Системы.
28 ноября 2024 г., 14:22
Ночной лес баловал свежим воздухом, шёпотом травы и шумом водопада вдали. Крепко сплетённые между собой ветви над головами изредка показывали огоньки горящих звёзд. Все они казались настолько маленькими, настолько недоступными, что Мирон мог лишь тяжело вздохнуть, провожая взглядом один из огоньков, стремительно летевший вниз.
— Если им нужен символ, почему бы просто им не стать? — тихо спросил Фёдоров, опуская глаза вниз. — Они сами придумали себе историю. Почему бы им не дать то, что они ищут?
— Лгать, чтобы за тобой пошли миллионы? — недовольно уточнил Ваня. — Чушь. Как только легенда рухнет, ты обретёшь себе новых врагов. Лучше всего диктаторы умеют обращать праведный гнев на тех, кто был для этой толпы героем.
Какой из Мирона лжец? Фёдоров был проще, чем пареная репа. Многое не понимал, но стремился узнать. О многом даже не догадывался. А уж о природной хитрости и речи не шло — Мирону не досталось её от рождения. Он прямо излагал свои не особо сложные планы, где даже цензоров никогда не ожидали какие-то коварные ловушки. Хотя… своих всегда было обманывать проще, чем чужих: они тебе уже доверяют.
Ваня наконец уселся на прохладную и влажную от вечерней росы траву, поглядывая на небо через ветви деревьев. Звезды продолжали мерцать серебром вдалеке. «Надо было становиться космонавтом, как хотел в детстве, — думал Евстигнеев, — я бы улетел с этой Земли и даже бы не думал возвращаться на неё».
Но из мыслей о далёком космосе его вырвал Мирон, усевшись рядом на траву, и легонько касаясь ладонью плеча. Точно он успел что-то сказать, но Ваня не услышал из-за перебивающих голосов собственных мыслей. Как жаль, что их нельзя было на время выбросить из своей черепной коробки.
— Ты что-то говорил? — виновато уточнил Ваня, поднимая холодные серые глаза на Мирона.
Взгляд у Евстигнеева был не просто уставшим — убитым. За последние дни на него свалилось много дел, поэтому Фёдоров совершенно не удивился такому взгляду, поэтому и не сказал ничего, но внутреннее волнение за друга и за количество часов его сна постепенно нарастало в геометрической прогрессии.
— Ничего не говорил, — отрицательно покачал головой Мирон, он и правда молчал, ожидая, пока Ваня сам скажет что-нибудь ещё. Ему казалось, что уже сказанное — это не всё, что было у боевого товарища в голове.
— Завязывай с идеями, где надо врать, — вздохнул Ваня. — Ты так просто убьёшь движение. Надо так, как было сказано — за честность и справедливость.
— За честность и справедливость они боятся, — отмахнулся Мирон. — К сожалению, в этом деле даже Слава сейчас более выгодный «Символ революции», чем я. Живой пример, что из инси можно сбежать, покинуть интеррагат и остаться в живых.
Фёдоров отвёл взгляд от Вани, разглядывая деревья вдали.
— Я ведь тоже настрадался, — проговорил он. — Рос, один сестру тащил. А она умерла, — проговорил Мирон, разглядывая травинки между своими пальцами. Мелкие иголочки молодой травы кололи ладонь, а от сильных порывов ветра на землю слетала пожухлая хвоя. — И, если честно, — Фёдоров замер, поднимая глаза к небу. Он совсем не шевелился, даже дыхание задержал, пытаясь унять дрожь в собственном голосе. — И в этом самое мерзкое… что… что я не с ней на похоронах был. Я, как придурок, сидел у вицеря и ждал, пока эта жирная туша найдёт в справочнике, полагаются ли мне хоть какие-то выплаты. Хоть какая-то материальная помощь.
Ваня поджал губы, наблюдая за другом. Мирона он таким никогда не видел. А Фёдоров только выше голову к небу задрал. В слабом свечении звёзд и круглой луны, Евстигнеев заметил, как на чужой щеке блеснула слеза.
— Я не жрал третьи сутки, — объяснил он. — Я спустил всё на её лекарства, а она умерла, — произнёс Мирон даже с какой-то обидой. — Я просто надеялся, что я найду на что есть. Я и так на работе торчал до последнего и бежал со всех ног, чтобы успеть до дома до комендантского часа. И мне говорят, что я ничего не получу. Родители согнулись из-за лёгких не на заводе, так что не считается, что умерли на благо Урбуса. Ни копейки. А сестра была младшей, семью не кормила. И на благо Урбуса она тоже ничего не сделала. Мне было нечего жрать, нечем платить их поборы. Я думал, что я умру с голодухи. И я пропустил её похороны. Потому что хотел получить хоть какую-то выплату.
