Радость.
Джордж обрезает цветы на маленькой аллее где-то на окраине Киноко, потому что Карл попросил, а не потому, что захотелось. Каждый бутон с громким щелчком падает на землю, осыпаясь, скидывая свои последние, утерявшие цвет и форму лепестки, словно обливаясь кровью в попытках кого-то защитить, спасти. Может быть, цветы эти когда-то были огромной стеной, неприступной стеной, не пропускающей внутрь, в свои недра, ничто и никого. Может быть, в прошлой жизни они были все такими же цветами. Может быть — были ничем. Джордж роется среди толстых, наполненных соком листьев, пробирается сквозь их сплетения. Ветви куста держатся плотным строем, словно большая толпа схватилась за руки и не желает друг друга отпускать. Но Джордж безжалостно — почти — расталкивает их, бьёт по рукам сталью, покрывшейся темно-рыжим узором, словно грязная лисья шуба, и что-то шепчет себе под нос. В его шепоте нет никакого смысла; он не помнил ни одну из песен реального мира, а песни снов он не мог спеть. Он не помнил ни одну мелодию, кроме птичьих завываний, и пытался имитировать именно их. Выходило плохо. Ему что-то вечно казалось, что птицы поют как-то не так. Не должны они свистеть или выть, не должны трещать или отбивать громкие трели, должны… Что-то должны. Слово вертится на языке, но Джордж не может его осмыслить. Наверное, какое-то слово из снов. Наверное, он мыслит о птицах из них же. Сон все ближе — он его ждёт. Радость — самая желанная эмоция. Самая простая эмоция. Радость так легко описать и представить, радость так легко призвать и от радости так трудно отделаться. Радость захватывает Разум в оковы, пытает его продолжительными допросами в светлой и дружелюбной обстановке, одаривает его после этого всем, чем может, всем, что попалось под руку, а этого «всего» у Радости столько, что и не счесть, но Разум все равно чувствует себя пустым, Разум чувствует себя выжатым и совсем неживым. После Радости хочется забыться в какой-то другой эмоции, испробовать нечто совершенно иное и к ней совсем не прикасаться, мало ли — убьет. Мало ли — случится сбой, электричество пробьет организм насквозь, оставит на коже волнистые, пухлые, черно-синеватые, как ночное небо, закрытое покрывалом туч, шрамы — вечное напоминание о Радости. Плохая эмоция. Рудиментарная эмоция. Она вызывает плохие чувства с плохими исходами. В порыве Радости можно натворить столько глупостей, столько непозволительных глупостей, что Радости лучше придушить себя своими же руками, пускай это и невозможно. И раз Радость не может погубить себя сама — это сделает за нее Джордж. Щелк. Твердая сталь секатора безжалостно и бездумно впивается зубами в плоть стебля. Зубы у секатора интересные: одни — плоские, как человеческие, для перемалывания, а не для грубого отрывания твердого сырого мяса, другие — заострённые, мелкие, как зубки котенка. Инструмент смешал в себе дикую несовершенность зверя и разглаженную несовершенность человека. Щелк — очередной бутон падает вниз. Иногда это пухлые, нежно-розовые, ребячески-розовые цветы, своими лепестками смотрящие в разные стороны, как непослушные вихры человеческих волос, иногда — насыщенно-розовые, стремящиеся к красному, но становящиеся кровью с молоком, бутоны, с лепестками, стройно уложенными в ряды и смотрящими вверх, плотно прилегающими друг к другу. Они гладкие, как песчаные барханы, и нежные, как пух двухдневного цыпленка, но сейчас они — утерявшие жизнь, выпускающие соки, мятые, как старые слежавшиеся простыни, блеклые, как радужка глаз старика, подернутая бельмом. Их не жалко. Не жалко и бледных чувств Джорджа. Не жалко придушить Радость. Или, может, утопить, может, четвертовать или даже отравить. Нет, не отравить — слишком изящная смерть для такого неизящного