ID работы: 11992278

Не «зачем?», а «почему?»

Гет
NC-17
Завершён
488
Размер:
369 страниц, 35 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
488 Нравится 425 Отзывы 194 В сборник Скачать

28. Дело о смерти Тамары Чернышовой

Настройки текста
Тома любила свой застроенный хрущёвками район — таких миллионы по всей стране, с одинаковыми домами с «Дикси» или «Магнитом» на первом этаже, одинаковыми улицами, школами, детскими площадкам с облезлой краской и раскалённой поверхностью горок в летний полдень. Томе нравилась поднимающаяся на дороге пыль с ворохом листьев, которая взбивалась под колёсами чьей-нибудь семёрки. Такая пыль пахла летом с налётом нагоняющей осени — песок из песочницы, земля с клумб, пыльца и жухлая листва. Томе нравился её дом — разваливающаяся пятиэтажка с выкрашенным в зелёный подъездом и серой плиткой ступенек, сколотых по краям. На каждом этаже, на подоконнике стояли цветы, а рядом — бутылки с водой для полива и чей-нибудь блок сигарет. Томе нравилась её трёшка на последнем этаже. С классическим для постсоветского пространства отсутствием ремонта, коврами на стенах спален, горкой из тёмного дерева в гостиной, на которой громоздились рамки фотографий, книги, разные привезённые из поездок друзьями безделушки от фарфоровой тарелки из Суздаля до миниатюрной копии пирамиды Хеопса. Тома замечала, что многие её друзья, у кого она побывала дома и у кого был схожий ремонт, стеснялись своих домов. Они кривились от пропахших едой стен, скрипящих полов и выцветших штор. А Тома любила эти солнечные пятна на ткани, напоминающие о том, как майским утром в полузабытьи ешь сырники, щурясь от бьющего в окна солнца. До первого класса ещё целых четыре месяца, так что после этого лихорадочного завтрака можно спокойно лечь спать, пока домой не придёт тётя последить за ней до возвращения брата со школы. А сегодня, двадцать второго июля, был особенный день. День рождения человека, которым Тома должна была стать, но никогда не станет. Один из двух их общих дней. В один из них Тамара Чернышова родилась. А в другой умерла. День проносится перед глазами беломорским туманом. Сегодня надо будет звонить семье и… что говорить-то? Это не тот случай, когда тебя внезапно ловят в коридоре, пихают телефон в руку и просят поздравить тётю Свету, а ты понятия не имеешь, кто это и что сказать в качестве поздравления. Здесь вообще поздравлять не с чем, и даже банальное «Как ты?» нельзя из себя выдавить в трубку, потому что тогда уже человек на том конце провода не будет знать, что ответить. Руки на вёслах ловят рассинхрон, и Медвецкому, сидящему на задней банке приходится всё время оборачиваться, чтобы подстроиться под Тому, хотя по-хорошему это она должна подстраиваться под него, раз он сидит к ней спиной. Серёжа ничего не говорит, не упрекает и не бросает язвительные комментарии, молча оборачивается каждые пять секунд и ловит её движения глазами, чтобы не сбиться. Кажется, он хороший друг. На вечернем занятии она случайно крутит винт на бинокуляре не в ту сторону, и линза падает прямо в контейнер с морской водой и плавающим в ней голожаберным моллюском. Енисейский за своим столом раздражённо поднимает голову, подходит к парте и вкручивает окуляр на место. Уже раскрывает рот, чтобы ляпнуть какое-нибудь саркастическое замечание, но потом, видимо, что-то видит на Томином лице и в своей привычной манере отправляет её в жилой корпус. «По глазам вижу, что если сейчас не проспишься, всю оптику мне тут расхерачишь, — хмыкает он и через секунду добавляет, понизив голос, чтобы никто не услышал: — Если надо, поварская открыта и кофемашина заправлена». Тома любила свой дом и любила его изучать. Она лазала по шкафам, диванам, рылась в хламе балкона и пыли небольшой кладовки. В ней большая часть вещей — совершенно не нужный на взгляд ребёнка мусор: какие-то папки, файлы, корочки — словом, скука смертная. Кроме одной, заинтересовавшей Тому вещи — одинокая кассета среди всего этого пыльного безобразия. Тома даже сейчас понятия не умеет, что эта кассета делала у них дома и разве она не должна храниться где-нибудь в архивах, или, может, это