ID работы: 11992278

Не «зачем?», а «почему?»

Гет
NC-17
Завершён
488
Размер:
369 страниц, 35 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
488 Нравится 425 Отзывы 194 В сборник Скачать

11. Альянс

Настройки текста
Завалиться в жилой корпус было приятно до одури. Казалось, они не были здесь пару месяцев, а не несколько лишних часов. Часы в прихожей уже пробили два ночи. В нос ударил пряный, дурманящий запах деревянных стен и пропитавшего их сигаретного дыма. Тома взлетела по скрипящим ступенькам наверх и выудила из тумбочки новую пачку сигарет. Старую она от нервяка на луде уже докурила. Спустилась вниз и, немного замешкавшись, свернула в сторону веранды, а не главного входа. Веранда оставалась единственным местом, кроме учебного корпуса, где ещё более-менее ловила сеть. Она достала мобильник и сразу набрала нужный номер. Возможно, звонить отцу в два часа ночи не было такой уж хорошей идеей, но Томе так отчаянно хотелось показать своё небезразличие, что она решила рискнуть. В трубке послышались долгие гудки, и на секунду она подумала, что будить отца в ночи в будний день действительно как-то эгоистично. — Да? — заспанным и хрипловатым голосом сказали на том конце провода. — Алло, пап? — перебривая, проговорила Тома. — Привет! — прозвучало немного встревоженно. — Боже, до тебя не дозвониться, — несмотря на скрытый во фразе упрёк, в голосе всё равно привычная мягкость и нескрываемая радость. — Нас только привезли с выезда. Как всегда всё через одно место, — вздохнула Тома. Рука неосознанно потёрла лоб и зажала переносицу. Несмотря на этот дёрганый жест, Тома испытала огромное облегчение, что дозвониться ей всё-таки удалось. — Я, в принципе, так и подумал, — послышался уже полностью осознанный и проснувшийся голос в трубке, и, в отличие от сдержанности слов, тон выдавал волнение. — Как ты там, Мунь? Честно, Тома вообще не была уверена, что у имени Тамара есть такое сокращение. Или что у хотя бы какого-нибудь имени такое сокращение существует. Но её это не беспокоило нисколько, и бунтарскую, как она верила, душу ласковое прозвище не выводило из себя, как это часто бывает у молодых людей. Напротив, от него веяло таким теплом и покоем, будто только что проснулся после сончаса от запаха оладушков и шипения радио с кухни. — Нормально. Только чай тут паршивый. — Какие мы нежные, — хмыкнул отец с улыбкой в голосе. — Как Тёма? Живой? — Куда там. Из чертежей не вылезает. Пропащий человек. Ничего нового. — Жениться-то не надумал? — хитро улыбаясь, уточняет Тома. Классическая излюбленная тема для всех вопросов от родных. Грех прерывать традицию. — На кораблях-то своих? — со смехом отзывается голос. — А вообще нет, за прошедшие полторы недели твоего заточения пока не надумал. Кормят-то вас нормально хоть? Чёрт, теперь у меня правда ощущение, будто я тебе на зону звоню. — Как на убой, — сквозь хохот отвечает Тома. — Хотя я на завтраки не хожу. Там всё равно каша одна. — Мою ела с удовольствием, не нагнетай. — Сравнил, — Тома закатывает глаза. — Рисовали б они вареньем на ней всякое, никто бы не жаловался, — сознание подкидывает яркие воспоминания полулихорадочных завтраков по утрам, когда нужно уложить приём пищи в пять минут двадцать секунд. Рисунки на каше, конечно, его скрашивали, хотя вместо счастливых мордочек и зайчиков с кошечками на каше проглядывались едва читаемый логотип Арии (то есть, просто кривоватая надпись «Ария»), маска из Крика или тупо круг (который каждый раз был чем-то новым — колобком, смешариком, Уилсоном, да кем угодно). — Хотя есть у меня подозрение, что если они и будут на каше что-то рисовать, то скорее не вареньем, а долбаной