чувства, кажется Джорджу, и он с особым усилием отрезает очередной бутон, и вместо того, чтобы подхватить его в руки и скинуть в белоснежное ведро к другим таким же бутонам, он его топчет, носком ботинка впечатывает в землю, выжимает остатки сока и забывает. Спокойствие. Радость спит — Радость ещё не просыпалась, нужно прикончить ее, пока она не разомкнула глаз. Джордж, думая о том, как бы ему не разбудить Радость, не замечает свое неловкое движение, и рукой вляпывается в паутину, которая липкой полосой теперь свисала с листьев. Руки в паутине дрожат; липкая, тягучая, похожа на клей… Нет, не на клей — Джордж мгновенно исправляет мысли, перечёркивает их, вырывает, — похожа на раскалённое стекло, которому вот-вот должны придать форму: выдуть в красивую, причудливо изогнутую вазу. Джордж разрушил чей-то дом. Какого-то случайного паука, непонятно зачем решившего обустроиться именно здесь. В диких землях есть огромные, жрущие людей пауки, которых Джордж боится, хотя и горит интересом к тому, почему под утренним раскаленным диском солнца они не шевелятся, не рыпаются на человека, а смиренно, как статуи, стоят, и глазами-каплями осматривают все вокруг. Может, они ничего не видят? И есть маленькие, живущие в кустах цветов, любящие таких же маленьких насекомых и боящиеся человека. Боящиеся Джорджа. Пугающиеся его величественной тени. Он для них — колосс, а они для него — материальные точки. Он разрушил счастье паука, уничтожив его дом. Теперь ему придется старательно выстраивать новый, тратя на это силы, а ведь он, вероятно, так надеялся вернуться к себе и отдохнуть… Мысль была проста, мысль была молниеносна, она была иглой, на конце которой танцевал ток. Мысль пронзила его, и он все понял опять: чтобы уничтожить счастье — нужно уничтожить дом. Джордж бросает секатор в ведро к обрезанным бутонам, резкими движениями пальцев смахивает с себя паутину, обтирая руки о свою белую, чуть пожелтевшую от времени, рубашку. Он бежит к своему замку, распахивает дверь, вбегает в его прохладные внутренности, бежит по лестнице, перепрыгивая ступеньки, а потом падая, под конец, разбивая колено, но быстро вставая, не замечая боли. А после вновь распахивает дверь, чтобы зайти в свою комнату, чтобы взять в руки напольное зеркало и бросить его на пол. Чтобы вслушаться в молебный звон стекла, в хор осколков, просящих о пощаде, чтобы раскрыть дверцы шкафа и вырвать все его кишки, разбросав одежду по разным углам комнаты, а потом, потянув за его руки-двери, опрокинуть вниз, чуть не накрыв себя самого, но вовремя отскочив, как мангуст отскакивает от рывка змеи. «Забыл!» — мысль бьётся в агонии. Радость проснулась. Радость встала с постели и идёт открывать окно. Джордж бросается в разные стороны, раскидывая вещи, рыская, вынюхивая; его ценность — его оружие, его руки для шеи Радости, не его лук — лук Дрима, забвенно лежит под красным, как спелая рубиновая ягода клубники, плащом. Радость в мелочах. Мелочь в руках Джорджа — лук Дрима. Его запах, смешанный с запахом Джорджа. Нужно убить Радость, чтобы двигаться дальше, и Джордж знает — он ее убьет своими руками, без помощи других. Его дом, «его крепость» — его комната лежит под палящим солнцем на бескрайних пустынных полях, вперив взгляд в бархан, его мелочь, не его лук — в руках бьётся рыбой, вынутой из воды. Но лук не ломается — он лишь гнется, поэтому Джордж опускает руки вниз, к полу, и водит по осколкам стекла, беря самый крепкий и самый острый на его взгляд. Он опускается на колени, кладет перед собой оружие и пилит, пилит его мерными, метрономными движениями, обливаясь кровью, вновь смешивая запах. Уничтожая запах Дрима. Заменяя его своим. Убивая Радость. Радость тонет, Радость не может дышать, не может кричать и не может звать на помощь. Она сдается. Джордж снимает все постельное белье с кровати, окрашивая снежные простыни, покрывала и наволочки в красный, с оттенком желто-оранжевого, цвет, и выносит их на улицу, за пределы Киноко, чтобы утопить. Дома нет. Мелочи нет. Радости нет.Страх.
