Овчинное одеяльце
21 июля 2025 г., 23:56
Прокофий болтать мог без умолку ни одну четверть часа. Ивушкин только успевал соображать, об ком старик говорит, покуда историй за свою жизнь он припас ни одну дюжину, только дай у доброго человека на ушах повиснуть.
Разбудил его старик, как чуть только светать стало. Николай подскочил на оконный стук, обулся в впопыхах. В кухне, наворачивая зипун, наткнулся на спящего Клауса, который, поджав длинные ноги, спал на лавке, скрутившись жгутом В доме холод собачий, такой, что в самое горло лезет.
Николай махнул рукой, выскочил на крылец, но замок накинул, мало ли.
- А что ж один? Где товарища потерял? Он ведь и в гостях у меня не побывал, что ж ты человека одного бросаешь? - Прокофий прикидывал, что одного собеседника ему на раз присесть. А человек он был артистичный, меж тем, словом всегда охочий.
- Спит он. Ни к чему тревожить. Приболел, - Ивушкин готовился к расспросу, да видно суровый его глас старику на все ответил, и тот отстал. Но тут же принялся травить байки.
Вместе с Прокофием шли они по лесовой дороге, к югу от Лисьего хребта, через бурелом.
Там били ледяные ключи, дремало тихое озеро, ветер нес запах можжевельника и сосны. Зима за ночь снова озверела, набралась сил, белыми зубами вцепилась в землю и потянула морозцем, поля снова уснули под ледяным одеялом.
За двумя холмами играла река Куражка, тянулась в Ладожское озеро, оттуда в Ильмень. По ее бережкам часто бродили охотники и рыболовы, пугали местное зверье выстрелами и выглядывали подо льдом карасей да еще какую мелкую рыбешку. Ждали, пойдет корюха со дня на день, и готовились ставить сети.
Доброе место, чистое, будто в нем и войны никакой не было. Да и есть ли дело до войны дремучим дубравам и горным ручьям?
- А ты погляди только, а! - Прокофий остановился, ткнул стариковским, кривым пальцем в добрый, раскидистый звериный след.
Николай остановился, стараясь не выдать, что запыхался, ворочась по склону. Прокофий прискакивал на ходу как белка прыгает по сучьям, будто его ноги и не оттоптали восьмой десяток лет по земле.
- Медведь, что ль?
- Сам ты медведь. А это медведица, вона следы маленькие, медвежаток, мать их суку! Повадились, понимаешь, возле лесопилки хороводы водить. На прошлый год одного еле из капкана вытащили, мать не доглядела. Дровосеки его полмесяца выхаживали... Да... Хучь и зверье, а жалко, ей-богу, как дитенка.
- Животину завсегда жалко. Это с людьми мира нет, а звери другое.
Засветло подошли к порукам, где трудилась одна единственная бригада, сколоченная из того, что было. Тянули лес до Ленинграда и снабжали западный и восточный фронты, отправляли древесину и на заводы малой промышленности, и в Москву железнодорожными путями возили. Бревна, как и в царском Петербурге, летом шли и по воде, и днем, и ночью, на баржах, а какие и легкими судами справляли. В общем-то, лесовики не тужили и работали на совесть. Одна беда - людей не хватало.
Был там уже и осунувшийся пуще прежнего Василий, и Гришака, сонная муха, со вчерашнего дня по сей час хмельной.
Сладили быстро. Николая, как фронтовика, приняли с радостью. Слова неприветливого он не слышал, а трудиться старался за четыре руки.
К полудню собрали три делянки, и к утру следующего дня ожидали сборщиков с телегами. Покурили, поговорили малость о том да сем, к вечеру перебрали сухолом и повезли откидные бревна к деревне. Там каким случаям раздавали селянами, сгружали во дворы, и рубили на дровники. Так и Ивушкину от доброты душевной натаскали в целый двор, зимовать можно смело.
- Ты, Николай, зови ежели что, крышу подлатаем. Я ж с сыном вместе эту крышу клал, да...У него к строительству талант был, какой талант, - Прокофий с тоскую оглядел бывший сынов двор, - да что уж теперь.