тушёнкой. Тут кстати рыбаков много, периодически видим с лодок, тебя бы сюда. — Карелия — вообще моя голубая мечта, — задумчиво протягивает он и на мгновение запинается и затихает. Через пару секунд шипения в трубке голос раздаётся вновь. — Жаль, что тебя не будет на мамин день рождения. — Да, — насколько это возможно безэмоционально произносит Тома после секундного ступора. — Ничего, всего один год без меня. Я вам позвоню тогда. Отец громко зевает и что-то полуразборчиво бурчит, и на душе от этого становится безумно тепло. Сквозь ещё один зевок он желает ей спокойной ночи, и Томе уже не терпится это пожелание воплотить в реальность. Она протяжно зевает, а налитые свинцом ноги после толкания лодки наотрез отказываются шевелиться. Чувство неловкости и даже лёгкой вины быстро отходит на второй план. Томе всегда было немного неловко звонить отцу, рассказывать, как у неё дела, болтать о какой-то бессмыслице, просто чтобы показать, что ей не всё равно. Томе действительно было не всё равно, и она прекрасно понимала, как для отца важно её внимание, поэтому свои обязанности пыталась выполнять честно. Но где-то на задворках сознания она ощущала, что эта ответственность за чужие чувства её тяготит, и за это тоже было стыдно. Тем более что первым отец практически никогда не звонил, а, наоборот, всегда ждал звонка от неё. Тома считала, что это попытка вынудить её проявить заинтересованность в семье, и не могла понять, почему её небезразличие не очевидно само по себе и почему ей нужно что-то доказывать пустыми разговорами по телефону. Артём говорил, что она ведёт себя как ёжик с ядовитыми колючками, и отсутствие отцовской инициативы в звонках — не что иное, как предоставление ей свободы, мол, звони, когда это будет удобно тебе, вы же у нас будущий Нобелевский лауреат и вообще занятая деловая колбаса. Глаз открыть не получается. Даже при условии, что обычно Тома засыпает ближе к четырём, а сейчас только два. В голове проскальзывает шальная мысль: «А чего бы не остаться спать здесь? Дробышевскому, вон, нравится». За ней следом приходит осознание, что раз ему это место так полюбилось, то он как раз скоро придёт сюда спать. «Ну и хер с ним». Тома укладывается на правый бок. В конце концов, не зря же у них теперь заведено сливаться с веранды, если второй находится там? Придёт, увидит, что она тут, и свалит. Поспит разок в своей комнате. Тома только покурит сначала, не просто же так с собой новую пачку взяла. Она достаёт из пачки сигарету — нормальную, не отсыревшую от тумана и не согнувшуюся пополам. Как, оказывается, мало нужно для счастья. Тома аккуратно сворачивает плед Дробышевского и кладёт его на одно из перил — использовать его в качестве подушки кажется каким-то кощунством. Ложится на спину и вытягивает ноги. Скамейка жутко не удобная, сидение состоит из двух кривоватых досок, между ними ощутимый зазор, из которого вечно дует. Доски не отёсаны, и занозы царапают кожу. Тома чиркает зажигалкой. Пламя послушно вспыхивает — вот что значит немецкое качество, горит, даже сто раз уже поплавав в солёной воде. Но спокойно покурить ей снова не дают. Однажды про это снимут мультик, как про Тома и Джерри — только Тома (какая ирония) будет гоняться не за мышью, а за сигаретами и уединением. Раздаётся скрип двери и вслед за ним вежливый кашель. Томе даже не нужно поворачивать голову, чтобы понять, кто стоит в проёме. — Как хотите, но я уходить не буду. Дверь снова понятливо скрипит, и раздаётся звук удаляющихся шагов. Тома наконец поворачивается. На веранде никого. Этого, конечно, стоило ожидать, но она отчего-то расстраивается. Поднятое разговором с отцом настроение снова безвозвратно