Карл был несчастен. Впервые он совсем не понял поступка Джорджа, впервые не смог себе объяснить совершенно ничего и впервые решил промолчать перед Сапнапом. Он знал, что это — все его болезнь и что он не виноват, но желание излечить от неизлечимого горела в нем, жгла его и терзала. Он пытался заговорить с Джорджем, но это было бесполезно: Джордж молчал — он говорил лишь со своими мыслями. Никто не должен был прерывать его. Страх — отвратительная эмоция. Противоречивая. Ещё хуже Радости. Страх — эмоция-заблуждение. Кто-то думает, что Страх — это инстинкт самосохранения, но если б у людей были инстинкты… Кто-то не видит разницы между рефлексом и инстинктом. Кто-то не видит разницы между эмоцией, рефлексом и инстинктом. Джордж бы хотел, чтобы люди чувствовали инстинктами, ведь тогда бы каждый человек понимал и себя, и ближнего своего. Инстинкт — это всегда одна и та же одинаковая программа, отключающая разум, не дающая себе изменить. Инстинкт един на весь вид и поведение при нем — тоже. Но люди не чувствуют инстинктами и не имеют их вообще, и Джордж не понимает людей — не видит ориентиров. За что ему цепляться? Он думал об этом прежде, он думает и сейчас, он вечно думает об одном и том же, в его цикличной жизни не меняется даже ход мыслей. Джордж идёт по путаным коридорам замка, останавливаясь возле окон. За ними — тьма, километры земли, тысячи монстров. С этой стороны замка даже не видно фонарей улиц Киноко. Единственный источник света здесь — факелы, стоящие в узорчатых железных зажимах. Карл обходит весь замок каждый вечер и поджигает их, настоятельно сует в руки Джорджу спички, чтобы, если факелы потухли, пока он шел, он их зажёг. Джордж их никогда не берет: при нем факелы не осмеливаются тухнуть. Сапнап долго уговаривал Джорджа убрать огонь, заменить его чем-то более технологичным, надёжным, но Джордж всегда отказывался; он не хочет терять уют, не хочет отпускать прошлое, его куски. Пока не хочет. Но и этот барьер придется разобрать. Страх гусеницей заползает в мозг, когда пламя на факеле опасно шевелится, отрывая от себя пару маленьких огоньков-точек. Джордж завороженно смотрит, а потом хватается за волосы, оттягивая их до боли в коже. Сквозняк. Сквозняк хвостом ящерицы проходится по всему коридору, быстрый и невидимый, он смахивает пламя с каждого факела, раздувает серый дымок и бежит дальше, вглубь замка. Джордж во тьме. Гусеница-страх — в его голове. Ему не так страшно, как могло бы быть, потому что коридоры его замка — узкие, и даже тьма, своим телом загородившая ему вид, не отрезает его от стен коридоров. Он не задаётся вопросом: «Что слева меня? А что справа?», он задаётся лишь: «Позади кто-то есть? А впереди? Карл — он впереди, сзади, или в одной из комнат?» Джорджу кажется, что если прислониться к прохладной стене замка и идти строго по ней, не отходя, то его никто не тронет. Но это не помогает: уже спустя несколько минут медленного прохождения сквозь тьму, Джордж чувствует, как она вязкими движениями впивается в глаза, заставляя видеть сквозь нее, заставляя слиться с ней. Он отчётливо слышит шуршание, топот, жужжание над ухом (или внутри уха, ближе к черепной коробке), словно мушки внутри копошатся, пытаясь устроить себе гнездо, словно птицы клювами бьют по пенопласту. Дыхание учащается, левую сторону тела сводит в болезненном, колющем спазме, словно кровь застыла, свернулась и теперь лопается, разрывая вместе со своими пузырями сосуды. Воздух песком оседает