ID работы: 11992278

Не «зачем?», а «почему?»

Гет
NC-17
Завершён
488
Размер:
369 страниц, 35 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
488 Нравится 425 Отзывы 194 В сборник Скачать

19. Скажешь мне, что я не прав?

Настройки текста
— Тома, Тома! — Вы какого хера здесь орёте? Тома только закончила намывать пол, как в комнату разом ввалилось человек пять. Благо, окно она оттёрла в первую очередь, так что от надписи не осталось и следа. — Тут вот… — пролепетала Вера, отходя в сторону. В проёме стоит Медвецкий под руки с Яном и Николашей, запрокинув голову. Слегка наклоняет её вперёд — из носа тут же натекает немного крови. На правой брови тоже небольшой кровоподтёк. — Да твою-то мать, — выдыхает Тома, оборачиваясь на Дробышевского, всё ещё спящего на её кровати, завернувшегося в одеяло чуть ли не с головой. — Только тише, — говорит она, кивая в его сторону. Медвецкий выпучивает глаза и делает пару шагов вглубь комнаты, поддерживаемый Яном и Аргуновым. Валится на Верину кровать, снова запрокидывая голову. — Голову опусти обратно, — приказывает Тома, вытаскивая из-под кровати контейнер с аптечкой. — Что ж вам всем неймётся сегодня? Серёжа послушно опускает голову и стирает из-под носа кровь. Что делать с испачканной ладонью, он не придумывает, так что неловко оставляет её на весу и непроизвольно морщится от боли. Ян с Николашей плюхаются рядом на пол, Рита с Верой продолжают стоять, опираясь о стену. Тома лишних вопросов пока не задаёт. Кидает Медвецкому ватку зажать нос и вынимает бутылёк с оставшейся перекисью продезинфицировать ранку над бровью. — Голова не кружится? — Серёжа отрицательно мотает головой. — Болит? — Только от удара, сама голова — нет, — отвечает он гнусавым голосом от зажатого носа. От этого перед глазами тут же вспыхивает картинка, как две недели назад здесь так же сидел Дробаш с ваткой под носом, после того как она ударила его дверью. — Помнишь, что произошло? — продолжает Тома. — Да, — кивает Серёжа, говорить старается как можно тише, чтобы не разбудить Дробышевского. — Глеб мне въебал. — Что? — Глеб дал мне по лицу, — объясняет он таким спокойным тоном, будто интересуется, скоро ли ужин. — Так, ну… сотрясения у тебя нет зато, — Глеб дал Серёже по лицу? Он его меньше раза в два. Медвецкий — двухметровый увалень с косой саженью в плечах и тяжёлым кулаком. Это даже не драка боксёра с младенцем, а пиздилово между Ванпанчменом и зиготой. — А что здесь происходит? — с кровати приподнимается Дробаш, сонно потирая глаза и еле подавляя желание потянуться. — Сергей, господи, что произошло? — Александр Дмитриевич, там… там личное, — мнётся Медвецкий. По нему видно, что врать он очень не хочет, а правду говорить — тем более. — Можно я не буду объяснять? Дробышевский поднимается с кровати на ноги, приглаживает сбившиеся в гнездо волосы и делает пару нетвёрдых шагов к Серёже. Тот весь сжимается в комок, будто стараясь заставить свою громадную фигуру выглядеть в несколько раз меньше. — На сотряс проверили? — обращается он к Томе. — Всё в норме, — кивает она. — Если вам кто-то угрожает или что-то в этом духе… — начинает он, но Медвецкий его прерывает. — Ничего такого, мы просто повздорили, — произносит он и тут же добавляет. — Извините, что перебил. И разбудил. — Если что, вы знаете, где я живу, и можете в любой момент подойти ко мне или к Владимиру Львовичу, мы всё решим, — продолжает Дробаш, пропустив извинения мимо ушей. — Без Алексея Алексеевича, разумеется, — подмигивает он и нетвёрдой походкой направляется к выходу. Проницательный чёрт. Знает же, что при нём Серёжа ничего рассказывать не будет. И даже не стал делать вид, что всё ещё спит — просто убедился, что всё в порядке, предложил помощь и тактично удалился. Едва за ним захлопывается дверь, на Медвецкого уставляются пять пар глаз. А начинает всё же Ян. — Вован назначил Серёгу ответственным за дежурство в аудитории, — говорит он, смотря в пол. Сейчас он совершенно неестественно тихий, даже не разбрасывается своими замашками из драмкружка. — Список дежурных вести, чтобы воду там животине менять и в этом роде всё. — А перед этим Аля попросилась, — поясняет Николаша. — И это Глеб так за неё заступился? — уточняет Тома. Глеб — вообще тихий парень, на МБС его не слышно и не видно, будто и нет его вовсе. — Ну я его