ID работы: 11926940

Ради тебя, вместо тебя, с тобой...

Слэш
NC-17
Завершён
1280
автор
Edji бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
46 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1280 Нравится 324 Отзывы 328 В сборник Скачать

Часть 3 - С тобой (1)

Настройки текста

не люби меня я репетирую тут вымирание ты протягиваешь ладони — рань меня, дай почувствовать себя хоть немного живым, мы всегда признаемся в покорности возлюбленным ножевым Южное Юи

      Сэр Огастес Баррет утомленно поглядывал на часы. Еще каких-то двадцать минут, и работа на сегодня будет закончена, и он был несказанно рад этому факту, так как именно сегодня у него весь день болела голова, и все привычные дела давались с большим трудом. Отчеты, сметы, балансы — всё это требовало сосредоточения, но увы, мигрень, накатившая на Огастеса ещё утром, сводила все старания почти к нулю. К тому же, вдобавок к привычным хлопотам, на следующий день была назначена смена состава стражи, а это всегда беспокойство и суета для директора тюрьмы, для главного смотрителя Азкабана.       Как и всегда первого сентября, он должен был отпустить, полностью рассчитав, тех, кто отслужил свои положенные три года и заменить их новыми аврорами, прибывшими на остров накануне. Привычная текучка в подотчетных ему стенах, которыми он управлял вот уже год как. Азкабан! Пугающее место, но и тут можно было жить и даже в некотором роде жить неплохо. Стоило потерпеть каких-то пару лет этой сырости и холода, пробирающего до костей даже в самые жаркие дни, и перспективы открывались широкие. Министерство строго следило за соблюдением четкого графика смены и руководства тюрьмы, и тех, кто в ней служил. Это было правильно и разумно. Такая система, её скоротечная изменчивость позволяла избежать возможной профдеформации, а также почти исключала вероятность взяточничества, превышения должностных полномочий, сокрытия нарушений и прочего, что часто возникает при длительном занимании руководящей должности одним лицом. В Азкабане попеременно сотрудники менялись раз в три года. Три долгих серых года в этих стенах, порой невыносимых три года, но... Отчасти это того стоило, так как по окончании срока все служащие получали очень щедрые отступные, выплаты, серьезные звания, а порой особо отличившимся даже выдавали земли. У сэра Огастеса была цель, мечта. У него, простого аврора, было чудесное, заветное желание — он хотел жениться на милой девушке, юной соседке своих родителей, но его семья была бедна, после войны почти разорена, а ведь молодые должны иметь свой кров, свое гнездышко, стабильность. Огастес мечтал о сыновьях, о долгих тихих вечерах в маленьком уютном домике где-нибудь на окраине Йорка. Идя на службу, он заранее все продумал и стремился попасть именно в корпус подготовки служителей Азкабана. Он знал, что вытерпит, выстоит, сможет! Год обучения в академии, год в вопящих коридорах казематов — он выслужился до высокого звания быстро, был упорным и усердным, а еще более чем льстивым и угодливым к предыдущему директору тюрьмы, чьей рекомендации с лихвой хватило для того, чтобы именно Огастес занял кресло верховного смотрителя после его отставки.       Большую часть времени директор тюрьмы проводил в своем кабинете на первом этаже замка, в его самой обустроенной части, предаваясь обычной текучке — продовольствие, новая форма, поставки, оружие, обустройство казарм стражников, выплаты. В течение года мало что нарушало привычный уклад, хотя и случались порой выходящие за рамки ситуации, но, право, ничего серьезного — мог кто-то из стражей увлечься при исполнении наказания за непослушание или приболеть, еще иногда их «постояльцы» умирали — начиналась возня с захоронениями и прочая тягомотина, с этим связанная — документы, экспертизы, отчеты об убыли... Убыль — так официально обозначали смерть узника, так про себя эти случаи называл и сам Огастес. Нет, он не был бессердечен или жесток, как и большинство стражников, совсем нет. Просто все они старались абстрагироваться от того, что делали. Даже имена на службе свои не использовали, будто, поднимаясь в ярусы казематов, они все становились другими людьми — вот только что был Огастес Баррет, но, заступив на смену, облачившись в форму с шипами, он становился Скаджем, или условный Джон Джонсон, сменяя его, становился Шаутом — клички эти приживались и впоследствии даже вне ярусов часто стражники звали друг друга этими прозвищами, а не своими именами. В этом тоже был особый резон, ведь если вдруг кто-то из плененных подопечных, в основном, конечно, тех, кто был осужден на недолгий срок, все же покидали застенки, вдруг этот кто-то на воле случайно встретит своего бывшего надзирателя... Всё в Азкабане было устроено так, чтобы стража была почти неузнаваема, безлика, укрыта в темноте общей и в темноте капюшонов — без имен, без историй, без лиц.       