внутри лёгких — хочется прокашляться, хочется вдохнуть, но не выходит ничего из этого. Получается лишь подавиться воздухом до головокружения и чувства слабости во всех конечностях. Тьма наваливается всем своим весом, кости становятся полыми, кровь стремительнее сворачивается, голову заполняет странный газ, мысли от которого разбегаются, становятся разрозненными, спутанными, и Джорджу кажется, что он сейчас свалится на пол. Стены расплываются под его ладонью: он отскакивает от них, моргает ровно два раза, и за эти два раза он видит двух монстров. Вновь давится воздухом, весь сжимается до предела, а потом, когда тьма выползает из его пор, бросается вперёд большими шагами, перепрыгивая метры. Тьма оставила в нем след, и по следу теперь идёт Страх. Джордж не знает, не осознает, почему факелы затухли абсолютно везде. Нет времени мыслить: надо бежать, бежать, как тогда, от Дрима, чтобы спасти себя. Если он остановится, если сдастся, как тогда, то погибнет. Что-то мелькает перед глазами, дёргается и извивается. Джордж пытается остановиться, но ничего не выходит: он врезается в нечто с громким вскриком, думая, что врезался в Страх, и теперь Страх уничтожит его разум, раздавит, как переспелый плод, и он растечется ручьем по полу. Воображение держится за руку со Страхом, оно мило улыбается и взмахивает своей рукой — утонченно, нежно; Воображение похоже на мраморную древнегреческую скульптуру поздней классики — оно твердое и непоколебимое, но воздушно-завораживающее, необъяснимое, лишенное утяжеляющих металлических деталей. Страх похож на пятна плесени на побеленной стене, проявившиеся от сырости. Он отталкивающий, расплывчатый, неясный — не пугающий сам по себе, но заставляющий задержать взгляд, пока не станет тошно, пока воронка в середине живота не закрутится до предела. Страх под телом Джорджа замер; Джордж чувствует, как все его мышцы затвердели. Он не двигается — Страх не двигается тоже. Темнота больше не пугает, она поселилась в нем и стала родной. Стены не плывут, стены мертво стремятся вверх. Страх замертво лежит на холодном полу. Страх похож на стену: не даёт заглянуть за себя, если не проломишь. И Джордж решает проломить: заносит руку, плотно сжатую в кулак, и рывком опускает её вниз, встречая неожиданное сопротивление. Запястье сжимается до ожоговой боли. — Джордж, это я! Все в порядке, ты не спишь, это реальность, и это я, реальный, я — Карл! Джордж чувствует, как ветер протяжным шепотом проясняет мысли, как тьма полностью сливается с ним, как Воображение ложится спать и как Страх капает, медленно капает, стекает на пол. Темнота — это всего лишь ограничение. Страх — это всего лишь эмоция, такая же контролируемая, как и все эмоции и чувства. Воображение — всего лишь помощница Страха. Она работает не только на него: она ходит бок о бок со всеми эмоциями. Карл — всего лишь его друг. Не монстр. Не Страх. На роль Страха больше подходит Дрим. Дрим — ограничение. Дрим — его темнота. Выход и уничтожение Страха на его плечах, и сейчас Джордж не может расправиться с ним полностью, но он может его ослабить. — Извини… Я немного переволновался. Джордж отпускает Карла. Он отряхивается, сверкает своими глазами, как наточенное лезвие ровными линиями блестит на свету. Карл вкладывает в руки Джорджа спички, и они медленно, под монотонный, растянутый от усталости и маленького потрясения голос Карла, обходят все коридоры замка, чтобы их вновь осветить.Удивление.