потом за шкирку поднял, развернул и пинка дал, — Медвецкий уже сам тянет из контейнера третий ватный тампон. Говорит всё так же в нос. — Надо было ему вломить, чтоб неповадно было, — выпаливает Рита. — Какого хуя он может просто подойти и ударить кого-то? И было бы за что, блять. — А Енисейский зачем твою кандидатуру выдвинул? — вот чего-чего, а этого Тома точно не понимает. Почему Серёжа в драку лезть не стал, ясно как божий день. Ещё убьёт ненароком. Да и не в характере это у него. Выглядит он, как бандит из девяностых — особенно когда по весне в кожанке ходит, — но такого добродушного парня ещё поискать. У него в комнате в общежитии два кота живут, которых он бог знает где подобрал. Прячет их от коменды. А вот с чего Енисейский решил внезапно проявить такую инициативу — загадка. — Он что, не знал, чем всё обернётся? — едва ли, конечно, кто-то мог представить, что дело дойдёт до рукоприкладства — они же не в детском саду, в конце концов. Но бури ожидать стоило. — Я сам вызвался, — Медвецкий поднимает взгляд и наконец убирает ватку. Кровь больше не течёт. — Нахуя? — охает Тома. — А действительно — нахуя? — Рита разворачивается и скрещивает руки на груди. Смотрит обеспокоенно, но ноздри от гнева всё равно раздуваются. Этого у Риты не отнять, у неё всегда первая реакция на любое событие — радостное ли, грустное ли — это гнев. У неё девиз не «бей или беги», а «бей, добей и наори». — А какого хера я должен прятаться и отсиживаться, а? — Медвецкий вскакивает на ноги, немного задевая Аргунова и случайно отпинывая контейнер с аптечкой глубоко под Ритину кровать. — У меня нет права в чём-то тоже поучаствовать? Я устал. Я устал от этой хуйни, — выдыхает он совсем замученно и лезет под кровать возвращать контейнер на место. — Почему я должен в угол забиваться, лишь бы глаза не мозолить? — Вот тебе глаз с носом и помозолили, — закатывает глаза Рита. — Да не в этом же дело, Рит! Как ты не понимаешь? — он немного повышает голос, но тут же спохватывается и несколько раз глубоко вдыхает, чтобы успокоиться, сжимая и разжимая кулаки. Прекрасно же понимает, насколько угрожающе в такие моменты может выглядеть. — Тебе это всё не надо, окей, ты не хочешь в этом всём участвовать. А я — хочу. Но я, видите ли, не могу! Мне же, блять, нельзя теперь! — Тома припоминает, что его вроде как даже на студвесну с гитарой не выпустили в мае. — А почему Глеб-то за неё вступился? — спрашивает Вера, надеясь, видимо, увести разговор немного в другую степь, но тем самым только подкидывая угля в топку. — Они друзья разве? — Да нет, — пожимает плечами Рита. Вытягивает перед собой руку, рассматривая ногти. — Просто носится за ней, как собачонка, а она и не против. — У Али молодой человек есть, — произносит Ян бесцветным голосом, всё ещё разглядывая дощатый пол, — и на шею Глебу она не вешается. И «вступаться» за неё она не просила. — Ты какого хера её выгораживаешь, а? — Рита опускает руку и таращится на Яна во все глаза. — Да потому что ей просто одиноко. И не только сейчас, а вообще. Вы не замечали? — вздыхает он и наконец-таки отрывает взгляд от пола. Без его обычной театральщины кажется, будто какой-то чревовещатель говорит за него. — Это она за всеми, как собачонка, носится. — А мне не было одиноко? Не было, Ян? — начинает Медвецкий почти шёпотом, чтобы снова не сорваться на повышенный тон. — Я был совсем один! Один, Ян! И ты тоже сбежал, — тычет пальцем в его сторону, отчего Ян сжимается ещё сильнее, — как и все, о чём я тебе ни разу, ни разу не припоминал! — Ты назвал меня безвольной сукой у Али на поводке. — Да, назвал, потому что, видимо, так и есть. — Серёж, ты перегибаешь, — вставляет Аргунов, осторожно поднимаясь на ноги. — Во-во, — кивает Ян и встаёт следом за ним, почувствовав поддержку. — И ты тоже, Ян, — Николаша подходит к Рите и опирается о стол, так же, как и она, сложив руки на груди. Смотрит глаза в глаза, стараясь лишний раз не моргнуть. — Что? — опешивает Ян. К такому он не привык. Бегает глазами по комнате, не понимая, куда себя деть, а садиться обратно было бы глупо. — Аля — совсем девчонка, — начинает он, стараясь говорить как можно спокойнее, но выходит у него со скрипом. То и дело бросает взгляд на Николашу, но тот, хоть и выглядит побитым, сейчас упорно на него не смотрит, — и у неё нездоровые