портится. Но не успевает она окончательно загнаться, как дверь вновь скрипит. — Давайте так, я вам чай, а вы мне — сигарету. Я уже не могу курить ту дрянь, что курит Вован, — Дробышевский стоит у входа, придерживая дверь ногой, будто готовый в случае отказа тотчас же вернуться в дом. В руках две кружки, из которых выглядывают чайные бирки и клубами валит пар. Тома не находит, что сказать и просто кивает, как-то слишком резко принимая сидячее положение и сразу забиваясь в угол скамейки. Дробышевский делает несколько осторожных, медленных шагов, чтобы не разлить чай, и тоже присаживается на другой край скамьи. Тома протягивает ему сигарету, а он ей — чай, и от этого уже родного жеста настроение бессовестно поднимается. Молчание затягивается. Надо что-то сказать. Дробышевский ёрзает на сиденье и относительно свободной рукой, занятой только сигаретой, время от времени дёргает рукава вниз. Тома сидит, словно статуя — не двигается ни один мускул на лице, будто за любым движением последует расстрел. Ну не просто же чай попить Дробышевский сюда пришёл. Надо что-то сказать. — Я думала, вы позвоночник, — проявляет Тома чудеса дипломатии. С другой стороны, возможно разговор пойдёт лучше, если зайти издалека. — Все так думают, — Дробышевский неожиданно хмурится и выпрямляется весь. Рука с сигаретой застывает в воздухе. Видимо, тема для захода выбрана не слишком удачно. — Я тоже какое-то время так думал. — Но пошли на гидробиологию? — выходит с вопросительной интонацией, хотя Тома прекрасно знает, на какой кафедре тот работает. — Но пошёл на гидробиологию, — вздыхает он и наконец поднимает взгляд. От таких глаз снова делается дурно. Тяжёлые, от застывших в них теней кажутся ещё больше, чем обычно. Дробышевский даже перестаёт безостановочно дёргать свой рукав. Тема для него болезненная. Такое не скрыть. — Вы жалеете, — осторожно проговаривает Тома. Не спрашивает даже, а просто констатирует факт, потому что и так всё понятно. — Жалею, — Дробышевский согласно кивает и, возможно, от произнесённого вслух признания немного расслабляется. По крайней мере, смотрит не так напряжённо и даже отпивает уже слегка остывший чай. Но тут же поправляется: — Жалел. Наверное, уже привык. — Почему тогда пошли к ним? — спрашивает Тома и сразу прикусывает язык. Откуда вообще такая смелость? Мало ли может быть причин, и далеко не факт, что ему хочется ими делиться. Из окна на втором этаже раздаётся громкий, звонкий смех, а затем в комнате будто что-то гулко падает, и смех повторяется. Тома дёргается на звук и резко вскидывает голову, но взгляд предсказуемо упирается только в закрывающий вид на окна навес. А ещё цепляется за небольшую, но читаемую с такого расстояния надпись на крыше. Тома сначала сдавленно фыркает, продолжая пялиться в потолок, затем начинает приглушённо хихикать, а когда Дробышевский, проследив за направлением взгляда, тоже задирает голову, уже в открытую беззастенчиво ржёт. — «Хули смотришь?» — читает Дробышевский и в ту же секунду переводит взгляд на Тому. Брови взлетают будто прямо к линии роста волос, глаза в одно мгновение наполняются слезами, а затем он сам сгибается пополам, проливает на плед чай и взрывается оглушительным смехом. — Тих-тих-тих, — сквозь смех пытается выдавить из себя Тома и поднимает его опрокинутую кружку, пока Дробышевский не вылил остатки чая ещё и на себя. — Сколько лет здесь работаю, ни разу не замечал, боже, я не могу, — он старается стереть выступившие от смеха слёзы. Всё ещё кряхтя и содрогаясь от приступов неконтролируемой истерики, всё-таки добавляет: — Мне киты нравились. У кафедры тогда был проект по горбатым китам в Японском море. Я