Ваня понимающе кивнул, подбадривающе касаясь чужого плеча. Мирон внимательно смотрел на него, ожидая, скажет ли Евстигнеев, что он — конченная алчная тварь? Но Ваня ничего не говорил. Он просто молчал, слегка потрепав чужое плечо.
Евстигнеев знал, что к вицарю за проверкой положенных выплат записаться сложно. Он выдаёт в один день, в строго установленное время. Никого не волнует — можешь ли ты или нет. И пропустить нельзя. Чтобы получать выплаты, нужно вовремя на них подать, иначе ничего не считается.
— Но ты жив, — напомнил ему Ваня. — И ты возглавляешь революцию.
— У меня не хватает мозгов это делать, — отмахнулся Мирон. — Ты не хуже меня знаешь, что весь Орден — это не моя идея. Я что-то запомнил, что-то сохранил и передал. А все почему? Потому что после седьмого класса на завод — помогать отцу. Мать не смогла больше работать. Эта система покалечила меня не меньше, чем Славу покалечили на днях в интеррогате.
— Мирон, ты прекрасно справляешься и без образования, оно вообще, в принципе, никому…
— Просто говорить, когда у тебя штрих-код на левой руке, — вздохнул Фёдоров, отводя взгляд в сторону от Вани. — У тебя были все возможности его получить, — напомнил Мирон.
Евстигнеев стыдливо поёжился. Он был из тех, кому повезло родиться в Урбусе. Одним из тех, кто обладал правами гражданина столицы, и об этом свидетельствовал штрих-код, выбитый на левой руке. Ваня жил в Урбусе сколько себя помнил, но жизнь там не была сказкой. Его искренне мучали страдания, происходившие за пределами рва и стен, отделявших неоновые высотки столицы от Комита. Ничем он не гордился так сильно, как красный цвет его паспорта, гласивший, что он преступник. Преступник режима, который он ненавидел так сильно, как только умел. А ведь ничто так не безгранично, как ненависть, на которую способно человеческое сердце.
— Мой паспорт такого же цвета, как и твой, — напомнил ему Ваня, поджимая колени к груди. — Сейчас важно это, а не на какой руке он набит.
Мирон кивнул. Ему в ту же секунду стало беспредельно стыдно, что он сказал это своему другу. На Ваню и так некоторые косо смотрели из-за того, что пока они страдали в Комите, он был по другую сторону баррикад. Но он старался как мог искупить этот грех! Он был слишком молод, чтобы осознать, что он творит, когда только начинал работать на Урбус. Он не видел ничего за блеском неоновых огней столицы. И Евстигнеев тут же изменил свой выбор, как только попал в одну из больниц седьмой парты, сопровождая её патрона в коротком путешествии по подвластной ему территории.
Но толпа жестока. Она не прощает ошибок, даже сделанных по незнанию. «Столько лет ел с их руки, а теперь заделался в революционеры», — кидали ему в спину злые языки. Но вместо поддержки намного чаще он слышал иные ответы: «Просто кормить стали меньше и не так хорошо».
И не докажешь бездушной толпе, что кормили не меньше. Наоборот, перед самым его уходом спрос на его услуги взлетел до небес. И он ушёл лишь потому, что осознал, какие гадости совершал. Что он был послушным следователем дикого режима, направленный на благо Урбуса и против всего народа Комита.
— Прости, — тише произнёс Мирон. — Я не хотел тревожить эту тему.
Фёдоров, может, и был без крутого образования, но что-то он все-таки понимал. Даже со своими семью классами, он от природы был не глупым и сообразительным — нужен был лишь тот, кто направит этот ум. А сейчас у них с этим была напряжёнка — даже книг не достать. Но главное, чем Мирон имел полное право гордиться, — это его бесконечная эмпатия ко всем, чью боль он мог различить в глазах. Во всяком случае, сам он считал это именно эмпатией.
Только пришло ему это не в двадцатой парте, а когда он смог выбраться из неё и вздохнуть полной грудью. Тогда у него и появились силы думать о других, понимать, когда им больно, когда они чувствуют несправедливость или что они ощущают, претерпевая лишения. И он будет грызться до последнего зуба, не давая никому отнять тот кусок свободы, который он получил, сбегая из Комита.