попытки всем понравиться, но она неплохой человек, клянусь. Заметь, — поворачивается он к Серёже, — с весны она тебе и слова плохого не сказала, Глеб это всё сам устроил, господи, — смотрит на Медвецкого, но говорит будто совсем не ему. — Сейчас в этой комнате каждый тебе друг, каждый, даже я. И заметь, я не стал эти разборки устраивать там, при ней, чтобы «выслужиться» перед такой влиятельной старостой, — он показывает пальцами кавычки, всё-таки срываясь на свою привычную театральщину, потому что без неё, ещё и без поддержки Николаши, которая уже как приросший к руке костыль, совсем тяжко. Но это всего на секунду, потому что продолжает он совсем не наигранно. — Я говорю это тебе в компании твоих друзей, прекрасно зная, что вы об этом думаете. — Зато весной она устроила достаточно, — шипит Медвецкий, опираясь руками об изголовье Вериной кровати, отчего ему приходится согнуться почти пополам. — Ты ей вечно будешь это припоминать? — Да, — отвечает он стальным, режущим воздух голосом. — Я этого никогда не забуду. Я был один. — Какие мы, блять, несчастные! — Ян, успокойся, — Николаша наконец поднимает взгляд. Так звучит голос, когда впервые читаешь на иностранном языке — до ужаса нелепо, потому что язык не привык к такому набору звуков, никогда же подобного не произносил. — Что, Николашенька, ну что? — Ян разворачивается уже в его сторону. — Скажешь мне, что я не прав? — Да. — Что? — таким потерянным Ян не выглядел никогда. Даже не так, он вообще никогда не выглядит «потерянным», будто всегда играет по сценарию, который сам же и написал. А сейчас даже отшатывается в сторону. — Ян, ты не прав, — произносит Николаша, и этой фразе вторит только хлопок закрывшейся за Яном двери.

***

— Да что за день-то такой? В дверь комнаты снова настойчиво стучат. Тома этот звук прекрасно знает — нетерпеливый, но в то же время опасливый. — Аптечка здесь? — раздаётся голос из-за двери. — Да здесь она! — кричит Рита, не поднимаясь с кровати и накрывая голову подушкой. Время-то уже полдесятого, вроде детское, но на МБС всё по расписанию. Если есть лишняя минута — ты её спишь и никак иначе. На одном ред булле долго не протянешь. Дверь тут же распахивается. — Можно тебя на минутку? — в комнату заглядывает Владимир Львович. Заходил он до этого пару раз от силы, и то — брал либо нурофен, либо пластырь. Причём Тома была уверена, что медикаменты такого уровня у него с собой точно есть, просто зачем их тратить, если можно потырить у собственного студента? А сейчас ничего не говорит. Тома бросает короткий взгляд на контейнер — может, ему нужно что-нибудь, о чём так просто вслух не скажешь. В конечном итоге, у начальства тоже запор бывает, но эту мысль тут же выбивает из головы следующая: «Надпись». Что там Саша ему наплела? Если наплела, конечно. Саша — взрослый, разумный человек, а любой взрослый и разумный человек о таком пиздеце сразу бы рассказал. Если быть уж совсем честным, будь Тома по ту сторону, точно бы рассказала. Она ни разу не стукач, но только если дело не доходит до угроз. Тома поднимается с кровати, в последний раз задумавшись, не прихватить ли с собой контейнер, но всё же выходит в коридор без него. Енисейский тут же плотно закрывает за ней дверь. — Так, давай отойдём, — бросает он и отходит к лестнице. Оглядывается и всё-таки принимает решение спуститься на пару ступенек, чтобы оказаться ещё немного дальше от жилых комнат. — Тут такое дело, в общем… Саша мне всё рассказала. Сердце ухает вниз. Что будет дальше, Тома и так знает. Её первым же рейсом отправят на материк, оттуда на поезд «Мурманск — Санкт-Петербург» и на практику в Петергоф — копаться в иле Финского залива и ловить жучков в Сергиевке. Никаких лодок, Штиля, вырвиглазных спасательных жилетов, никакого моря и никакого Дробаша, которого и уволить могут. Под протекцией Енисейского этого можно и избежать, но, по сравнению с Томой, влетит ему куда сильнее. — А что конкретно она вам сказала? — решает Тома идти ва-банк. Вдруг про надпись она умолчала. — Просто мы попросили не описывать всё сильно в деталях, чтобы… — Чтобы ему не было неловко, да, — кивает Енисейский и продолжает. — Сказала, что порезала руку, пришла к тебе, а Саня в обморок чуть не грохнулся. Я вообще думал, что у него это давно прошло, мне жаль, — добавляет он, понизив