Отряды призраков маршировали по ярусам замка, внушая панический страх всем тем, кто был по ту сторону решеток. Безжалостные, молчаливые, грозные тени — по двенадцать часов каждые два дня. Покидать остров можно было только в экстренном случае нездоровья или каких-либо известий из дома, что требовали непременного присутствия аврора, например, похороны или свадьба кого-то из родственников. Только так. В остальное время все стражники те три года, что подрядились исполнять этот непростой долг, оставались на острове, в той части замка, что была обустроена под казармы. Так же существовало место для прогулок, небольшая часть пляжа и даже маленький палисадник, где они все могли хоть ненадолго отвлечься от серых стен и гнетущей их тоски. С другой стороны этого оазиса располагалась площадка для выгула заключенных. Это было обременительное и всеми без исключений нелюбимое занятие. Раз в полгода каждый из узников под строгим конвоем на час покидал свою камеру и мог пройтись, если были силы, по песку, подышать полной грудью сырым воздухом, посмотреть на небо. Конечно, на цепи, конечно, со скованными руками, без малейшей возможности любого лишнего движения. Стража не любила эти вылазки — это всегда морока. Зачастую узники, особенно те, что с верхних ярусов, те, кто находился в заточении уже долгие годы, были так истощены и ослаблены и лишены чувства реальности, что стражники не видели смысла в этих прогулках, все равно те почти не могли ходить, слепли от солнца, стонали от гула ветра, рыдали от горя, падали, потому что отвыкли ходить... В общем, морока и тщета, но делать это приходилось, таков порядок, приказ.       Огастес пролистал график, подчеркнул нужные номера со всех трех ярусов тех, кто должны были в понедельник выйти на свой законный час на прогулку, и устало потер виски. Оставалось последнее на сегодня дело. Он ждал с вечерней пересменки Саллена, тот должен был на следующий день покинуть остров — все, отслужил счастливчик! Остальных Огастес уже напутствовал днем, выдал документы и жалование, а Саллен задержался до конца своей смены, что-то там у него случилось, кто-то из узников в очередной раз, наверное, устроил истерику, и вот теперь Огастес с досадой ждал подчиненного, хотя все его мысли были уже об ужине, книге, радио и теплой ванне. Простые радости в этом месте, но невероятно необходимые каждый вечер, чтоб не лишиться связи с миром и ощущения, что ты все еще живой.       В дверь наконец-то постучали, и Огастес нетерпеливо крикнул:       — Войдите!       Сумрачный Саллен, в обычной жизни Филипп Мартин, вошел в кабинет, как всегда очень тихо и будто скользя по полу. Только сев в предложенное кресло, он скинул капюшон и немного расслабился.       — Виски? — улыбаясь спросил Огастес.       — Не откажусь, — хмуро кивнул Саллен и расстегнул плащ.       — Что ж, друг мой, вот и всё, — протянул ему стакан с огненной жидкостью Огастес. — Тебя можно поздравить?       — Да, сэр, спасибо, — глухо отозвался тот и залпом выпил предложенный напиток.       — Вот документы, — выложил перед ним конверт Огастес. — Жалованье, премия, рекомендации. Все здесь. Проверь.       — Я вам доверяю, — отозвался Саллен и убрал не глядя конверт во внутренний карман плаща.       — Что ж, завтра утром тебя отвезут со всеми на материк. Удачи, и надеюсь... не свидимся, — отсалютовал Огастес бокалом, и Саллен понимающе кивнул. Охоты встречаться после окончания службы никто не испытывал. Все старались скорее забыть Азкабан, и даже если здесь между стражами возникало какое-то подобие дружбы... связь все равно обрывали. В конце концов, это не те воспоминания, которые было бы уместно вызывать в памяти на совместных посиделках в пабе. Все они так или иначе были изменившиеся, были покалечены этим местом, и единственным желанием всех, кто возвращался в простой, свободный мир было забыть это все как страшный сон, забыть как можно скорее, будто и не было никогда.       — Кого порекомендуешь на свое место? — задал стандартный вопрос Огастес. Он, как и все его предшественники, прислушивался в этом вопросе к стражникам — те лучше знали друг друга и могли сориентировать руководство более верно, чем простые заметки в личных делах.       — Шедоу, сэр. Я думаю, он справится. Он сейчас уже год как отслужил на первом ярусе, и он очень вынослив, если вы понимаете о чем я.       Огастес понимал. Выносливый — это было равно безжалостный, сухой, скупой на эмоции, видимо, такой же, как и сам Саллен, а еще... Это означало, что этот Шедоу был жесток. Насилие не поощрялось официально, но все знали, что чем суровее, злее стражник, тем запуганней вверенные ему узники и тем... спокойнее в тюрьме! Навряд ли станет бунтовать и возмущаться тот, кого специально показательно не кормили неделю, кому тростью отбили ноги или проехались ею же по и без того выпадающим зубам. Покорность — залог тишины и спокойствия в Азкабане. А покорность достигается только через страх. Страх внушает боль. Боль черпается из насилия.       Огастес слышал о Шедоу, в его смены первый ярус часто кричал особенно истошно, но зато после неделями молчал.       — Хм... Шедоу... Шедоу... — стал перебирать папки Огастес, не припоминая настоящее имя этого стражника. — Ах, да! — распахнул он нужный документ. — Арракис Блек. Уже год как на первом ярусе, отличник академии... Рекомендации... Безупречная репутация... Пожалуй, ты прав. Его и назначим вместо тебя, видимо, он вполне справится с твоим стадом. Тем более у вас на третьем почти все уже полудохлые. Пополнений на длительный срок не было уже давно. Последний раз... Уф.... Я даже и не помню. Там, поди, одни мертвецы уже, да?       Саллен кивнул и, отставив стакан, встал из кресла.       — Всего хорошего, сэр, — кивнул он на прощанье.       — Попутного ветра... Филипп, — улыбнулся Огастес, с завистью глядя, как захлопнулась дверь за стражем. Ничего, еще пара лет, и он тоже выйдет отсюда. Свободным, богатым, мирным. Йорк... Йорк... Да, всего пара лет.       А Саллен, спускаясь по винтовой лестнице к казармам в свою последнюю в этом замке ночь, думал о том, что в Лондоне, в главном банке его ждал чек, сумма которого позволит ему не просто безбедно существовать до конца своих дней, но и, возможно, навсегда покинуть Англию со всей семьей. Сыт он по горло этими туманами и дождями, этим ветром и скалами... Волшебный чек, билет в новую прекрасную жизнь, никто не узнает, никто никогда ничего не поймет... Чек, подписанный на его имя Арракисом Блеком.       Третий ярус темниц Азкабана был погружен в тишину. Тишину особенную. Все обитатели этой части замка, те, кто еще был в рассудке и силах, а их было восемь человек, знали, что после того, как Саллен пройдется своей тростью по всем решеткам, специально этим дьявольским лязгом оглушая и запугивая узников, после этого будет два часа спокойствия. Пересменок стражи — горстка безмятежных минут для арестантов.       Всех своих надзирателей узники, конечно, знали наперечет, знали их походки, голоса, их особенности, манеры, привычки, а главное, что каждого из них особенно выводит из себя.       Саллен — шипящий, усталый, не выносящий, когда подходят близко к решетке. Своим саднящим голосом твердил, что все они тут смердят хуже могильника и чтоб не шевелились лишний раз, не колебали воздух, разнося эту вонь по коридорам. Саллен — трость.       Даггер — вечно говорил сам с собой, бубнил самые грязные ругательства себе под нос, издевательски смеялся всегда, сделайся кому-то из осужденных плохо. Смеялся и старался пнуть побольнее, смеялся и доставал свой стилет, водил им с наслаждением перед исполненным болью и ужасом лицом узника и смеялся, смеялся.... Но именно через постоянную неуемную болтовню-бубнеж Даггера заключенные иногда узнавали какие-то вести из мира. Сквозь его неразборчивое глумливое похихикивание иногда просачивалось что-то полезное, что-то о далеком-далеком мире, о родине, о нормальных людях. Кто-то из узников как-то в часы пересменки, когда только и можно было поговорить друг с другом, сипло шептал своему соседу по яме, что он мечтает увидеть собаку! Такое простое желание. Живое существо. Доброе, игривое, теплое. Собака. Или кот... В людей здесь никто больше не верил. Люди забывались, стирались из памяти почти до белого шума, а иногда и вырезались из нее стилетом Даггера. Даггер — кинжал.       