал, как от волнения дрожал её голос. — Тебе понравилось? Она положила ладони на спину: — У тебя талант. Ты создаёшь великолепную музыку. Ты — великий музыкант. — Преувеличиваешь. — Дашь название композиции? — Нет. Её никто больше не услышит. Только ты знаешь, что она посвящена тебе. Кроме тебя, я никому её не сыграю. Это пианино, — я провёл пальцами над клавишами, — запомнило мои движения и унесёт их с собой. Я поселил твою душу в пианино. — Сыграй мне ещё, пожалуйста. В кабинете горел свет. Двое в мире. Один играл на пианино, второй стоял позади. Один чувствовал, как у второго бежали мурашки. В столовой отмечали Новый год. За окном снегопад. Самая длинная ночь. Самая счастливая ночь. Я написал шедевр, который, кроме Лауры, никто не услышал. Это был последний Новый год в нашей жизни. Через полгода Лауры Бассо не станет.
131 Нравится 292 Отзывы 23 В сборник
Отзывы (4)