очень туда хотел, и после магистратуры перешёл на гидру. Я на зоологии позвоночных учился. — И как? — Никак. Грант закрыли через две недели, как я к ним поступил, — он снова сникает, но уже не выглядит настолько подавленным. Дробышевский как-то весь сразу подбирается, берёт с подлокотника плед и укутывается в него. Молчит всего пару секунд и следом выпаливает: — Слушайте, насчёт того, что произошло… — Я должна извиниться, — перебивает его Тома. Вот они и подошли к самому главному, и с этим лучше не тянуть. — Чего? — За руку. И за голову. Я подумала что… — Да, я понимаю. И ваша челюсть… — Всё нормально, просто синяки. — Отлично. — Отлично. Снова затягивается молчание. Дробышевский смотрит прямо, видно, что пытается подобрать слова. Так и хочется процитировать надпись на крыше. — Я просто перепугался до чёртиков, — наконец начинает он, закрывая лицо руками. Тома собирается его перебить, но он вскидывает руку, прося выслушать до конца. — Как услышал, что что-то упало — и по звуку металлическое — подумал, всё, он не один пришёл. Я же за ним всё это время крался, — продолжает Дробышевский свой сбивчивый рассказ. — А потом энцефалитник заметил и понял, что это кто-то из наших по лесу шарится… Нужно было что-то получше придумать, я знаю, просто я вас увидел, а вы же не знаете, что там кроме меня кто-то ещё был. Вы же подумали, что я это он, да? — Тома кивает. — И я хотел тихонечко подойти, зажать рот… бля-я-я, это так тупо сейчас звучит, — Дробышевский запрокидывает голову и прячет лицо в сгибе локтя. Тома только вопросительно поднимает брови, намекая на продолжение, пусть он и не может сейчас её видеть, — но я ничего лучше не придумал — и сказать, что это я, а в кустах впереди кто-то сидит, — он отрывает руку от лица и плотнее заворачивается в плед. — А вы предсказуемо оказали сопротивление, но я тогда так охуел, когда вы меня укусили, что не мог и слова нормально сказать. Так тупо всё вышло. И всё, что я вам наговорил тогда — я, на самом деле, так не думаю, конечно. Вообще не понимаю, нахрен я всё это сказал. Я же преподаватель как-никак, надо было что-то придумать, но я… Он так и не договаривает, что именно «я», но и без слов всё ясно. После таких долгих и спутанных объяснений Дробышевский вновь ощутимо напрягается и смотрит так выжидающе, будто из Томы прямо сейчас вылезет чужой и откусит ему лицо. Он едва заметно прикрывает глаза, словно готовясь принять ответную тираду, а Тома замечает яркий рисунок сине-фиолетовых венок на них, как молнии в грозу. Чувствует себя Тома крайне странно. Она почему-то была полностью уверена, что он будет злиться, наверняка попытается завести серьёзный разговор о том, что в лес по одному нельзя, тем более ночью, тем более за кольцевую тропу, тем более в поисках пустыря. Возможно, даже попытается ей запретить, хотя и поймёт, что это бесполезно. А сейчас Дробышевский сидит напротив, мнёт ткань рукавов и просто выжидающе смотрит. Будто думает, что Тома сама будет на него злиться. — Это нормально, что вы были напуганы, — начинает Тома. Сейчас главное — просто его успокоить, а дальше они как-нибудь разберутся. — Я бы на вашем месте, даже не знаю… — Слушай, давай на «ты», а? — внезапно прерывает он Тому. Лицо заметно смягчается, а пальцы перестают так нервозно сжимать ткань. — А то это как-то странно, я всё никак не могу привыкнуть, что мне все выкают. Я же, в конце концов, не намного старше вас. — Ну шесть лет, это, конечно, не так много, но… — удивляется Тома. Вот чего-чего, а этого она точно не ожидала. — Шесть? — хлопает он глазами в ответ. — Почему шесть? — Ну вы же на первом курсе были в две тысячи шестнадцатом году, — объясняет