голос. Открывает рот, чтобы продолжить, но всего на секунду заминается, будто ему стало неловко. Енисейский и смущается — надо будет точно внести этот день в календарь. — Саша… не стала уточнять, почему вы вдвоём оказались в твоей комнате и что вообще между вами там происходит, и мне это, собственно, неинтересно. Просто не делай такой испуганный вид перед Алексеем Алексеевичем, договорились? — Тома только заторможенно кивает на такое заявление. Надо будет Дробаша хотя бы предупредить, чтобы в комнате его не ждал сюрприз. — Я, собственно, зачем к вам обращаюсь — я проебался, — от сочетания мата и «вам» в одном преложении становится смешно. — Саня таким полумёртвым вернулся, что я предложил ему немного выпить, и он… — Выпил лишнего? — помогает Тома. — Наклюкался, да, — кивает он и продолжает. — У тебя есть какой-нибудь алка-зельтцер или полисорб, или… — Энтеросгель? — В самый раз. Но основная просьба не в этом, — он пару раз оглядывается, проверяет, нет ли кого на этажах и продолжает. — Можешь с ним посидеть минут сорок, чтобы он никому на глаза не попался? А я пока туалет уберу. — Туалет? — Он там наблевал, да. Его с шампанского, как ребёнка, уносит. — Ладно, — нехотя кивает Тома. С некоторых пор пьяных она старается обходить стороной. Именно пьяных, а не весёленьких поддатых, потому что в прошлый раз это ничем совершенно хорошим не обернулось. Енисейский её замешательство читает тут же. — Что-то не так? — Не очень люблю пьяных, — поясняет Тома, надеясь, что в дальнейшие расспросы он не полезет. — О, тут можешь не переживать, — облегчённо выдыхает Енисейский, даже на секунду слетая с шёпота на нормальную громкость, но тут же продолжает снова вполголоса. — Он такой лапочка сейчас. Ну, в общем, сама увидишь. Если заставишь его почистить зубы — лучше в столовой, туалет я закрою, — то можешь завтра спать всю первую лекцию. Тома вообще не понимает, как это произошло. Вот Енисейский уже ведёт её обратно, ждёт, пока она возьмёт энтеросгель с аспирином, тащит её уже к своей комнате. И вот она стоит в проёме двери и смотрит на разлёгшегося на кровати Сашу. Комната всё такая же идеально чистая, не считая стоящих на столе бутылок. Стаканов нет. Тома надеется, что они их просто убрали, а не пили из горла. — Так, вставай, пьянь. — О-о-о-о, Томуня, — тянет он непослушным голосом, немного приподнимаясь на локтях, но тут же валится обратно. — Только попробуй ещё раз, — она подходит к окну и раздвигает шторы, впуская в комнату остатки догорающего солнца. Закат на севере длинный, гореть будет ещё с час. — Молчу-молчу, — бормочет Дробышевский, переворачиваясь на бок. — А ты чего здесь? А правда, что она вообще здесь делает? Енисейский мог попросить последить за ним кого-нибудь из преподавателей, да хоть Ефремовича или Машу. Энтеросгель Тома бы ему и так дала. Просить о подобном студента — вопиющая неосмотрительность, хотя, с его же слов, Тома не из тех, кто станет болтать. — Поднимайся, пойдём зубки чистить. Где твоя щётка? — В тумбочке, первый ящик, — он хлопает рукой по тумбочке, стоящей вплотную к спинке его кровати, и так и оставляет её там. Тома только сейчас понимает, что лежит он в футболке с коротким рукавом — шрамы замечать она совсем перестала. — Вот это у вас хоромы здесь. Даже тумбочки две, — присвистывает Тома, роясь в ящике. Комната, конечно, выглядит совершенно иначе, нежели их, студенческие. Она немного больше, в углу, помимо дополнительной тумбочки, стоит шкаф для одежды. Окно повёрнуто в нормальную сторону, так что его можно хоть нараспашку открыть, но сейчас оно плотно закрыто — Дробашу же холодно. Комната вообще выглядит как-то непривычно для жилья двух преподавателей. Во весь потолок висит огромная гирлянда, которую вряд ли включают, потому что бак для солярки не резиновый, и тратить электричество на такое, по крайней мере, неразумно. На столе книг столько, что стопки едва не подпирают потолок. Стены оклеены плакатами, совсем как у подростков, причём у кровати Владимира Львовича, от этих самых подростков ускакавшего куда дальше, плакатов больше раза в три. На полу советский ковёр, будто лет пятьдесят назад спёртый из какой-нибудь хрущёвки. На тумбочке Енисейского кружка с надписью «Хуй» — этого Тома явно не должна была видеть. И весь этот хаос каким-то образом приведён в абсолютный порядок. Тома