Он держит в ладонях цыпленка: жёлтого, с черной точкой на лбу, пушистого и теплого. Цыпленок нервно дёргается в руках, пытаясь найти выход. Но он быстро устает, переставая шевелиться, лишь часто раскрывая клюв, чтобы тихо пискнуть, а потом замолчать, моргнуть, и вновь начать раскрывать клюв. Джордж всматривается в его маленькие глазки: они кажутся ему нарисованными, вылепленными из глины, пришитыми пуговками — чем угодно, но только не настоящими. Темные камешки с маленьким разрезом в виде отблеска света глядят на него в ответ. Джордж почти не дышит; он сжимает цыпленка в руках ещё сильнее, в голове трясется и дрожит мысль: «А что же будет?». Цыпленок начинает пищать чаще и громче, он пытается расправить маленькие, не до конца сформировавшиеся крылья, острыми коготками лапок царапает кожу ладоней, но Джордж продолжает сжимать, все крепче и крепче. Это ведь почти как объятия. Тело цыпленка становится горячее, кажется Джорджу, и мягче, как будто он внезапно превратился в снег. Если захочется, то можно слепить что угодно. Цыпленок натужно моргает, совсем тихо пищит и сдается, обмякая; хруста нет, но Джордж сам его слышит, столь громко, что он маленькими взрывами щекочет барабанные перепонки. Внутри тоже что-то взрывается. В самом мозгу, где-то в глубине. И взрыв этот ударной волной расталкивает все внутри Джорджа, заставляет его выдохнуть весь воздух и расслабиться. Он выпускает мягкое и податливое желтенькое тельце из рук на землю, нежно прикасается указательным пальцем к черному пятну на лбу. — Спи сладко… Он оглаживает его тело, вырисовывает силуэт, проходясь по гладкому пуху, а потом улыбается. Улыбается уснувшему навсегда цыпленку, улыбается солнцу и небу, улыбается каждой травинке, потому что цыпленок теперь вместе с ним — в мире снов, за гранью. Его маленький птенчик с милым пятнышком на лбу. Джордж спокоен. Джордж спокоен, как никогда: внутри царит полное удовлетворение, абсолютный штиль. Все эмоции и чувства забрались под дыры в полу, все мысли решили зашить себе рты. Окружение щелкает, искрится своим безмятежием, пока в ровный пейзаж окрестности чуть поодаль Киноко не врывается мерный и тяжелый стук копыт. Джордж замирает. Он боится вздохнуть, боится шевельнуться, думает, что ещё не готов, ещё не время встречи; нет, нет, слишком, слишком рано. Но стук копыт все ближе, все ярче, и вот он уже смотрит, не моргая, на тело лошади, на блестящую от пота шерсть, на грудину и шею, покрытую белой вспененной слюной, на огромные ноздри, быстро раздувающиеся, хватающие теплый воздух, на подрагивающие от напряжения острые уши, смотрящие ровно вверх. Переводит взгляд выше и осматривает всадника. Джорджу кажется, что замереть ещё сильнее, застыть сильнее, невозможно, но у него все равно это выходит: тело перестает слушаться приказов даже вегетативной нервной системы. Удивление распахивает створки окна и высовывается из него, махая бледной, светозарной рукой. Удивление почти полностью обнажена, не считая пары колец на обеих руках и громоздкого ожерелья, покоившегося на груди. Джорджу кажется, что он видит Дрима. Крепкого, поджарого, с ровной линией плеч, с исчерченным полосами шрамов лицом, с взлохмаченными светлыми волосами. Джорджу кажется, что он видит его коня — родного уже ему коня. Но это все наваждение, вызванное ожиданием, подпитанное Удивлением. Удивление смеется, ожерелье журчит, звенит, трещит, кольца спадают с истончающихся пальцев; она прикрывает свое лицо, а потом прячется обратно в свой дом, с оглушающим хлопком закрывая ставни. Джордж моргает. Джордж пытается убрать наваждение. Джордж пытается увидеть реальность, и не видит ее совсем, не понимает, не замечает эту грань, пока Сапнап не начинает говорить: — Эй, ты чего замер, как будто умрёшь прямо сейчас? Грань разламывает его взгляд, разрывает все, комкает и отбрасывает в сторону. Джордж вдыхает, отмирая. — Да так… Показалось что-то. — Что? Он слышит смех Удивления в голове, и он скрипит зубами, сжимает-разжимает ладони и напрягает лицевые мышцы. — Ну, знаешь, будто это не