Тома, припомнив вырезанную на дереве надпись. — Я прикинула, вам должно быть двадцать четыре. Или двадцать три, если вам было не восемнадцать тогда, а семнадцать. Или двадцать пять, если вам было девятнадцать. — Вы пытались посчитать, сколько мне лет? — он вскидывает брови, ехидно и в то же время заинтересованно смотря в ответ. — Тут не такая сложная математика, считать нечего, — Тома только отмахивается. Хотя если она ошиблась всего на год и разница у них не шесть лет, а пять или семь, то едва ли бы он так удивился. Впрочем, кто его знает? — А сколько вам лет? — Мне двадцать. — Что? — Мне двадцать лет, — Дробышевский внаглую улыбается, явно довольный произведённым эффектом. На ум лезет глупая шутка про фильм Хуциева, но открывать ящик пандоры (каламбурочной) Тома пока не хочет. Такое слишком легко её подкупает, и передавать кому-то подобное оружие она не хочет. — В смысле двадцать? — Тома чувствует, как глаза неостановимо лезут на лоб от такого заявления. Двадцать? Она, конечно, удивлялась тому, насколько юным он выглядит, но чтоб так попасть в точку? В конце концов, есть же люди, которые просто не стареют. Тем более юным он выглядел для двадцати четырёх, на буквально её ровесника он всё равно не тянет. Тут дело даже не в количестве лет разницы. Если людям, например, сорок и сорок шесть, на их общение это никак не повлияет. Просто между первокурсником и уже, во многом, состоявшимся научным сотрудником провал не в годах, а в пройденных жизненных этапах. — Как? — Ну людям, которые родились в две тысячи первом году, сейчас двадцать лет, — хмыкает он. — Ну тем, у кого дня рождения ещё не было. — Это… понятно. Подождите, я что-то не понимаю. — «Подожди», — поправляет Дробышевский. — Не выкай ради бога, я тебя старше на два года всего, — а следом под испытующий взгляд Томы всё же объясняет. — Мать в школу отправила в пять лет, потому что смотреть за мной было некому. Потом пару классов перепрыгнул — пропустил четвёртый и старшую школу окончил экстерном. Потом универ, но я четыре курса окончил за три года, там по программе можно досрочно сессию закрыть, потом магистратура уже без прыжков. Ну и второй год сейчас работаю на кафедре. — Охуеть, — с губ слетает само собой. — Согласен, — только кивает в ответ. — Своего ребёнка я на такое не отправлю. Осознать это сложно. Хотя психика у Томы всегда была поразительно гибкая. Пьяный сосед выпал из окна? Бывает. На курсе есть замужняя девушка с ребёнком и двумя вышками за спиной? Пусть так. Соседнюю комнату в общаге ловят с травой? Значит, нужно было лучше прятать. Но сейчас такое заявление внезапно выбивает её из колеи. Да, воспринимать Дробышеского исключительно как преподавателя действительно было сложно, но осознать, что они ровесники? Это уже не принимая в расчёт, что он, судя по всему, поступил в универ в четырнадцать, да ещё и окончил его раньше положенного. Кто он вообще такой? Ну что за чудовище. — Так ты на меня не в обиде? — внезапно спрашивает он невпопад. — Нет, конечно нет, — вздыхает Тома. И это правда. Конечно, она не в обиде. — Мне показалось, что ты очень разозлилась тогда, — осторожно продолжает Дробышевский. — Я даже поначалу порывался к тебе подойти пару раз, но мне показалось, что ты мне въебёшь. Ты так рванула с веранды. — Да нет, — и это она-то рванула? При виде его совершенно не читаемого выражения лица хотелось не то что сбежать с проклятой веранды, а прямо на месте с концами провалиться под землю. — В смысле, я разозлилась, конечно, но потом мне просто неловко стало. Чувствовала себя ужасно глупо. — Могу представить. Я же так разорался… — Дробышевский откидывается на спинку скамейки и