просто копия оригинала. А через двенадцать лет в этот день Тома будет стоять на веранде в восемь часов вечера и таращиться на телефон в собственной руке. Она обещала позвонить. Дробаша пришлось отсюда прогнать, на что он немного поворчал, забрал чашку и венок, который он так почему-то и не выкинул, и ушёл в комнату. Уже стоя в дверях, он бросил что-то про то, что если ей понадобится какая-нибудь помощь, то она может всегда к нему обратиться. То, что он так легко прочитал чуть ли не панику на её лице, Тому даже не удивило, но сердце всё равно прострелило такой топящей нежностью, что нажать на кнопку вызова стало в разы проще. Брат с отцом на том конце провода включили себе громкую связь, отчего их было не так хорошо слышно, тем более что отец, забывшись, то и дело отходил от телефона. Разговор прошёл настолько скомкано и быстро, что в принципе можно было и не звонить. Предсказуемо, по телефону о Тамаре Чернышовой они не говорили, словно поддерживая своеобразный эффект Манделы — может, её и не существовало никогда? Но нет, она точно была. Иначе с кем всю жизнь сравнивали Артёма? Как по-дурацки вышло — сравнивали-то с человеком, на которого он никогда и не был похож. Волосы только были, и те закрасил. Вообще ни один из детей на неё не похож. Может, правда её никогда не было? Невозможно же не оставить после себя ни следа. Хотя след она оставила. Глупо было это отрицать. Конечно, она этого не хотела, и всё произошло намного позже её смерти, застывая в роговице изображением с телевизора с запущенной кассетой. — Пацаны, есть кто? — Тома стучится в комнату Медвецкого и Яна с Аргуновым, скорее от мышечной памяти сплетая последних предлогом «с» в пару. — Что такое? — на пороге появляется Медвецкий. За спиной в комнате никого, и Тома облегчённо выдыхает — у Серёжи есть поразительный талант не задавать лишних вопросов. — Вы водку ещё не всю вылакали? — Не-а, — мотает он головой, отступая вглубь комнаты, и Тома решает считать это неозвученным приглашением. Медвецкий молча вытаскивает из-под кровати чемоданчик. Тащит одной рукой, будто тот совершенно ничего не весит. Тянется к молнии, а затем вскидывает голову. — Ты же не пьёшь. — Не пью. — Что-то случилось? — спрашивает он, не спеша открывать чемодан. — Нет, не совсем, — Медвецкий тут же кивает, вжикает молнией и достаёт неполную бутылку. — Я тебе сока туда долью, чтоб не чистоганом, — бурчит он себе под нос, с кряхтением поднимаясь на ноги и беря со стола упаковку апельсинового сока. Этот день наступает каждый год вот уже восемнадцать лет, и из раза в раз всё одно и то же. Отличаются только первые шесть. Тома тогда, конечно, не очень понимала, что происходит. Ближе к вечеру, когда отец возвращался с работы с тортиком, они ставили чайник и разговаривали на совершенно отстранённые темы. Томе было непонятно, почему Артём сидел с такими стеклянными глазами и отвечал невпопад, почему отец нервно носился по всей кухне, постоянно то проверяя чайник, то доставая ещё конфет, потом садился на место, снова вставал, и так по кругу. На стол тогда ставили маленькую фотографию какой-то женщины, на которой и человека-то не разглядеть — одна курчавая копна светло-русых волос. Томе по детской наивности и непроницательности просто торт нравился, так что день этот она любила. Самое удивительное в том, как работает наша память. Все знают, что плохое со временем вымывается, оставляя лишь романтизм былого хорошего. Но это не совсем так. Через годы человек о событии не будет помнить практически ничего, кроме своих ощущений, своих чувств в тот момент. Тома почти не помнит свои дни рождения. У неё не так много школьных воспоминаний, особенно из начальной школы, которая вообще пролетела перед глазами вместе с кабинетами психологов и надписью «ПТСР» в медицинском заключении — которую, слава богу, стёрли через несколько лет за отсутствием симптомов. И это было так странно. У Томы всегда была поразительно цепкая память, но большая часть детских воспоминаний превратилась в сухой набор фактов или яркие картинки, которые она потом обнаружила в семейном альбоме — это не её воспоминания, это