Николай ничего не ответил. Сердце стариковское ему утешить было нечем. Он только похлопал деда по плечу:
- Спасибо тебе, дядька. За хлеб, за соль, за доброе слово.
- Ладно уж. Заходи, ежели чего, - Прокофий махнул рукой. Сговорились на завтрашнее утро, и на том разошлись.
Немца Николай застал на том же месте, где и был оставлен- на лавке, в прихожке. Тот пристукивал от холода зубами, а вокруг него ничего не изменилось. Та же горница, тот же немец. Свесил ноги, но не ступал, вперился в Ивушкина глазищами, голубыми, как озера крайней зимой.
Будто Фриц в самом деле не сходил с места, только вот в озябших руках его что-то схоронилось - маленькое такое, что в зараз можно в рукаве рубахи спрятать. Так-то Клаус и думал, едва только Ивушкин вошел, со страху и глупо дернул ладонью. И скрыть не смог, и лишний взгляд невольно привлек. Одно дело - дурень дурнем.
- Никакущий из тебя, братец, воришка, - усмехнулся Ивушкин, отряхнув дощатые ладони. Смерил замершего немца взглядом. Сунул в рот скрутку, одолженную у Гришаки, похлопал себя по карманам, спросил тихо- ну, чего взял? Ежели нож, не сдюжишь. Я его скорей тебе в глотку загоню. Окромя, и заточкой, и гвоздем не управишься.
Цирк! - жмыхнула в горнице едва дрогнувшая спичка. Ивушкин небрежно бросил ее на пол, притопнув сапогом. Выпустил первую струйку, и Клауса обдал запах и сырого табака, и жесткой бумаги, и теплой строганной березы.
Николай говорил спокойно, аж ласково. От того становилось тревожнее - от такого лилейства жестокости больше порой, нежели от простого солдатского кулака.
Клаус выдохнул, прикрыл глаза, и протянул к Николаю раскрытую ладонь. На коже горели отметины - так крепко Ягер сжимал взятое без спросу. Хоть бы еще взял что стоящее...
На деле, украденной вещью оказалась - кто бы себе думал - елочная игрушка. Оловянная лошадка, с красной сбруей, в яблоках гренадерского полка. Такие еще в царской России изготавливали.
Веревочки при ней уже не было мордочка подстерлась местами и заплесневела, а ушки были погрызаны полевками, по правде, от них и не осталось толком ничего, только буйны.
- Ну дурак ты, в самом деле? - Николай неловко приподнял брови, ощущая ни много, ни мало - смех. Не то взаправду фриц умом тронулся.
Клаус не ответил, а по-прежнему держал ладонь навесу, покуда она не начала дрожать.
Николай швырнул цигарку в окно, стянул фуфайку:
- Оставь. Мне задарма не надо.
И более не обращая никакого внимания на немца, принялся хозяйничать. Выгреб с печи золу, забил заново дровами, подпалил лучины и начисто открыл ставни. Опосля, с сеней притащил охапку соломы, всю ее принялся осматривать.
Та, что была сырой откинул в сторону, сухую сложил близ печи.
- Слышал, фриц, сказку про бабу Ягу? - Ивушкин зловеще посмотрел на немца, прикрывая забрало- ту еще, которая Ивашку на лопату сажала, чтоб самой в одну харю сожрать каким случаем?
Клаус глядел на него круглыми, как блюдца, глазами.
А Николай продолжил:
- Вот посажу я тебя на лопату да в печку засуну. Чего ж тогда делать станешь?
И на сей раз ни ответа, ни привета. Не то Клаус и правда Николаю поверил, а не то не понял ни словца. Плюнув, Ивушкин снова занялся делами и на какое-то время про немца забыл.
Клаус же молча наблюдал. Оловянная лошадка остатками острой морды царапала ему ладонь, и он неволей, сжимал ее крепче. Старая, дурная привычка. Так ему легче было отчего-то, сам не знал отчего. Боли и без того хватало через края, но то помогало не сомлеть, когда тяжче всего было. Когда так было, что и смерть в подружки взять не стыдно.