всё же тянет за ручку и открывает форточку, чтобы выгнать из комнаты алкогольный душок. Вести Дробаша в общий коридор прямо так не вариант — мало ли кто намылится к соседу посреди ночи, а у Сани руки открыты. Так что она оглядывается, тянет со спинки стула толстовку и кидает ему. — Так, поднимайся и одевайся, — Дробышевский тут же спускает ноги на пол и предпринимает попытку встать. — О-о-о-о… да ты еле стоишь, — он с оглушительным грохотом валится обратно, стукаясь головой о стену. — Господи, ну за что? Поднимай руки тогда, — он покорно выполняет её просьбу и смотрит расфокусированным, неподвижным взглядом куда-то ей между бровей, пока она натягивает на него толстовку. На голове гнездо похлеще, чем после пробуждения в её комнате. — Всё, вставай давай, — заставить его почистить зубы — уже дело чести и спортивного интереса. — Ну То-о-о-ом… — капризно тянет он, пока она перекидывает его руку через плечо и ведёт в сторону двери. Дробаш будто и вовсе не собирается ей в этом помогать. В этом — это в ходьбе, иначе Тома не может объяснить, почему он будто нарочно спотыкается на каждом шагу, хватается руками за всё, что под эти руки попадётся, издавая как можно больше шума. Бормочет что-то себе под нос, и Тома надеется, что это не что-то очередное из русского пост-панка, потому что картина выходит и без того душераздирающая. — Вот это ты кабан, конечно, — выдыхает Тома, скинув его на ближайшую к столовской раковине скамейку. — Я не хочу быть здесь кабаном, — отвечает заплетающимся языком, стараясь подавить икание. — Да, точно, прости. Она протягивает ему щётку, и только сейчас в голове щёлкает: паста. Возвращаться обратно и оставлять его здесь одного не хочется, мало ли кто может за водой зайти, но делать нечего, благо, дверь их с Енисейским комнаты — соседняя со столовой. Тома выглядывает в коридор, проверяя, нет ли кого на горизонте, и забегает в комнату. Паста обнаруживается в том же ящике, но задвинутой немного вбок, из-за чего глаз на неё сразу не упал. Когда она снова выглядывает в коридор, то чуть не сталкивается лбом с вышедшим из комнаты Медвецким. Кровоподтёк у него над бровью разросся до полноценного фингала. — Ты куда? — За водой, — отвечает он, будто совсем не удивившись, что она вышла из преподавательской комнаты с пастой. Будто в королевскую ночь в лагере прибежала вожатых мазать. — Возьми у меня наверху в термосе. — Да кухня ближе, — пожимает он плечами и хватается за ручку двери. — Она заперта, — настаивает Тома, но он разом распахивает дверь и тут же закрывает, разворачиваясь к столовой спиной. — В красном термосе, да? — спрашивает Медвецкий как ни в чём не бывало с совершенно каменным лицом. — Ага, — кивает Тома, провожая взглядом поднимающегося по лестнице Серёжу. У кого бы он ни подцепил привычку не задавать лишних вопросов, Тома этому человеку благодарна безмерно. Только она заходит с пастой обратно в столовую, из груди вырывается мученический вздох: Дробышевский лежит на лавке, свернувшись калачиком, и спит. Так дело не пойдёт, он уже и так отнял у неё достаточно времени, полагавшегося на сон, так что она заставит его почистить эти чёртовы зубы и доспит сегодня эти лишние четыре часа. Любой ценой. Она осторожно трясёт его за плечо, но тот никак не реагирует. Когда она трясет настойчивее, из свернувшегося комочка раздаётся уже приглушённое, недовольное бормотание. — Саш, бога ради, вставай, а, — в ответ он немного разворачивается и укладывается на спину, разводя руки в стороны. Приоткрывает глаза и пьяно лыбится. — Саня, хороший мой, я за себя не ручаюсь, если ты не встанешь прямо сейчас. — Как ты меня назвала? — Саня? — непонимающе переспрашивает Тома. — Не-не, потом. — Мой хороший? — Я хороший? — А ты думаешь, плохой? — Не-е-е, — он качает головой из стороны в сторону и по-кошачьи потягивается, едва не сваливаясь с лавки. — Просто я рад, что ты так думаешь. — Я изменю своё мнение, если ты сейчас не встанешь. Дробаш бормочет нечто среднее между «ёбана в рот» и «иди нахуй», но с лавки поднимается. Едва ли не на корточках подползает к раковине и карабкается по ней наверх, пока наконец не облокачивается о неё обеими руками. — Зубы, — напоминает Тома, ставя на столешницу пасту с щёткой. Он только отрицательно мычит и кивает на свои руки, которые удерживают его на уровне