выглядит теперь совершенно спокойным. Таким она его видела лишь однажды, в их последний разговор во время студенческого кутежа на берегу, как раз на этой чёртовой веранде. Но буквально через секунду его настрой меняется, и он чуть ли не сгибается пополам. — Нет, серьёзно, я как представил себе эту картину, где я твоей маме пытаюсь объяснить, что произошло… — Ну вряд ли бы вы когда-нибудь встретились, — хмыкает Тома и не совсем осознанно тянет из пачки вторую сигарету. Заводить разговор в эту степь она точно не планировала. — Ну да, я после такого себя бы не подпустил к… — Тома нервным движением пытается пустить зажигалкой искру. Та не поддаётся, как назло, на что она только сдавленно матерится. Дробышевский это замечает сразу. — Или подожди, ты про что? Тома резко поднимает взгляд, привычно смотря глаза в глаза. — У меня её нет. Так что и объяснять бы не пришлось. Тома вообще редко говорит об этом вслух, из-за чего, естественно, всё окружение в курсе. Про то, что все об этом знают, Тома начала догадываться, только когда все её новые знакомые резко поубирали слово «мама» из своего лексикона, как будто бы им было неловко при Томе его произносить. Хотя скорее всего им действительно было неловко. Во время ежевечерних звонков никто не звонил «маме», все всегда звонили «семье». Даже Ян — человек без тормозов — при ней не отпустил ни одной неосторожной шутки в адрес чьей-то мамаши. Все эти меры были, разумеется, бесполезны, потому как для Томы эта тема особо болезненной никогда не была, а отец и другие родственники с лихвой компенсировали недостающие любовь и заботу, но, в любом случае, это было даже мило, и Тома каждый раз чувствовала, как душу заполняет тёплое чувство благодарности. Не за проявленную тактичность, а просто за то, что кому-то не всё равно. — Бля. — Всё нормально, — пытается успокоить его Тома, потому что по лицу видит — сейчас опять загонится в край. Зря она это начала. — Твою мать… В смысле «бля», да твою ж… Поезд уехал. Виноватый взгляд говорит сам за себя. Он неосознанно тянется к Томиной пачке, но сигарету не берёт, просто перекладывает коробок из рук в руки. Видимо, он из тех людей, кому вечно в такие моменты нужно что-то перебирать, и почему-то этим чем-то всегда становится какая-то из её вещей. Томе так-то не жалко, она далеко не собственник. — Не надо недооценивать моё ментальное состояние, — со вздохом произносит она, стараясь сделать тон как можно более ровным и спокойным и вложить в него всю уверенность в том, что ничего страшного он не сказал. — Я не впадаю в истерику при слове «мама». Тем более, что её при родах не стало, я её совсем не знаю и не знала. Так что не надо компенсировать мою неслучившуюся истерику своей. — Понял. Чувствую себя, как долбоёб. — Ты и есть. — Э, — сразу вскидывается Дробышевский, а Тома только радуется, потому что к его лицу снова намертво приклеивается улыбка, и всё будто становится как прежде, — если мы перешли на ты, это не значит, что я уже не твой преподаватель, — он наигранно строго трясёт указательным пальцем прямо перед Томиным лицом, явно не веря в собственные слова. — То есть, ты не из-за упоминания мамы разозлилась? — лукавая нахальность вновь пропадает из голоса. — Не-а, — Тома только пожимает плечами. — А почему тогда? Из-за?.. — Нет, синяки — это пустяк, я же тебе руку прокусила, в конце концов, — она невольно бросает взгляд на забинтованную кисть. Перевязка, конечно, на отвали. Криво, слишком стягивает ладонь, словом, бинтовал сам впопыхах. — Просто это… это сложно объяснить. — Попробуешь? — Просто… — видимо, из каши в голове всё-таки придётся сварить что-то оформленное, и желательно без