образы, которые она сто раз видела на фотографиях. Тома перелезает через перила веранды, радуясь, что Дробаш сюда ещё не вернулся, и идёт за небольшой мыс, где её не должно быть видно из окон жилого корпуса. Быть пойманной со спиртным всё-таки не хочется. Господи, нахер было смотреть эту кассету? Не маркированную яркой обложкой для детей, закинутую в пыльную кладовку под груду бумаг. Уже потом, через много лет она узнает, что эта полка была забита документами с судебного разбирательства — дело о смерти Тамары Чернышовой. Тело человека такое хрупкое, хлипкое и до венца эволюции ему как до Луны. Песок на пляже тёплый, нагретый неожиданно сжалившимся над севером солнцем. И отвёртка в бутылке тоже тёплая, а горло обжигает так, будто это не водка с соком, а раскалённая лава. Это всё странно, так странно, но это не скорбь по ушедшему человеку. Нельзя скорбеть по тому, кого не знал, кого в глаза даже не видел ни разу. Просто Тома только сегодня осознаёт, в какой пыли пролетели последние двенадцать лет. Шестилетнему ребёнку трудно объяснить, что психика просто так защищается. А врачам невозможно объяснить, что Тома давила это намеренно. Чтобы не стать похожей на тех, кто запечатлён на кассете. И это была тупая идея. Наверное, самая тупая идея, когда-либо пришедшая в голову человеку. Вся жизнь — как краткая биография в Википедии у не слишком известного человека. «Место рождения: Российская Федерация, г. Москва. Дата рождения: 15.08.2003. Училась в государственной общеобразовательной школе, росла в семье потомственных инженеров, мать скончалась при родах. В 2021 году поступила на биологический факультет в Санкт-Петербурге». Она не знала школьной влюблённости, мандража новогодних дискотек, чувства чего-то, необратимо изменившегося первого января. Всё почти как в том самом сне. Это не скорбь по человеку. Это скорбь по тому, чего никогда не было. Но, возможно, когда-нибудь произойдёт? Под ногами плещется море, кричат чайки и крохали — Тома запомнила название, — и кажется, будто ты вроде уже и не один. Хотя откуда взялось это чувство одиночества, если до этого его никогда и не было? Не было никакой необходимости в людях, в друзьях, в семье, в любви, вообще ни в чём. Но сейчас за спиной огни МБС, где кто-то громко смеётся, кто-то поёт, звонит родным, влюбляется, шутит. Но даже это чувство одиночества прекрасно само по себе. Насколько низко нужно пасть, чтобы радоваться такому? Хотя даже отвращение тем летом было прекрасно. — От меня можно было пиво и не прятать, — раздаётся голос где-то за спиной. Без малейшего осуждения, но как будто бы даже с напускной обидой. — Как ты… — Если ты обернёшься, то увидишь следы от веранды прямо до твоей спины, — смеётся Саша, опускаясь на песок рядом с ней. Как обычно, он кутается в свой старый плед чуть ли не с головой, хотя на улице, несмотря на дувший с моря ветер, все ещё довольно тепло. На голове венок. Это всё настолько странно. Столько лет не видеть в людях красоты, доброты, честности, сочувствия, и наконец видеть это сейчас. Столько лет впустую и ради чего? Чтобы, по мнению шестилетнего ребёнка, не быть похожей на тех, кто восемнадцать лет назад убил её мать? Как можно было не догадаться до всего раньше? — Ты так и будешь в нём ходить? — Тома указывает пальцем на венок. — Ага, — кивает он с довольным лицом. Тома только сейчас понимает, что облегчённо выдохнула: пожалуй, отрицательный ответ её бы расстроил. Надо было меньше выпить. Как бы Дробашу не пришлось потом тащить её тушку до второго этажа, предварительно в отместку заставив почистить зубы в столовой. — И это не пиво, — Тома по привычке протягивает ему бутылку, как каждый вечер протягивает сигарету. — Только не говори, что это сок, — он отрицательно мотает головой, наверняка вспоминая недавний инцидент с шампанским, но Тома на всякий случай топит дно бутылки в песок между ними. — Повод-то есть? Или просто так в будний день надираемся? — Праздник, — резануло по горлу. Она делает это каждый год, и всё равно слово неприятно застывает в воздухе. — День рождения. — Я не знал, что у тебя сегодня… — он резко разворачивается