И Сент — самый спокойный и мирный из всех надзирателей. Чаще всего просто сидел в конце коридора и тайком читал книгу, в особые дни даже позволяя себя читать вслух, и это был праздник для всех заключенных, уже давно забывших изящную речь и красоту, что описывалась на шелестящих страницах. В такие часы даже те, кто, казалось, давно не подавали признаков жизни, ветхим руном забившись в угол, день изо дня просто безмолвно угасая, даже эти полупризраки в немощных телах поднимали головы и внимали неспешной валлийской речи Сента. Сент — книга и, пожалуй, немного милосердия.       В драгоценные пару часов пересменки перед закатом, а потом и утром, узники не боясь могли немного ходить от стенки к стенке по своим камерам, не озираясь прислоняться к решетке, откуда шел более свежий и чистый воздух, сквозняк, просачивающийся из-под дверей. Могли не страшась греметь цепями, проклинать их, стирающих плоть до кости, в голос, стонать и даже плакать. Негромко, все теперь в их жизни было негромко, но плакать, слизывать собственные слезы и иногда, если хватало сил, говорить друг с другом. Многие из них были знакомы целую вечность, не меньше. Время в Азкабане не исчислялось обычными мерами — час за день, день за месяц, год за три, и некоторые арестанты, отбывавшие наказание в этих стенах, выходило, пробыли тут большую часть своей жизни. Самым сложным был первый год. Ты все еще душой, сердцем, умом не примирился с участью, ты еще жив, ты там... Но после... Человек так устроен, он пластичен, он приспосабливается ко всему, гибко адаптируется даже к невыносимым условиям, и довольно быстро то, что казалось непереносимым, становится обыденным. Так глаза узников привыкали к темноте и очень скоро могли видеть даже в кромешной тьме, слух обострялся, как у животного, да и повадки становились все менее человеческими. Ловить блох в бороде и волосах, забывать речь, не помнить запах мыла и вкуса горячей еды, то, как ощущается трава под ступней и капли дождя на лице, позабыть голоса матерей и невест, смех друзей и свист ветра в ушах, когда летишь, несешься на большой скорости, аромат хлеба, хруст его корочки, пение птиц... Все забывалось. Все это не существовало больше и будто не существовало вообще никогда. Кто-то ломался быстрее и забывал и свое имя, и прошлую жизнь, превращался за каких-то пару лет в существо, думающее лишь о еде и воде и прячущее в углу свое впалое брюхо от кровожадного сапога. Кто-то держался дольше, годами оставался на грани, балансируя между сном и реальностью. А кто-то просто сдавался и не вставая медленно угасал, уходил за черту человеческой мысли и в итоге исчезал совсем. Но всех их объединяло одно... заветное, непроизносимое, но такое важное и человеческое. Надежда! Все узники, хоть лишившиеся рассудка, хоть те, кто все понимал и помнил, все они качали где-то глубоко в душе, в самом ее укромно уголке это славное слово «надежда». На чудо, на свои силы, на случай, на выдержку, на что угодно, но все они когда-нибудь, пусть и в очень далеком, почти невозможном будущем покинут Азкабан. Вновь станут свободными! Все... кроме узника 12418.       Узник 12418 никогда ни с кем не разговаривал, никогда ничего не просил, не взывал тихо в ночи о помощи, не скулил, не кричал, не плакал... Он не сопротивлялся, когда проводили редкие необходимые и всегда неприятные процедуры наподобие мытья из шланга ледяной водой раз в месяц. Не радовался прогулкам, не клянчил еду, не смотрел на стражей — не боялся их, но и не лез на рожон. Он будто вечно спал и двигался по луне. Он жил внутри себя, не обращая никакого внимания ни на кого вокруг, ни на что возле себя, будь то ярость надсмотрщика, жалобный рев соседей в камерах, дикий угрожающий писк крыс или вой шторма за стеной. Как и все, он быстро обвыкся, усвоил распорядок, и в те часы, что можно было хоть как-то двигаться и общаться, он иногда ходил кругами по своей камере, трогал стены, легко двигал сухими губами... и если б кто-то мог видеть, то заметил бы, что иногда он улыбался.       