Мало по малу, его клонило в сон. К тому он тоже привык, с такой жизней одно - уснуть да не проснуться.
Печка, меж тем, заворчала, нагреваясь, и по горнице потек смолистый запах топленной березы. Через час - ничего в том часу не поменялось - Николай снова раскрыл ставни, выгреб угли с золой, а всю печную нутрянку застелил соломой.
Из устья печкой пошло, распускаясь маком, тёпло.
У Клауса и душа в пятки ушла. Понять-то, ясное дело, ничего не понял. А с огнем не дружил - чаял, что за ним.
Вся кожа у него под ребром, ближе к бедру, вся цвела розовато-белесым, вилась живыми узорами, и сейчас невольно полымем ошпарило. Русские печки, а особливо, кочерыжки немец знал хорошо. И во второй раз пробовать не гораздо-то хотелось.
Николай, меж тем, расстелил лежанку, в дышло печи сунул два жестяных тазика, чуть пожеванных киселью, до самых краев наполненных колодезной водой, затворил печную заслонку. Опосля, не более пятнадцати минут, снял сызнова.
Оно, конечно, не субботняя баня, а в печи мылись с детства. Бабка его завсегда печную мыльню в конце семеденницы затевала. И веники в лесу вязала: березовый с душицей для старших, а легонький, дубовый с мятой - мальцам.
Как в лагерях о той печки мечталось, о варенье малиновом, о теплой лежаночке с байковым одеялом. О доме.
Доме, которого теперича местом только в душе остался, на деле - рожки да ножки, ежели повезло.
- Время-то иное, - сам себе под нос сказал Ивушкин, - иное.
Тем паче, жар от печи кинулся ему в лицо, и по щекам пошел рубиновый, земляничный румянец. От прогретого, в доме крепче захрустели половицы, и чуть проще и легчей стало дышать.
Николай сбросил с себя рубаху через голову, ощутил под ребрами взгляд других, чужих глаз, усмехнувшись, спросил:
- Что, не нравлюсь?
Клаус чуть склонил голову на бок, будто бы издалека глядел, и вопроса не слышал. Да ежели и слышал, так ответ Николаю был без надобности.
Не девка же он базарная, право дело.
- Вставай. Покуда сидним сидеть будешь, всякий враг тебя выше, - Николай потянул немца за локоть, - или за весь день деньской не насиделся?
Ягер, наконец, кивнул на печь:
- Это... Зачем?
- Боишься? Да ежели бы решил тебя прибить, уж так бы не возился. А вот то, что несет от тебя за версту заразой, это истина. В холодной водице начисто не отмоешься, токмо хуже станет.
За окном поднялся ветер, и осина ткнула ветвью в слюдяное оконце, и Клаус невольно вздрогнул.
Ивушкин нетерпеливо стянул с него рубаху, взялся было за шорку исподнего, осекся:
- Дальше сам. Чай, не малое дите.
Почему щеки зажгло стыдливым огнем, хуже печного.
Из походки вытряхнул былой кусочек дегтярного мыла. Оно, дело, не барские замашки, да грязь смыть пойдет.
От печи тянуло теплой соломою, и маревом, как в стогу сена в летний день на покосе.
- Давай, сигай, - Николай кивнул. Дождался, пока фриц избавится от жалкой своей одежки, стараясь от греха не глядеть, куда не надобно.
- Туда? - Клаус поежился, глазищи круглые, как луна на рекою.
- Нет, что ты. На крышу полезай, там тебя сороки отмоют. Иди уже, не укусит, - Ивушкин шагнул в сторону, и чуть мягче добавил, - не бойся.
Понятно оно, что фрицам такая наука в головы то не взбредет. Людей косить - это завсегда пожалуйста, да буржуазной своей дрянью мозги мылить, тоже ничего. А вот в дышло печи только русский Ванька полезет, хоть летом, хучь зимой.
Клаус, хоть и не Ванька, да с горем пополам забрался, уперся в угол, и сидит, разве что дышит через раз.
Николай сиганул привычно, только вот ростом он побольше выходил, голову так запросто не закинешь. Ну да будет. Не страшно.