к ней, придерживая венок рукой. — Не у меня, — в горле становится ужасно сухо, приходится достать из песка бутылку и сделать ещё небольшой глоток. — У мамы. Тома не видела его лица, но догадывалась, что былая нахальная смешливость разом с него пропала. Тома опускается спиной на песок — теперь за ней нет открытого пространства. Привычки, не украденные у знакомого, а родившиеся сами по себе — всегда самые прилипчивые. Тома знала — и двенадцать лет назад тоже, — что это бессмысленно. Что прижимание к стене пусть и подарит ощущение прикрытого тыла, но отрежет один из путей отступления. Но пространство за спиной всегда зудело в голове какой-то призрачной угрозой, будто сто́ит между стеной и лопатками появиться хоть сантиметру расстояния, как кто-нибудь обязательно разломает ей позвоночник. Люди, как оказалось, вообще на многое способны. — Мне уйти? — Останься. — Как это произошло? — глаза наполняются такой пробирающей до костей жалостью, что смотреть в них совершенно невозможно. А смотреть хотелось, потому что зрачки, как у него это обычно бывает в такие моменты, застилают почти всю радужку. И эта жалость, это сочувствие Тому не пугало, но и не трогало, просто это служило доказательством того, что она смотрит в человеческие неравнодушные глаза. — При родах ещё. Хотя это и родами сложно назвать, — взгляд всё же приходится отвести, потому что смотреть в эти зрачки — всё равно что смотреть на чёрные солнца. Может, если она будет видеть только небо, если представит, что говорит всё это в никуда, а не живому человеку, она сможет об всё рассказать. «Дура, только человеку это и стоит рассказывать», — и этот голос как всегда был отвратительно прав. — У них же с отцом уже всё готово было: оплачена палата в хорошем роддоме, они врача уже выбрали. А на пятом месяце её на скорой увезли в ближайшую больницу, — секунду шелестит песок, звук открывающейся крышки и три хороших глотка. «И правильно, — думает Тома. — Лучше такое на трезвую голову не слышать». — Ей нужно было соврать, что мне шесть месяцев, тогда бы её повезли на преждевременные роды, а так отправили на поздний выкидыш. Сейчас-то чуть ли не трёхмесячных выхаживают, а тогда в рандомной больнице на окраине кто бы разбираться стал. Там ещё схватки какие-то не такие были, короче, хуй знает. — Мне так жаль, — голос становится совсем скрипучим, прямо как у Енисейского. — Правда, мне очень жаль. Едва ли он понимает, о чём действительно стоит жалеть, но это сейчас не так важно. — Мы каждый год с отцом и братом собираемся в этот день и празднуем её день рождения, — пересохшее горло отдаётся в осипшем бесцветном голосе. — Сегодня первый раз, когда я праздную его… — «одна» чуть не слетает с губ, но она ведь не совсем одна? Слава богу, она не одна, — без них. Папа ещё судился с больницей за халатность. — Вы выиграли? — Да, но в этом нет никакого смысла. — Они получили по заслугам. И их уже никто и близко к медицине не подпустит. — По заслугам, как же. Я видела запись с камеры наблюдения в операционной или как это называется в роддоме. Я вообще не знала, что там разрешено камеры ставить, оказалось, что если не в палате или туалете, то можно. Глаза все ещё закрыты. Сбоку слышится неразборчивое шуршание, и Тома даже сначала не заметила, как её голову легонько приподнимают и укладывают на тёплый свёрток. «Теперь ему, наверное, холодно без своего покрывала», — пролетает на краю сознания. А потом по волосам проходится мягкая, совсем невесомая ладонь — по самым кончикам, так что Тома чувствует скорее тепло от руки, нежели саму руку, но всё равно от неожиданности приоткрывает глаза. Дробаш все так же кутается в плед, но концы его сложены в подобие подушки, на которой она теперь и лежит, а «подушка» — на коленях. Глаза смотрят так обеспокоенно, так ласково и даже позволяют Томе думать, что её мимолётный испуг замечен не был. — А я отрыла эту кассету случайно где-то в коробке с документами. Она… она так извивалась, будто ей позвоночник через рот достают, — нестерпимо хочется открыть глаза, чтобы разгоряченное алкоголем сознание не вытаскивало из памяти дёргающиеся кадры