комочков, — как бы это сказать. Ты так усиленно делал вид, что испугался именно из-за меня. — Что ты имеешь в виду? — Дробышевский непонимающе окидывает её взглядом. — Ну, — продолжает Тома, — мы же все прекрасно понимаем, что, в целом, всем на всех плевать. И в этом ничего такого прям нет, когда человек не начинает… — Выставлять свои альтруистические позывы напоказ? — продолжает за неё Дробышевский, удивительно точно попадая в цель. — Звучит плохо, но, в целом, да, — кивает Тома. — Но звучит плохо. Эту мысль можно было оформить в менее резкую оболочку, но, в любом случае, ситуация становится гораздо яснее, когда возводишь её в абсолют. — Откуда это в тебе вообще? — Дробышевский открыто таращится на неё, и Тома осознаёт — «он не понимает». — С чего ты взяла, что всем на всех плевать? — Ну я преувеличила, конечно, — пытается объяснить она, — но, вон, ты же сам сказал, что тебе было бы страшно посмотреть в глаза моей маме. То есть тебя напугала как бы ответственность за мою «смерть», — она делает в воздухе «кавычки», почти не поднимая рук. — И, в конце концов, ты сам был в опасности и из-за этого наверняка сам напугался, — в сознании всплывает его перекошенное ужасом лицо и совершенно ошалелые глаза, и вспоминать об этом не хочется абсолютно. — А ещё из-за смерти студента на практике о нормальной карьере можно было бы забыть. В любом случае, страх за себя всегда перевешивает. Всегда. Тома не помнит, говорила ли она об этом когда-либо вслух. Скорее нет, потому что до конца она сформулировала эту мысль только сейчас, но жила она по этому принципу, лейтмотивом пронизывающему все её поступки, практически всю сознательную жизнь. Наверное, поэтому ей, во многом, тяжело было искренне говорить кому-то «спасибо», потому что едва ли человек сделал что-то для неё, исключительно чтобы её порадовать. Скорее этому человеку нравилось кого-то радовать, а, в таком случае, о полной бескорыстности речи не шло. Да даже если кто-то сделал для неё что-то хорошее в ущерб себе — за это он может тешить своё эго «свершением подвига» и гордиться своей жертвенностью и самоотверженностью. А иногда выходить из себя, если эта помощь Томе была не нужна: «Как это так, я столько для тебя сделал, а тебе это не нужно? В смысле ты не просила? Ну я же захотел и сделал!» — Я так глубоко не копал и тебе не советую, — отвечает Дробышевский и легко пожимает плечами. — Так свихнуться можно, пытаясь разобраться, почему кто-то именно так поступил. Ты же не можешь залезть к человеку в голову. Я вот в твою не могу, — хмыкает он и обводит в воздухе её голову рукой, и Тома не может сдержать улыбку на такой наивный жест. — И с чего ты взяла, что если я испугался за себя, то не мог испугаться и за тебя? В плане страхов я очень многозадачен, поверь мне, — Тома в ответ фыркает и вдруг вспоминает о подожённой сигарете, которая уже дотлела до фильтра. — И вообще… Честно? Я не могу сказать, почему именно испугался. Испугался и всё, — видимо, к рефлексии Дробышевский склонен не был, и, как обычно бывает с людьми подобного склада ума, его невысказанный диагноз был прост: «Ты слишком много думаешь». — Хорошо, что мы это прояснили, — просто кивает Тома, понимая, что разговор зашёл в тупик. Но она соврёт, если скажет, что ей ни на йоту не стало легче. Легче, безусловно, стало. Всего на чуть-чуть, но стало. И, в основном, от понимания, что он на неё не злится и не думает о ней плохо. Вот это точно надо будет отрефлексировать. Но сознание тут же подбрасывает более насущную проблему. — Стоп, а как мне к тебе обращаться теперь? Дробышевский поднимает на неё взгляд и, очевидно, находит в её вопросе что-то поразительно