раковины. — Если ты думаешь, что я не почищу тебе зубы сама, то ты сильно ошибаешься, — шипит Тома. Поначалу всё это было даже весело. Жаль, у неё нет с собой телефона, чтобы заснять этот артхаус и в дальнейшем припоминать ему об этом при каждом удобном случае, но сейчас она хочет только спать. Дробышевский только заторможенно пожимает плечами и открывает рот. Тома надеется, что он достаточно пьян, чтобы не увидеть в этом ничего странного. Она выдавливает пасту на щётку, немного жмёт ему на шею чтобы он опустился ниже и наклонил к ней голову. Справедливости ради, ведёт он себя смирно, только слегка покачивается из стороны в сторону и еле разборчиво с пастой во рту напевает «…я опять на районе потерял себя в одном из дворов…». — Не знала, что ты поклонник Скриптонита, — Тома споласкивает щётку, пока Дробаш пытается оторвать руку от раковины, чтобы набрать в неё воды и прополоскать от пасты рот. Стоит ему только отлипнуть от раковины, как и без того неустойчивая конструкция из рук чуть не рушится окончательно и он замирает в паре сантиметров от столешницы, чуть не въехав в неё лбом. — Э, э, стой, дай я сама. — Это какой-то ик твой знако-омый? — спрашивает Дробаш, ставя руку на место и снова приподнимаясь над раковиной, пока Тома набирает в ладонь воды. Попасть в неё ртом с первого раза у него не выходит, так что он пару раз мажет губами то в пустое пространство, то ей в запястье. — Господи, ну за что? Мечась между сохранностью своего ментального состояния и душевного равновесия Дробышевского, Тома выбирает первое, выворачивает кран на холодную воду и брызгает ему в лицо ледяными каплями. Тот взвизгивает, отшатывается и опускается на пол, прижимаясь спиной к стене. — Т-ты меня совсем не цени-и-ишь, — тянет он и обхватывает себя за колени. Однако чертей в его глазах не заметить невозможно. Тот факт, что это грамотный спектакль, направленный на небольшую передышку, Тома распознаёт сразу. — Сань, вставай, а? И пойдём баиньки, — на раздражение и приказной тон уже нет никаких сил. Даже принимая во внимание, что этот сжавшийся комочек с гнездом на голове — превосходная имитация вселенского страдания, давить на него всё равно не остаётся никакого желания. Со своим актёрским талантом и не поддающейся описанию мимикой ему точно место в театральном. — Пойдём-пойдём, мой хороший. Интонация воспитательницы из детского сада срабатывает безотказно, так что Дробаш только поднимает голову, и, как коала, карабкается по Томе, чтобы снова вцепиться ей в плечи и не упасть. Путь обратно даётся ему проще — видимо, холодная вода в лицо всё же дело своё сделала, — и теперь он, конечно, продолжает спотыкаться и биться об углы, но только потому, что и трезвым этим грешит. В комнате он уже стоит на ногах сам и хватает со стола бутылку с водой, тут же осушая её практически до конца. Комната всё ещё выглядит какой-то совершенно волшебной, ни в какое сравнение не идёт с её собственной. В той буквально всё кричит о том, что человек здесь ненадолго и скоро у неё будет новый хозяин, поэтому и остаётся безликой, чтобы угодить всем. Как чистый лист, как нейтральное модельное лицо, чтобы показывать не себя, а одежду, как актёр, чтобы можно было сыграть кого угодно. А здесь гирлянда под потолком качается от ветра из открытого окна, и под ногами шуршит аляповатый ковёр. — Еба-ать меня развезло, — произносит он, промаргивается, опираясь о стол, и трёт руками лицо. — Я заметила, — хмыкает Тома. Уходить пока нельзя, мало ли что взбредёт в его хмельную головушку, вдруг он по комнатам пойдёт, как в своё время Медвецкий и Ян с Аргуновым с их гаданием на зеркале. От этих воспоминаний Тома непроизвольно морщится — что теперь с ними троими будет, бог его знает. Саня в это время допивает остатки воды и покачивается из стороны в сторону. Кажется, уровень его трезвости Тома сильно переоценила. Он всё так же смешно растягивает гласные в словах и медленно, будто с усилием, моргает. Берёт со стола кружку, из которой обычно пьёт чай, и задумчиво смотрит. — Как успокоить злого англичанина? — отрешённо спрашивает он, и Тома уже предвкушает надвигающийся ебанутый панчлайн, но всё равно делает попытку. — Транквилизатор? — Не, сэр, чай, — отвечает он, поднимая немигающий взгляд. — Не серчай, — боже, блять, за что ей это создание? Дробаш издаёт