Вдохнул грудью, прижался спиной к вычерненой сажей печной стенке, прикрыл глаза. И впервые за долгое время задышал спокойно. Ноне не каждый до такого счастья доживает, так, что бы взаправду дышать да без конца не оглядываться.
Клаус чувствовал, как побелка скребет ему спину, и рана в плече худела пуще прочих, но это все было ничем, в сравнении с блаженным теплом.
Он почти радостно и почти даже не думая, уперся ступнями в приветливый, теплый камень, все маленькие ссадинки и мозоли тоже пощипывало, но и это ничуть не помешало. Так бы и сидел, так бы даже умирать не страшно бы было. Глаза только сомкнуть, и чтоб потом ничего. Совсем.
Ни плохого, ни хорошего. Покой да тишь, кто ж о большем нынче просит?
- Фриц, - Николай чуть тронул его за щеку. Хотел по плечу, да в темноте не разобрал. Потормошил, - не спи, дурак. Так угореть не долго. На, только на плечо не попади, потом твоего ора не оберешься.
Хотя, не станет этот фриц орать. Ежели тогда не орал, так кислинка мыльная ему худа не сделает.
Сам Николай до щемоты в глазах тер мыльно-березовым куском себе лицо, до скрежета вымывал с волос грязь и пот, и все прочее поганое, будто хотел и навовсе содрать с себя кожу. Опосля трижды ополоснулся водой, и задышалось еще легче, еще свободнее.
Как во сне услышал бабушкин голос:
- "С гуся вода, а с мово Коленьки вся худоба".
Худобы-то нынче прибавилось, слов нет. И какой бы чудодейственной водой от нее отмыться, чтобы по ночам горла не грызла?
В черни где-то едва слышно заскулил Клаус. Видно, Николай его переоценил. И снова в грудь вернулась тяжба, воротила восвояси. Мол, подышал и хватит, чуток еще помучаешься да с совестью позаигрываешь, а там поглядим.
Молча и наощупь Николай вырвал у него из руки мыло:
- Дурья ты башка, что ж ты с себя кожу дерешь?
Выдавил с мыла кусочек, развел с водой, дождался, пока березовый жмых обратиться густой пеной. Опосля, без церемоний и так же наощупь намылил чужие плечи - под ладонями будто маленький ёжик, до того у него торчали кости. Не мудрено, что Ивушкин так легко его волохал - голод не тетка. Он дядька, и от него серебряной ложечки не жди.
Клаус весь замер, обмертвел, будто зверье какое перед ружьем.
Чудно было другое - вражья рука покамест была единственной, которая касалась плоти без желания учинить зло, да побольнее. Даже в обход своей, родненькой, руки.
В лицо немцу хлынула теплая вода, поигралась в волосах и ушла вниз, как волна после прибоя.
- Ну и все, а ты боялся. Вылезай, засиделись мы, остыло уже все.
Вечерять сели поздно, затемно. Само собою, не Бог весь чем, да отраднее фронтовских харчей. В подполе нашлась межзимеяя картошка, две банки огурцов и даже волнушек с чесноком. Видно, прежние хозяева не думали надолго отлучаться, да не пришлось им...
Клаус, в которого Николай швырнул тяжелое, на овчинке одеяло, сидел на прошлом месте. Ивушкин уже сообразил, что понимает он не все из его слов, по мелочи ему разобраться трудней. Действует просто по чуйке, по наитию. Это Николай сразу признал, сам так в лагерях управлялся. Говорить оно можно, но иное выражение подобрать черт бы как.
Потому просто сунул ему миску проваренной картошки и кружки с молоком, разведенным водой, сказал:
- Больше тебе нельзя, пока не отожрешься путем. Иначе того, скопытишься раньше положенного.
Едва только Клаус с горящими глазами взялся за ложку, Ивушкин ухватил его за запястье:
- Ешь медленно, не то кишки наружу пойдут.
Немец кивнул, вроде, понял. Ел по-немногу, как и говорено. Но каким же счастьем была горячая еда, каким благословением.
