***
Как-то после очередного приема германского посольства во главе с Байльшмидтом в Грановитой палате Иван все же вспомнил, что обещал ведь устроить пир, на котором и должен присутствовать аргамак его ненаглядный. Тут-то барон весь превратился в глаза и уши — столь необыкновенным все ему казалось. Ибо как в обеденную залу вошли, так едва не застыли истуканами: бояре и царев сын все в янтарем расшитых одеждах уже за столами сидели. Весь Иван словно в золото одет, ферязь его мощное тело скрывает, рубины сверкают на ткани и пальцах, а меха соболиные ужами вьются на плечах и груди широкой. Весь он из золота, думал Байльшмидт, весь он из него состоит, его этот металл благородный. — Особое место гостю моему немецкому! — Брагинский поднял серебряный кубок самой искусной работы, жестом широким приглашая посла к месту практически подле себя. Знал Людвиг, что дорогое это одолжение, значимое, ибо Иван, как ослабевший государь-отец, отдельно сидел, а ближе к нему — бояре, придворные прочие — по степени знатности. Занял Людвиг место свое, начал осматриваться, с немецкою дотошностью отмечал все. Да только сбивал все взгляд соколиный чертенка эдакого, что, одним ухом слушая глухой бас рядом, все смотрел на черты правильные, на нос прямой, губы тонкие и цвет лица посла чахоточный, словно дипломат этот из покоряемой Сибири приехал. Страху не было, только любопытство, какие думы думает там себе цесаревич, чего разглядывает его, али не доверяет? Заметил Байльшмидт как Иван жестом подозвал к себе слугу, что кушанья подносил — слуги, что примечательно, одеты роскошно были. Шепчет Брагинский ему что-то, тот чуть ли не в ноги кланяется и уходит. Каково было удивление немца, что это сын царский ему хлеб с солью послал, как милости знак эдакий. Это уж опосля дипломат в записках отметил. Знал от бояр и подьячих Людвиг, что надобно было подняться и государю, а точнее сыну его, отвесить поклон, также и на все четыре стороны. Люд, что заметил подобное, разразился одобряющим и глухим гулом, ведь не каждый традиции чтит ихние. Цесаревич же улыбнулся сдержанно и в ответ кивнул, вновь кубок с вином, льющимся реками, подымая. — За здоровье государя всея Руси, за отца моего и вашего, чьими молитвами и верою мы отстояли этот мир и земли, — единым движением поднялись гости, поднимая собственные кубки, камнями украшенные. И в этот момент, следуя гулу и возгласам народу, Людвиг почувствовал невероятную силу, что исходила от наследника трона русского, ведь на лице того пролегли пока еще не глубокие морщины, губы сухие растянулись в линию тонкую. Все это свидетельствовало о горечи душевной внутри него, о тягости державы и креста в руках его, об ответственности, что нес он пред Отечеством. Не похож Иван был в это мгновение на того чертенка, что кружил вокруг него, посла имперского, будто красотою и силою хвастаясь, то был рок тяжкий, что вниз тянул сына царского. Вина до дна испив, в секунду изменился Брагинский в лице, поставив глухо кубок пустой на стол. Переменился, аки феникс огненный. Снова в нем жизнь играет, снова голос его громогласный слышен, смех раскатистый уши ласкает, меду подобно.***
Гремела обедня, гулял люд русский, на фоне соловьем музыканты на гуслях и рожках играли, народ забавляя да Ивана песнями радуя. А между тем Людвиг подмечал, что несли поначалу жареных лебедей да журавлей с приправою из сметаны, моченых груш и огурцов соленых. Но послу по душе пришлось мясо разное с грибами и ягодой. Слуги поросят запеченных несли с румяными рыльцами, полугар холодный по столам разливая. — Откуда ж все богатства такие? — наклонился немец к мужчине рядом сидящему. Тот по-доброму и ласково как-то сказывал ему, вина греческого подливая. — Откель-откель, спрашиваешь тоже. Обозы к Москве нашей тянутся со всех земель, все везут: пшено, горох, мак. Фруктов мало пока, яблоки наливные лишь, но, молвят, что в граде нашем в «содилах» арбузы выращивают, во! Позже уже Людвиг фон Байльшмидт приметит в записках собственных, что больше всего московиты после хлеба рыбу ценили, к примеру ежели приводить, то севрюгу, осетра или белугу уважали, а уж икра черная целыми пудами шла, ее уж очень ценил цесаревич, но это уж в памяти барон сохранил, не оставив сей факт на бумаге. Поражался посол гостеприимству московитов, дивился изобилию подарков, преподнесенных его императору и властителю. Все, казалось, купалось в золоте, все блестело и пело, соловью подобно. Но ведь очи его небесные и другое наблюдали. А то, как, гонимые судьбою и роком тяжким, крестьяне погибали в грязи, как опала черная кружила над народом, как вьялица бушевало недоверие и подозрительность. — О чем задумались, господин посол, али не люб вам наш пир? — мужчина, что рядом сидел, прищурился, словно лис хитрый. — Отчего же не люб? Не русский я душою человек, вот и понять многого не могу, оттого и думы разные, — Людвиг учтиво кивнул и усмехнулся довольству бояр, что начали землю собственную сравнивать с другими, мол, нет лучше нее и прочее. Интересная и самобытная черта Руси, подметил дипломат, все глазами стреляя на цесаревича, что сам мыслями был где-то далеко отсюда.***