какой-то хрюкающий звук и смеётся, срываясь аж на фальцет. Тома бы тоже поржала, но она во время смеха всегда жмурит глаза, а здесь расслабляться нельзя, мало ли что он выкинет в эти шесть миллисекунд. — Вот нахуя ты такая красавица, а? — вдруг спрашивает он, запрокидывая голову назад так, что может смотреть в окно за спиной. — В биологии нет вопроса «нахуя?», есть только «с хуя ли?», — хмыкает Тома. Да, он всё ещё охуеть какой бухой. — Не, серьёзно, — он опускает голову обратно и чуть не наворачивается вперёд. Будто покурил на голодный желудок и попытался резко встать. — Ты такая красивая, — он не Ян, чтобы поддерживать такой уровнь драмы, так что следом тут же пропевает: — Словно мне это снится, это только сейчас, это не повторится. — А ты пьяный, — отмахивается Тома, отползая ближе к двери. Ну начинается. Если на утро он ничего из этого не вспомнит, она поверит в существование бога, несмотря на тупорылый теологический аргумент Уильяма Пейли. — Ну не слепой же, — отзывается он, выпучивая глаза так удивлённо и бегая взглядом по комнате, будто Тома здесь армию теневых клонов создала. — И я давно это заметил вообще-то, просто не говорил. — И почему же? — Ты бы подумала, что я к тебе подкатываю, — продолжает Дробышевский, словно ему приходится объяснять таблицу умножения выпускнику матмеха. — А сейчас подкатываешь, получается? — А ты хочешь, чтобы я к тебе подкатывал? — У тебя слишком осмысленные вопросы для бухого. — Я не бухой. — Поэтому я только что тебе зубы чистила, пока Владимир Львович блевоту твою убирал? — Он убрал мою блевоту? Бля-я-я-я… — стонет Дробаш, пряча лицо в ладонях и буквально падает боком на кровать, что Томе только на руку. Хотя бы он не навернётся на пол, а если и навернётся, то с высоты кровати. Он тут же накрывает голову подушкой и снова выдает какой-то набор бессвязной тарабарщины, в котором Тома может разобрать только «ну ёбаный через пизду в рот», «сука выебучая ебанина» и ещё целый ряд оригинальных нецензурных оборотов. — Ага, так что спи. Да, пьяных Тома не очень любит, а опыт общения с ними у неё после общаги богатый. В какой-то момент они даже поставили на кухню банку со сбережениями на общие запасы алка-зельтцера, потому что Тома, конечно, добрая душа, но лучше она потратит всю стипендию на утешительные роллы после пар, а то в местной аптеке на неё уже смотрели странно. Вообще разговоры с пьяными, когда сам трезвый — своего рода извращённое хобби. Так соседка-магистр рассказала ей, что полгода влюблена в их третью соседку; какой-то пьяный парень с физфака поведал ей историю о том, как в детстве украл у знакомого собаку (и она, между прочим, всё ещё в родительском доме живёт), пока Тома варила на кухне макароны; а от целой компании на пожарной лестнице Тома получила детальный план мести коменде, потому что из-за него теперь не покурить на основной лестнице. Ну а от Ильи она получила целую тираду о неразделённой любви, отчего сейчас её слегка тряхнуло. — Ты чё? — подаёт голос Дробаш, пару минут назад повернувший голову в её сторону. — Холодно. — Пиздишь, — безапелляционно заявляет он, и в общем-то он прав. — Тебе никогда не холодно. Ты человек-печка. Произносит он это таким тоном, будто читает мораль к басне, и выглядит соответствующе. Тома, конечно, не думает, что он ей соврал. Скорее всего он действительно считает её красивой, но раз трезвым этого не говорил, значит, не очень-то хотел, чтобы она об этом знала. И на утро ему, разумеется, будет очень неловко, а Тома этого не хочет. Тома вообще к своей внешности относится странно: такое ощущение, что она просто всегда и везде по-разному выглядит. Она знает какие-то базовые характеристики, например, что у неё каштановые волосы, серые глаза и синяки, но у неё даже в отношении других людей, не говоря уже о себе, взгляд первым делом падает на рандомные отличительные черты, в виде родимого пятна, покусанных ногтей или забавной походки. — Ща-ща-ща, — говорит Дробышевский, приподнимается сначала на локтях, а затем встаёт с кровати и отползает в сторону кровати Енисейского. Шарит у него под подушкой и выуживает из-под неё фиолетового плюшевого зайца, которому на вид лет тридцать, не меньше. — На, — пихает игрушку Томе в руки и заваливается обратно на кровать. — Это Теодор. Не грусти. В бою ощущений побеждает