— Зачем мне обижаться, если я могу сделать так? — улыбнулся Ваня, начиная безжалостно щекотать Мирона.
Это было громче любых других слов — он позволял им двоим смеяться и дурачиться, словно они дети, показывая, что совершенно не держит зла из-за сказанного.
Фёдоров покатился по траве, и Ваня следом за ним. Пока воздух не рассекли лопасти вертолёта, поднимая страшный шум. Евстигнеев тут же закрыл Мирона собой, пряча их головы под свою грузную зелёную куртку. Светлые ладони, способные выдать их, были также спрятаны под ткань: руки Вани были расставлены по две стороны он головы Мирона, поэтому их закрывала куртка, а руки Фёдорова были сложены у него на груди.
Плотное сплетение ветвей не позволяло фонарикам вертолёта разглядеть хоть что-то на земле. А в такой темноте на тепловых локаторах и не поймёшь — они заметили лося, медведя или человека?
Они продолжали лежать так, глядя друг другу в глаза, пока шум вертолёта не удалился совсем далеко. Сейчас они слышали лишь собственное бешеное сердцебиение, вызванное испугом. Сколько бы они не прятались, сколько бы они не убегали, каждый раз было также страшно, как и в самый первый.
— Надо идти, — прошептал Мирон. — У нас есть время, пока они не полетят назад.
— Надо, — согласно кивнул Евстигнеев, отползая в сторону. — До рассвета ещё нужно успеть поспать, — вздохнул он, поднимаясь с земли.
Мирон поднялся следом, хватаясь за предложенную руку товарища. Когда встречаешь патруль на своём пути, буквально над головой, идти обратно — домой — было всегда страшнее, чем замереть в ожидании, пока цензоры не вернутся на базу, не улетят совсем. Но делать нечего. И, тяжело вздохнув, Фёдоров начал вышагивать в сторону их спасительного купола.
Купол постепенно приближался, судя по пейзажу вокруг. Мирон уверенно встал перед, казалось бы, совершенно пустой полянкой. Он протянул свою руку вперёд, но движение прекратилось — рука замерла на стенке купола. Его руку моментально обвела по краю голубая мерцающая нить. Купол за секунду отыскал в базе отпечаток именно его ладони — и тогда невидимая стена спала, открывая взору деревню.
Когда верхушки домиков оказались перед взором Вани, он невольно задумался: как быстро Мирон осознает, что его непреложная Империя, созданная во имя спасения невинных жизней, рухнет? По всем законам чего угодно — рухнет. Как и любая цивилизация. Если он немедленно не предпримет что-нибудь от яда, неминуемо поражающего каждое королевство.
Каждая цивилизация развивается, вырастая из семечка в росток, появляется стебель и бутон, он начинает цвести всё ярче и ярче, пока сильный порыв ветра не сорвёт все лепестки до последнего. Вот он — цикл жизни. Любую династию свергнут, начиная новый виток в истории. И никакая система не будет вечной.
Мирон позиционировал себя первым среди равных. Но равных оставалось все меньше и меньше — кто-то экономил, накапливая припасы, и он становился богаче. Имущественная дифференциация неминуемо вела и к социальному неравенству. Вот так печально получилось.
Однажды все равно выделится целый слой этих самых экономных, которые умудрятся разбогатеть. И тогда сама идея всеобщего равенства и счастья будет трещать по швам. Конечно, Мирон, как руководитель, может «изъять излишки» на благо Ордена. Но кому захочется отдавать своё? Сами же скопили. И вся система медленно начнёт расползаться. Даже, если неудовольствие будет тихим, все равно начнут бояться и прятать. А разве это им нужно?
Ни одна система не продержалась вечно. Ни греческий полис, ни римский цивитас, ни спартанская община равных. Что-то все равно идёт не по плану. Что-то все равно ломает всё. Просто человек — это самая ненадежная система из всех.
— До завтра? — тихо спросил Мирон, раскидывая руки для объятий.
— До завтра, — кивает Ваня, обнимая друга в ответ.
— Постарайся сегодня поспать, — шепчет Фёдоров ему на ухо, прижимая к себе на секундочку крепче.
И он разжимает руки. Мирон медленно бредёт в сторону своего домика, где должен был спать Слава.