старой записи. Тома накрывает их внутренней стороной локтя, чтобы точно не распахнулись. — Там покрывало больничное всё красное, — последние кадры видео — голая операционная с лужей крови на больничной плитке. — И кричала, всё время кричала. Это просто пиздец, боже. Она просила вколоть ей от боли что-нибудь, хоть что-нибудь, а медсестра в ту смену ей сказала: «Всё равно скоро выкинешь». А потом она краску с койки отколупала… и съела. Видимо, подумала, что в ней какие-то химикаты есть, и тогда она побыстрее… — Господи, — голос совсем севший. Рука на секунду дёргается и выбирается из волос, чтобы затем полноценно лечь на макушку. Без движения, просто показать — я здесь, я тебя держу. — Получили они по заслугам? — голос всё-таки предательски даёт петуха. — Почему люди не могут затолкать своё животное нутро себе поглубже? Почему я могу себя контролировать, а другие не могут? Почему они просто не могут не вытряхивать на остальных всю хуйню, которая их грызёт? Разбирательство в суде было долгое, с кучей смягчающих обстоятельств для подозреваемых, вроде перегруженности больницы, мол рук на всех не хватало, а тут ещё с выкидышем привезли. Лучше ведь спасать живых детей? Нет, это вовсе не халатность, это же жизнь такая, суровые реалии. А Тома помнит, как сидела перед телевизором с этой чёртовой кассетой и как в гостиную зашла тётя — звук открывающейся входной двери она даже не заметила. Ору тогда было на всю квартиру. Единственное, чего она не могла понять, — почему на кассете белым маркером написано её имя? Тамара Чернышова. Эта кассета для неё? Двенадцать лет назад Тома не знала, что значит желание почувствовать власть над человеком. Когда даже его дыхание зависит исключительно от твоей воли. Но она отчётливо поняла, что если у человека есть возможность так поступать, то он так и поступит, потому что всё всегда сходило с рук. А причина всему этому — гнев, зависть, алчность, жестокость, гордыня, лживость, равнодушие. И если выжечь это из сердца, то она никогда не станет на них похожей. Оказалось, чтобы спалить эту часть человеческой души к чертям, нужно жечь всё целиком. — Ты поэтому боишься плакать? — доносится сверху. — Я не боюсь плакать. — Тогда не прячься и убери руку от лица. — Я не могу. — Почему? — Потому что тогда я… — «Заплачу, блять. Вот что». Саша мягко обхватывает тонкое запястье и отводит его от лица, кладёт на плед. В зажмуренных глазах становится мокро, но слёз на щеках нет. «Это ведь победа, да?». — Что мне делать? — звучит будто совсем от покойника. Внезапно лоб обдаёт жаром. Пахнет сигаретным дымом, гелем для душа и немного апельсиновым соком со спиртом — чёрт, от неё самой ведь должно сейчас точно так же пахнуть. Горячие обветренные губы касаются лба легко, невесомо, как будто боятся поцарапать. — Живи им назло, — отстраняется, но совсем немного, на пару сантиметров, тёплое дыхание всё ещё горит на лбу. — Ты бы умерла, чтобы дать жизнь тому, кто ей не рад, Том? Проживи хорошую, счастливую жизнь. Это лучшее, что ты можешь для неё сделать. Как можно прожить счастливую жизнь, если шарахаешься от людей и от самого себя в частности? Если уже перелопатил себе всю голову, переломав хребет своим же эмоциям в зародыше. Она так боялась стать похожей на тех, кого она считала животными, что вырвала из души всё, что связывало её с человеком. — Но ведь это не совсем правда, — Дробаш качает головой. «Блять, я сказала это вслух?». Она совершенно точно никогда в жизни больше не будет пить. — В смысле? — Зачем ты написала письмо Вове про Серёжу? — Я не… я не знаю. — Ты хотела получить от этого какую-то выгоду? Выслужиться перед ним? Или, может, завоевать расположение у Серёжи? — Нет. — Тогда зачем? А правда, зачем? — Вернее — почему? — хмыкает он. — Мне было не по себе оттого, что ему плохо, — это самая топорная формулировка, которую только можно было выбрать, но, пожалуй, самая точная. — Так, — кивает Саша сам себе, будто услышав именно то, что хотел. — Ты испугалась за Мишу, когда он пришёл на МБС. И когда потом сюда пришла Анна. — Он был весь зарёванный и дрожал. Конечно, я испугалась. — Ага, — снова