ты проехал, а кто-то… Другой. Я и удивился. Сапнап вскидывает одну бровь вверх, откидывается в седле чуть назад, и конь переставляет задние копыта, пытаясь выровнять равновесие. — Слишком явная ложь. Не интересно даже как-то. Впрочем, тебе простительно. Джордж не понимает, как он мог увидеть в Сапнапе Дрима. Они совсем разные. У них разные лошади: у Сапнапа крупная, с огромной обмускуленной шеей и горбатым носом, короткой гривой и большими копытами, спокойная кобыла. Она тугая на подъем, затыканная и задерганная, потому что Сапнап хочет скакать с ветром, с бурей, с молниями, с пламенем, а его лошадь больше предпочитает размеренную рысь или расслабленный шаг. У Дрима нервный, вечно разгоряченный жеребец, весь какой-то тонкий и слегка угловатый, как будто навсегда застыл в возрасте двух лет, с длинной, всегда идеально вычесанной гривой (И Джордж не понимает, откуда только Дрим находит на это время), с изящным изгибом шеи и ровной, скругленной мордой. Его конь готов рвануть в карьер с места, правда, он пуглив и своенравен; любит закусывать железо и никуда не двигаться, пока не подкупят чем-то вкусным или обильной похвалой. Они и сами совсем разные. Сапнап крупный и высокий, прямо как и его кобыла, уверенно смотрящий вперёд, не жмурящийся от солнца и всегда в приподнятом, каком-то заряженном настроении. Дрим… Джордж не знает, как описать Дрима. Он пытается, но ничего не выходит: все его слова смывает Удивление. Удивление такая насмешливая эмоция: она любит путать, она любит играть, она любит сиять и совсем немного издеваться. Джордж любит удивление, ему не хочется прощаться с ней, но он знает, что надо. И он говорит ей тихое «прощай»: в тарелке Удивления на сегодня — мышьяк. И на завтра тоже. А через недельку она упадет, как будто обычный обморок, только навсегда. Больше нечему удивляться в этом мире — все уже увидено, все разведано, все предугадано им.Отвращение.
Карл зачем-то решил собрать их всех вместе. Зачем-то решил усадить Джорджа между собой и Сапнапом за ужином. Джордж очень пытался понять, зачем, не совсем понял, но сделал краткий вывод о том, что Карлу, наверное, немного одиноко. Джордж смотрит в свою деревянную, умело выделанную тарелку, смотрит на мутную жидкость с плавающими внутри нее кусками чего-то. Это что-то мягкое, волокнистое и сочное. Странное. Джорджу не нравится. Он поднимает взгляд вверх, на своих друзей, по-рыбьи вглядывается в их лица, сжимает сильнее ложку в руке, до покраснения кожи. Они жуют, чавкают, брызгают слюнями, смотрят на него хищно, ему кажется, что они хотят его освежевать. Он видит, как их зубы перемалывают пищу, как они смыкаются друг на друге и отскакивают вверх, как сок течет по губам и подбородку, как пища на тарелках покрывается белой шалью плесени, как мясо темнеет, шкурка скручивается, покрывается пятнами. Он чует, как пахнет гнилью, и от этого запаха вяжет в узел живот и кишки. Он пытается отвернуться, но ничего не выходит; он пытается отвести взгляд, но волей случая лишь сильнее вглядывается в лицо Сапнапа. Он видит его впалые щеки, линии скул, видит его череп, очертания которого прорываются сквозь тонкий слой кожи. Видит маленьких желтоватых личинок, ползущих по коже, выползающих из слезного мясца, проползающих к нему по слезным канальцам. Видит застывшие, зачерствевшие кусочки пищи у покрытых трещинами, сдувшихся губ, чуть приоткрытых, раскрывающих тьму рта. Его черные длинные волосы истончились, обесцветились — они листопадом падали вниз, укрывая лесным опадом его колени и руки с выпуклыми червеобразными венами. Джордж дергает головой, смотрит на Карла: он цветастой лужей стекает в собственную тарелку, его лицо замерло в немом крике — черная дыра рта примагничивает взгляд. В его теле нет крови — странная болезнь преобразует каждую клетку в новый материал, расщепляет кости. Широко распахнутые глаза Карла наливными ягодами смотрят на Джорджа в ответ: они словно вышли за пределы своего привычного места, как будто вот-вот вывалятся, будут на зрительном нерве покачиваться, как маятники; два маятника в виде наливных ягод глаз. Из носа Карла струится вся та же жидкость, затекает ему в рот, образуя в полости булькающую лужу. А изо рта она ползет на его грудь вьюном, оплетает ее, стискивает. Клуб желчи скребется в горле, желудок горит, рот наполняется слюной, но сглотнуть не выходит — она моментально возвращается обратно. Джордж мотает головой, отпускает ложку (пальцы ужасно болят, ему кажется, что он разорвал все свои мышцы в фалангах), отворачивается от друзей, чуть поворачиваясь корпусом на лавке, и выпускает желчь из себя, прямо на пол. Едко-кислый, слегка горький вкус заполняет десна, язык, небо, он проникает в щели между зубов и забивается во вкусовые сосочки. Отвращение выходит из его тела вместе со рвотными массами; Отвращение не всегда живет внутри, оно лишь иногда приходит, снимая себе комнату и уничтожая ее, мешая соседям. От Отвращения всегда надо избавляться: надо морить ее дихлофосом, надо дать ей задохнуться в угарном газе, потравить альдрином. Что угодно — не важна безопасность, важно избавление от Отвращения. Карл вскакивает со своего места вместе с Сапнапом. Карл сразу начинает расспрашивать Джорджа о том, в порядке ли он и как он себя чувствует, а Сапнап не вмешивается, стоит, задумчиво всматриваясь в разводы рядом с лужицей желчи на полу. Джордж просит лишь воды, потому что горло лижет пламя, а в желудке настоящий шторм. Зато он знает, что Отвращение мертво, что оно не успело отложить свои яйца в нем, что он успел, успел! И он так этому рад, что криво улыбается. Его до того изломанные брови возвращаются в прежнее состояние, линиями покоясь на лице. «Неужели все это время я жил с этим внутри? Неужели все вокруг живут с Отвращением внутри их органов, внутри их мозга? Дают ей по своей же воле дом? Разве это разумно? Разве это правильно?» Карл быстро приходит со стаканом воды в руке, дает Джорджу испить, что-то лепеча о том, как он волнуется, но Джордж не вслушивается ни разу. Какая разница? Теперь он на вечность в порядке.Злость.
Карл долго бился с мыслями о том, почему Джорджу становится лишь хуже. Он расстраивал себя с каждой новой мыслью, он утыкался в тупик в лабиринте, в какую бы сторону ни повернул. Все, что было связано с Джорджем, теперь казалось ему каким-то бессмысленным, странным; он пытался справиться с расстройством, и оно переросло в беспокойство. Вместе с Сапнапом (под его бесконечное ворчание) они восстановили и убрались в его комнате (Карлу было очень трудно переселить себя и все же заговорить с Сапнапом о том, что произошло. Он не произнес ничего конкретного, и Сапнап решил просто не обращать на это внимание). Карлу показалось, что стало даже лучше, чем было когда-то, Сапнапу показалось, что ничего — почти — не изменилось. А Джорджу было злостно. Джорджу было злостно потому, что его друзья влезли в него — в его дом, в его комнату, — совершенно без спроса, переворошили все его гнездо, слепили свой идеал. Джорджу было злостно потому, что Дрим стал каким-то безэмоциональным. Он не хотел с ним встречаться — это произошло совершенно случайно. Он гулял по лесу близь Киноко, рассматривал растения, касался деревьев, вдыхал свежий воздух и успокаивался духовно, готовясь. Но его тишину разорвало ржание лошади, дыхание леса участилось, начало сбивать с ног. Дрим ворвался вихрем, сминая цветы, ломая кусты, заливаясь тихим смехом. Он радостно смотрел на Джорджа, предложил ему прогуляться, и Джордж согласился, молча