смешное, от чего хохочет от души, запрокидывая голову. — Да как хочешь зови, — отсмеявшись, бросает он и добавляет: — Только не Дробашом. Тома беззвучно ухмыляется. Поздно он спохватился. Для кого он не «Санёк», для того точно «Дробаш». — Тебе не нравится, когда тебя так зовут? — спрашивает Тома. — Только потому, что клички от фамилии — ужасно неоригинально и вообще моветон, Аптечка, — объясняет он, а в глазах черти пляшут, но Томе от чего-то кажется, что он ничуть не лукавит. — Нравятся неочевидные исходы? — А кому-то не нравятся? Если только неочевидный исход — это не смерть всех персонажей до того, как сюжет дойдёт до логичного конца, — всё больше распаляясь поясняет он. — Или где в финале главгерой и главгад, переодевшись в моржей, дерутся на клыках. От таких прыжков с темы на тему Тому внезапно пробивает на ха-ха, и они сгибаются пополам в приступе смеха. Хотя Тома и успевает словить короткий вьетнамский флешбэк на «Бивня», которого они смотрели всей группой, и, чтобы хоть как-то сбить напряжение, шутили над каждым, нарушающим законы биологии моментом. — Не хочешь быть Дробашом — как хочешь. Тогда буду звать тебя Калаш, — отдышавшись, говорит Тома, стараясь сделать максимально невозмутимое лицо, а потом понимает, что ящик каламбурочной теперь открыт и на заткнётся никогда. Дробышевский сначала непонимающе на неё смотрит, а затем брови в который раз за вечер взлетают вверх, и он, только успокоившись, снова трясётся в смехе. — В таком случае, возвращаясь к битве на клыках, — начинает он, но глотает слова оттого, что сам раскалывается раньше времени и начинает ржать. — Знаешь, какая кличка у моржа-гопника? Тома отводит взгляд в попытке додумать панчлайн на такой интригующий заход, а Дробышевский, поняв её замысел, послушно ждёт, не переставая трястись от беззвучного смеха. — Забивень, — одними губами произносит он, когда Тома наконец сдаётся. От разорвавшего воздух истеричного хохота кто-то раздражённо стучит в окно первого этажа, скорее всего — дядя Витя. Томе было всё равно. Она для приличия попыталась подавить смех, который теперь больше стал похож на какое-то булькание, но по итогу просто легла лицом на лавку, уткнувшись носом в край пледа, чтобы заглушить потревоживший завхоза шум. Это ж надо было словить такой отходняк от стресса. — Предлагаю тебе альянс, — отдышавшись, внезапно произносит Дробышевский-Калаш. — Альянс? — переспрашивает Тома. — Ты же не откажешься от идеи лезть в лес, да? — Есть смысл врать? — Тома принимает сидячее положение обратно и тыльной стороной ладони вытирает слёзы. — Никакого, — улыбаясь, мотает он головой. — Как тебе идея: не против, если я навяжусь тебе в напарники? — Вам-то оно зачем? — спрашивает Тома, от удивления даже перейдя на «вы», но Дробышевский не обращает внимания. — Полагаю, по той же причине, что и тебе, — он снова заговорщицки улыбается. А Тома думает, что едва ли он хочет лезть в лес в поисках невиданной хтони, только чтобы пощекотать нервы, упиваясь приливом давно погребённых на задворках сознания эмоций. — Мне ебать как любопытно. Он улыбается так искренне и буквально светится, но по глазам и сжавшимся на рукавах пальцам Тома видит — пиздит, как дышит. Она кивает — естественно, она согласна. Как такому чуду-юду вообще можно отказать? Он снова чему-то смеётся, запрокидывая голову и не прикрывая руками растянутый в улыбке рот. Грустно смотрит в опустевшую кружку и протяжно зевает. Тома понятливо поднимается со скамейки, желает ему спокойной ночи и уходит к себе, внезапно почувствовав навалившуюся усталость, от которой ещё пять минут назад не было и следа.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.