После мытья, когда ушла грязь и кровь, отмылись всякие тяготы, фриц взаправду стал похож на человека. Живого, из плоти и крови. Только моложе того, какой он есть. Зараз выдавали глаза - подсвеченные, затравленные, настороженные.
Ивушкин заметил, что фриц завсюду следит боком, даже дыхание из раза задерживает. Да, звериные это повадки, как у забитой дворовой псины.
Другое дело, что Николай не псарь. И скотины ему в доме не надобно. Особливо, такой. Но хвататься за нож больше не получалось, и в драку лезть было покамест незачем.Что с сиим делать?
Нет ответа. В голове тишь. А вот ужинать не в одиночестве, и наливать зверобой с душицей в две жестянки, а не в одну что-то будило в груди что-то. Забытое уж, затоптанное, поеденное. То, что Николаю уже и чувствовать не полагалось.
Чудно' все это, чудно'.
- Молоко допей. Глядишь, к семеденнице очухаешься, - Николай поднялся, бросил посуду к рукомойнику, запер двери на все замки, - висюльки задерни.
Клаус не разобрал на слух, чего от него хотят, но сообразил прикрыть окно.
В темноте гулял месяц, и блестели звезды - ярче не сыщешь. А в доме было так тепло, так тихо, что Ягер невольно клевал носом. Встряхнулся, встал на ноги, неловко, не зная, куда деться.
- На печь полезай, - решил за него Николай, - там тепло сейчас. Костям твоим проще будет.
Сам хотел устроиться на атаманке, благо к печи она близкая была - ни чем не хуже.
Но заметив, что фриц с места не тронулся, буркнул:
- Чего еще?
Клаус хлопнул глазами:
- А ты?
- А я разберусь, - Ивушкин миролюбиво принес со спаленки пожитки, расстелил на атаманке, - тебя вот только долго ждать буду?
Немец, заместо того, чтобы улечься наконец, вдруг на кошачьих лапах подошел к Николаю совсем близко, разве что ни нос к носу, на том спасибо.
Ивушкин комкал в руках подушку, не понимая, чего тот от него хочет. В одних глазах потонуть можно.
- Ты что же, в самую душу глядишь?
- Плохо у тебя там, нехорошо, - Клаус ткнул Николаю в грудь. Опосля, протянул руки, насколько мог близко, прижался всем своим тощим телом. Меж ими, правда, все еще была несчастная подушка, которую Ивушкин одним чудом не придрал, до того странное, щемящее было чувство. Доселе неведомое, а потому, пугающее. В таком разве у доброго человека весселем заходится? Не бывать такому.
- Вот ты взаправду дурак. И повадки твои дурацкие, - проговорил Николай, но стоял стоймя, ощущая на себе жар чужих ладоней. Лесной запах, как под дождем по грибы. Откуда бы он у фрица был, черт бы его побрал?
- Слушай... Ну хватит тебе. Я тобой пользоваться не собираюсь. Покамест, - Николай потянул его за руку, - спать ложись. Авось к утру поумнеешь.
Немец отстранился недоверчиво, послушно забрался на лежанку. Сверху на него кинулось одеяло. Поглядел одним глазом, как Ивушкин устроился рядом, близко-близко, токмо ниже - атаманку двинул вплотную. Только вот одеяльце при нем было худенькое, шерстяное, не чета уж тому, под которым спал Ягер.
Спать ему вдруг расхотелось. Дождался, пока Николай затопит в обе ноздри, и украдкой, только кончиками пальцев коснулся его волос. Жестких, еще влажных после мытья.
В темноте рука его задрожала.
То в новинку было, что снов Ивушкин почти не видел. Ни радостных, не тревожных. Спал хорошо, а глаза разлепил засветло. Груди было чуть тесно, так бы, глядишь, дальше спал.
Оглядев себя, увидал, что одеяло при нем не то, под которым он улегся, а тяжелое, овчинное. То, поди ж ты, в которое Ягер кутался давеча.
Поднял глаза - Клаус спал у самого угла, в своей же худенькой рубашке, какая и была.
Должно во сне сползло, на заутрене. Как бы ему еще там оказаться?