кивает. — Тебе было грустно из-за меня? Когда я всё тебе рассказал. Тома бы скорее снова употребила более нейтральную формулировку в духе «не по себе», но, наверное, это можно идентифицировать как грусть, так что она в ответ кивает. — Это называется сочувствие. Понимаешь? Когда тебе не нравится то, что кому-то плохо. Это так и работает. И я понимаю, что тебе может показаться, что это МБС так действует — мы же тут немного оторваны от внешнего мира, и здесь всегда всё происходит гораздо быстрее, чем в обычной жизни, — но это всё началось задолго до того, как мы сюда приехали. Ты же почему-то написала то письмо. Тебе же стало некомфортно оттого, что Серёже плохо. Понимаешь? Ворошить те воспоминания неприятно, будто по одному наживую перебирать каждый нерв, ища тот, который кольнёт. Томе неприятно, что она не написала это письмо раньше, с самого начала, что ждала столько дней, равнодушно проходя мимо его одинокой парты. А ещё ей очень непривычно. Всё это время на что-то подобное её толкала лишь глубокая привязанность, которая на самом деле являлась просто замаскированной привычкой. Тома могла сказать что-то ободряющее отцу или брату, но, как ей казалось, только потому, что их испорченное настроение может плохо сказаться на атмосфере дома. А если атмосфера дома не добрая и не уютная, то это странно и вводит в ступор — одним словом, это непривычно. Но чтобы проникнуться чем-то подобным к совершенно постороннему человеку — ещё более нетипично. Она не знала Медвецкого, практически ни разу с ним не разговаривала, но что-то ведь толкнуло её на это письмо? — Так, я не в состоянии всё это вот так воспринимать сейчас. — Это нормально, сходу и не надо. Я просто к тому, что эмпатия — это сложно и это не какая-то одна конкретная эмоция. Это же всё сразу — и печаль, и страх, и радость, и любовь. Так что не наговаривай на себя. На случай, если тебе интересно моё мнение, то дело не в том, что ты ничего не чувствуешь, а в том, что ты игнорируешь свои ощущения и тебе просто нужно научиться их замечать. Не знаю, есть ли у всего этого какой-то научный базис, но, по крайней мере, это то, что вижу я. То есть, ну да, я бы сказал, что ты довольно собранная и хорошо контролируешь свои реакции на происходящее, но ты уж точно не бесчувственная. Когда Тома распахивает глаза, ей сначала кажется, что её слепит солнце. Секундой позже приходит понимание, что время уже наверняка перевалило за одиннадцать вечера, и на улице никак не может быть светло. Алкоголь из крови улетучивается в одно мгновение. В голове набатом стучит колючий страх, ощущение такой уязвимости, какой она ни разу в жизни до этого не испытывала — даже стоя перед лужей крови у первого пустыря или сидя на стуле напротив Анны, чеканившей свой приговор. Глаза напротив смотрят мягко и немного щурятся от лезущих в них волос. То ли происходящий катарсис, то ли степень опьянения позволяет признаться себе, какие они красивые даже с залёгшей под ними синевой, которая в тени сейчас кажется почти чёрной. — Но я всё ещё просто гидробиолог, психологического образования у меня нет, и я не знаю, могу ли я тебе с этим как-то помочь, — «ты уже помог», — но… может стоит потом обратиться к специалисту? Только не подумай, что я думаю, что с тобой что-то не так, мне и так всё нравится, просто если тебя это беспокоит, то не нужно это вот так бросать. Обращаться за помощью — это незазорно и вообще требует большой смелости и… — тараторит Саша практически на одном дыхании, так что Томе приходится его перебить: — Всё нормально. Наверное, ты прав. Я над этим подумаю. Под ногами плещется Белое море. Снова «зеркало», а «зеркало» на море не предвещает ничего хорошего, но на душе впервые за столько лет так спокойно и легко. Воздух пахнет солью и сигаретами, а перед глазами только небо и чужое лицо. Хотя какое оно чужое. — Пойдём? Или ещё посидим? Завтра утром Тома точно об этом пожалеет, когда проснётся со слипающимися глазами и ещё более тёмными синяками, но у неё теперь вроде как карт-бланш на кофемашину. — Давай ещё посидим. — Хорошо. — Хорошо.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.