кивнув. Они шли по протоптанным тропинкам; Дрим — верхом, Джордж — пешком, почти прижимаясь к плечу коня, всматриваясь в движения мышц под кожей. Дрим что-то болтал и болтал, а Джордж не мог уловить ни слова, потому что все его речи были монотонными, обычными, никакими. Раньше они были сном, теперь — реальностью, скучной, бесполезной, рудиментарной реальностью. Когда Джордж простился с Дримом, он ещё долго плевался себе под ноги, пытаясь избавиться от пресного вкуса его историй. Будничные несуразицы никак не сочетались с портретом почти-Бога. Джордж разозлился вновь на себя, когда допустил малейшую мысль о том, что Дрим действительно мог бы стать не просто подобием, а целым Божеством. Джорджу было злостно из-за того, что все вокруг считали, что он теперь — их. Они опустили его до звания обычного, до звания всего лишь человека. Но он не был им ровней. Никогда не был. Злость угловатым зверем бродила по лесам Джорджа, она питалась и росла, она умнела и училась, отращивала подшёрсток и дополнительный подкожный жир, чтобы ее нельзя было так просто убить. В конце концов Злость начала нападать на своего же хозяина: она рычала, пасть ее истекала пеной, толстые когти легко разрывали землю, стволы деревьев и человеческую кожу. Злость кинулась на Джорджа, сомкнула свои клыки на его шее и стала трепать. Он не мог закричать; он бабочкой в банке мотался туда-сюда, изливаясь темной и светлой кровью, захлебываясь в ней, теряя сознание от боли. Но лес даровал Джорджу вторую жизнь, чтобы он смог избавиться от Злости. И он сделал это — он напал первым. Он высказал Карлу и Сапнапу все, что думал, всем жителям Киноко прокричал свое мнение, вновь навел полный беспорядок в своей комнате, но Дриму он ничего сделать не смог. Он выпотрошил Злость, укрылся ее вонючей шкурой, вымазался в ее крови. Он принял ее, как достойного врага, и решил трепетно хранить те трофеи, что приобрел. Он был готов вступить в схватку со зверем ещё раз, если бы понадобилось, хоть он и понимал, что лес мог бы не дать ему очередной шанс, чтобы исправить ошибку. Злость оставила на нем пару шрамов, Злость всегда их оставляет, и он был ими горд, ведь они означали, что он справился, превозмог, пошел дальше, не отдался всецело. Джордж смотрит в небо и чувствует блаженную пустоту. Заслуженную пустоту.Грусть.
Джордж лежит в своей постели, смотрит в потолок. Он делал так много раз и ещё много раз будет делать после. Он пытался осмыслить все, что произошло за последние пару дней, он пытался все скомпоновать, упорядочить. Выходило неплохо. Он смотрит в потолок и думает о всяком разном. Он смотрит в потолок и пытается отыскать Грусть. Он ее зовет, тихо-тихо, совсем неслышимо для человеческого уха, потому что Грусть не любит громких звуков, она любит тишину. Грусть к нему никак не шла, поэтому Джордж решает пойти за ней сам. Он бродит взглядом по потолку, бродит по своему телу, внутри головы, но Грусти нет нигде. Она как будто сбежала, почувствовав близкую смерть. Джордж никогда точно не понимал, что такое Грусть. Никогда ее не представлял. Никогда ее не чувствовал на самом деле. Ее, чистейшую, впитавшую отраженный луной свет солнца, покрытую волнами, барханами, ее — невообразимо прекрасную, неосмыслимо великолепную, ее он никогда не знал. Грусти в нем не было. Были лишь ее дети: обеспокоенность, безрадостность, одиночество. Покинула ли их мать? Джордж не знает; он не хочет знать, потому что он немного — самую малость — устал. Джордж улыбается потолку и закрывает глаза. Внутри у него пустота. Он убил их всех. Он не рад, не зол, не удивлен, не корчится в отвращении, не мучается страхом (пока не видит Дрима, пока не думает о нем) и не плачет вместе с Грустью. Он един с самим собой — без посторонних.