Гарри Поттер — узник 12418 — не боялся голода и холода стен, не боялся побоев и криков других заключенных, он не боялся темноты и безмолвия, боли, печали, не боялся ничего, кроме забвения. Главное, на чем был сосредоточен изо дня в день из месяца в месяц вот уже три бесконечных года его разум — это попытки не забыть! Он вытерпел бы все, любую муку, кроме той, что терзала крадучись его ум — мука серой поволоки, медленно окутывавшей рассудок, пелена забытья. Он не надеялся выжить, выйти из этих стен, выстоять. Нет. Он хотел только помнить, как можно дольше помнить и, если случится его час, покинуть этот бренный мир точно зная, ради кого он погиб, ради чьего счастья и улыбки. И он помнил! Перебирал, словно жемчужные чётки, образы, воспоминания, легкие дуновения памяти.       Почти иконные лики друзей... стерлись со временем, даже их имена казались уже не настоящими. Своя судьба, история тоже... как голубое молоко тоски струилось меж пальцев, исчезая в безвременье. Но он отчаянно помнил изгиб длинной лебединой шеи, вскинутый резкий подбородок, показавшуюся из-под манжеты острую косточку на запястье, удивленно распахнутые глаза, заразительный смех, плавный, ленивый, и походку, широкий шаг, уверенный. Он помнил имя и запах, помнил, как почти задыхался от боли, стоило им хоть на миг остаться вдвоем. Помнил дерзкие губы и насмешки и эти же губы, припадающие к девичьей ладони на балу. Линию плеч, разворот головы, ртуть, растекающуюся в животе, когда он ураганом промчался мимо, кружа в вальсе свою подругу. Он помнил красоту узких ступней, разбрызгивающих воду в озере, и налипшие на виски в пылу тренировки волосы. Он помнил его скорбь и тени под глазами, тонкую фигуру в вихре вьюги, россыпь звезд в глазах, дрожь тела в тот единственный раз... Он помнил так много, так жадно, так сладко не забывал.       И он помнил, как боялся, как леденел от нестерпимого ужаса, когда узнал, что все это, вся красота, вся живость, все его сердце будет поругано, растоптано, уничтожено безжалостной машиной правосудия. Нет, он не мог этого допустить! Только не он, не с ним, только не так! Он помнил, что тогда уже очень устал... Устал быть без него, устал не сметь, не думать, запрещать себе, не пытаться. Устал от нелюбви, невозможности, недоступности. Устал от этого жара, почти уже превратившись в пепел. И он пустил себя по ветру, сложил эту горстку глупых последних надежд к его ногам. Да нет, даже не надежд... Но он хотел услышать, хотел знать, что все именно так, как он всегда и думал. С последним теплящимся мазохизмом он желал получить самый ярый, грубый отказ. И Гарри ни о чем не жалел, никогда. Он поступил бы так снова и снова... Он помнил. Все еще помнил... Его руки в своих, холодные пальцы, впалые щеки, серые тени. Таким он запомнил его, таким увидел впервые так близко, что сердце заходилось неразумной радостью даже в тех обстоятельствах. Даже так он был невозможен, невозможнее всех, необъяснимо, нечеловечески, не по-земному красив, любим, желанен! И его голос... будто совсем впервые, незабываемо впервые, тихо и нежно... Он просто хотел тогда услышать свое имя. В последний раз. Услышать от него, уже зная, что отныне навряд ли когда-либо еще прозвучит оно здесь. Ведь у него больше нет имени... только номер.       Но даже так, даже безжизненной горсткой пепла он всё равно хотел быть... Для него быть... Может, ветром, может, морозным утром, или каплей с крыши или ресниц, тихим голосом или криком птицы. Быть коркой льда под его ногами, может, огнем, согревающим руки, запахом кофе на томном рассвете или просто далеким звуком. Быть в лесу или даже лесом, быть юрким увиденным зверем, тем бельчонком и ярким лисом, мягким мхом, принимающим форму тела. Может, скользящим шелком, лентой сквозь пальцы и налипшей к губе травинкой. Просто быть, вечно быть где-то рядом, через стены, холодное море, километры земли и камня, просто быть где-то в воздухе, в пыли, просто слышать его дыханье и, возможно, стать не забытым.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.