Долго пир шел, хмель рекою бурлящей лилась, повсюду возгласы слышны были, чуть ли не до денницы гулял народ, но все же время шло к концу, бояре и подьячие, что сверкали довольными и пьяными мордами, откланиваясь в ноги Ивану, покидали обедню, между собою обсуждая дела политические, что показалось забавным барону. — Как вам прием, Людвиг фон Байльшмидт? Мое самодовольство границ не знает, не скупитесь на горячие и сердечные слова, хоть это и не в вашем характере, я правильно понял? Несмотря на мощь и рост свой богатырский, выплыл царев сын из толпы, будто лебедь молочный. Плечи его были опущены и расслаблены, щеки румяные будто свеклою вымазаны, хмельные глаза взирали пристально и жадно. Вновь чертенком он стал, вновь издевается словно, аки на людях, как на арфе играет. — Вы правы, у меня более сдержанный дух, но я почтенно благодарю за приглашение, изумительный в своей роскоши пир, — Людвиг, держась непозволительно близко к цесаревичу, склонил голову перед ним в знак уважения, никак не ожидая столь откровенного и громкого смеха. В чем причина, неужели его подвели знания обычаев? — Не смущайтесь так, барон, вы вмиг побледнели, хотя куда уж больше? Словно солнца никогда не видели, а предо мной ведь не господин с Альбиона туманного. — Это говорит мне будущий владыка земли северной? — не успев прикусить язык собственный, дипломат на мгновение застыл, а после, услышав одобрение в баритоне Брагинского, выдохнул, мысленно взвывая к милости и, как ни странно, получая ее. Лицо сына царского нежно ласкала тень от свечей толстых, что освещали обедню. Уж больно мужчина красив был, да красотою страшною, от такой красы погибают люди, задыхаются и изнемогают, как без воды в пустынях огромных. Знал Байльшмидт, как краса подобная губит, что опасна она порой, что обманчива, но ведь она и является омутом, пленительной бездной, в которой тонула не одна женщина и не один мужчина. Избежать разве ее можно? Грех ведь подобный не искупить, нельзя просто купить индульгенцию, зная, что не избавишься от плена и оков этих разумом. Казалось, будто в полумраке глаза цесаревича сверкают, горят, сжигают. Животный страх скручивал внутренности Байльшмидта. Воск стремительно плавился, пряно пахло в комнате. Становилось все тише. С приходом прохлады и ночи все преображалось и становилось другим, потусторонним. Голос Брагинского менялся вместе с его обликом, за всеми его речами будто крылось таинство некое, каждая речь его была скрыта в тумане густом. Хмель ли это? Такие контрасты поражали посла, они встряхивали его, будто предупреждали, кто пред ним сейчас стоит и кто слово держит. — Вам нравится охота, Людвиг? — Брагинский, перебирая деревянные четки пальцами, всем корпусом повернулся к дипломату. Четки эти, подметил последний в своих записках, никогда не расставались со своим владельцем. Только позже Людвиг сохранит в своей памяти, увезет с собой на родину знание о том, что четки для Ивана — память о его предках, его духовный щит и сила, а архаичный крест всегда помогал думать. — Отношусь к ней холодно, но ведаю, что для русского народа это есть огромная страсть. — Ваша правда, дорогой гость. Охота для русского человека — это священное дело, ведь в нем просыпается азарт и первобытное желание загнать собственную добычу, кабан то, медведь иль рысь. Али барс снежный — тут царев сын осекся, тень сомнения какого-то легла на его чело, — Предлагаю вам узнать самое главное уже на, ежели угодно, практике. Не обидите наследника сего государства отказом безжалостным? Губы цесаревича растянулись в улыбке, но то была улыбка геенны, она словно заигрывала и предлагала послу испытать себя, показать, что он, окромя бумаг собственных, умеет. Что же творит чертенок эдакий, какие маски он носит, где же лицо его и лик настоящий? — После слов подобных довлеет согласиться, что я и сделаю. Не смею больше занимать время ваше. Вы, кажется, сказывали, что молитесь перед сном подолгу перед образом на коленях? — Советую и вам. Крепче спать будете. И был таков ответ Ивана Брагинского, что наследником Руси Великой зовется, и взволновал ответ сей голову буйную посла, что, вновь поклонившись, прочь вышел на улицу, алчно дыша воздухом прохладным, словно задушить его давеча пытались. Иль все же пытались?