шок, так что Тома не ржёт только поэтому. Во-первых, Енисейский спит с мягкой игрушкой, во-вторых, это древний фиолетовый заяц (боже, что с головой у советских художников?), в-третьих, интересно, как отреагирует сам Владимир Львович, когда вернётся и увидит его у Томы в руках. Возможно, теперь удастся шантажом выторговать себе и второй прогул. Ну и наконец, действительно не грустно. — У тебя такие глаза красивые, — Дробышевский переворачивается на живот и снова потягивается. — Чё тебе неймётся? — Тома пересаживается на пол у изголовья его кровати, чтобы в случае чего пихнуть зайца ему. Поздно понимает, что, сидя на кровати Енисейского, могла просто быстро закинуть его обратно под подушку, но пересаживаться как-то тупо. Голова сейчас будто вообще отказывается работать. — Потому что я пьян. — Да ты что? — Я как только их увидел, подумал: ну и глазища. Ебать, ты ещё смотришь, как сканнер, блять, это даже пугает, — Тома бросает взгляд на глаза зайца — тоже фиолетовые, один треснут. Дробышевский в плане комплиментов, конечно, недалеко от Енисейского ушёл. — Голубые такие. — У меня не голубые глаза. — Гонишь. — Серьёзно. Они не голубые. Они серые, — вообще они даже не то чтобы серые, а скорее просто мешанина из всего подряд. — Дай посмотреть! — Дробаш снова поднимается на локтях, и от него несёт таким энтузиазмом, что даже жить хочется. Смотрит так восторженно, будто удачно подогнал расчёты под лабораторную с аналитической химии. — Мне тебе их из глазниц доста… — начинает Тома, оборачиваясь, но видит только, как Дробышевский невесть откуда хватает телефон, одним движением включает фонарик и наклоняется, чтобы посветить ей прямо в лицо. — Реально серые, — произносит пониженным тоном, потому что уже не настолько прям пьян, чтобы кричать ей в лицо, тем более что это самое лицо находится едва ли сантиметрах в пятнадцати. — Ебать. Как ледник. — Ага, ледник на обочине, — хмыкает Тома, не закрывая глаза только от чистого ахуя. А людям эволюцией положено в случае ахуя таращиться и не моргать. — У Стругацких не так было, — мотает он головой так, что рука с фонариком ходит ходуном, и этот калейдоскоп может запросто вызвать эпилептический припадок. — У них был пикник. — У висячей скалы? — Какой скалы? — непонимающе хмурится он. Выглядит таким растерянным, будто впервые на допсу попал. Он так-то действительно не всегда распознаёт её отсылки, так что остаётся только догадываться, как много совершенно рандомных фраз без контекста он списал на её ёбнутость. — Том, я слишком пьян и едва ли могу идентифицировать твои реминисценции достаточно корректно. — Видимо, не настолько пьян, чтобы не вспомнить слово реминисценция. — Ты знала, что за формирование цвета глаз у человека отвечает больше шестнадцати генов? — То есть школьные задачки по генетике — хуйня? — Хуйня, — кивает, не переставая лыбиться. — Да не щурься ты, — он подносит фонарик ещё ближе, но, видимо, в этот самый момент аккумулятор садится и фонарик гаснет. Дробаш просто кладёт телефон куда-то на кровать и продолжает таращиться ей в глаза осоловевшим взглядом. Свет от фонарика больше не слепит, так что Тома немного промаргивается, фокусирует взгляд на чужих радужках и только в этот самый момент делает открытие: у него зелёные глаза. При дневном свете и на расстоянии они всегда выглядели карими, а сейчас на расстоянии сантиметров десяти можно ясно разглядеть широкое зелёное кольцо ближе к зрачку. — Зелёные, — брякает Тома, и Дробаш на это только хмурится и чаще моргает. На таком расстоянии можно заметить каждую морщинку, которых у него много в уголках глаз, потому что всё время ржёт, глубокую носогубку от практически не сползающей улыбки, выбивающиеся из формы волоски бровей и да, зелёные глаза со светлыми, но длиннющими ресницами. И оторвать от них взгляд силы воли не хватает. — Чё? — У тебя глаза зелёные. — Гонишь? Всю жизнь думал, что они карие. — Да я тоже, — хмыкает Тома, наконец отсаживаясь, вставая на ноги и пихая Теодора обратно Енисейскому под подушку. — В смысле не всю жизнь, я же не всю жизнь тебя знаю, — подходит к окну и зашторивает его. Надо подумать, что это вообще такое было и «с хуя ли» Тому так торкнуло, но она в лучших традициях Скарлет О’Хара подумает об этом завтра. — Спи давай.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.