ID работы: 11992278

Не «зачем?», а «почему?»

Гет
NC-17
Завершён
488
Размер:
369 страниц, 35 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
488 Нравится 425 Отзывы 194 В сборник Скачать

15. Король мира

Настройки текста
В последнюю в блоке альгамики послеобеденную лекцию Вейгнер, кажется, пытается впихнуть весь курс лихенологии. Выставляет на демонстрационный бинокуляр препарат среза какого-то дохера редкого лишайника, попутно где-то напортачив с установкой самой линзы, так что та, чудом не разбившись, с грохотом падает на предметное стекло. На это Валентин Константинович реагирует удивительно спокойно и просто поднимает взгляд на практикантов, произнося как мораль к басне: «Если не хотите испортить оптику, никогда не крутите винт под надписью Made in Russia». От жары, измотанности и общей ироничности происходящего всю аудиторию затопляет истеричным смехом. Лекцию читает в таком темпе, что пытаться записать хоть что-нибудь — бесполезно. Разве что сокращать каждое слово на две трети и всю ночь расшифровывать свою же писанину. Столько времени у них нет. Предстоящую ночь все собираются потратить на лихорадочные попытки вдолбить себе в голову латинские названия восьмидесяти видов водорослей, чуть меньше — грибов, а также на молитвы о том, чтобы про лишайники у них ничего не спросили. Под конец четырёхчасовой лекции Вейгнер предлагает попробовать определить вид лишайника по определителю. В сам зачёт такое задание тоже входит, наравне с тыканьем в собранные образцы и попыткой вспомнить их названия под сыпящиеся, будто с неба, дополнительные вопросы по анатомии и экологии. Так что на пробную попытку все соглашаются, хотя смысла в этом не так много — на зачётное определение им лишайников никто не даст, по книжке их даже преподаватель не всегда правильно назовёт. На определение трёх видов лишайников уходит почти час. Процесс очень похож на блок-схему по информатике, когда ставится какое-то условие, наподобие «Слоевище сверху имеет насыщенно-изумрудный цвет», а ты просто выбираешь да или нет и движешься дальше по ключам. Однако понимание цвета и формы у составителя лихенологического раздела весьма оригинальное, и то, что тридцатью двумя студентами и одним преподавателем воспринимается как салатовая, сердцевидная пластинка, на деле оказывается пластинкой бирюзовой, неправильно треугольной формы. На это у Вейгнера лишь одно объяснение: «Почему написано криво? Так ключ же пятьдесят третьего года. Всех академиков ещё в тридцатых перестреляли». — Боже, ну какая сука, а, — в который раз за вечер шипит Ян. Вся группа опоздала на ужин на сорок минут, так что давиться теперь приходится не просто макаронами с тушёнкой, а холодными макаронами с тушёнкой. На улице, как и в столовой, всё ещё ужасно душно. Все сидят в майках. Кто поблагоразумнее и взял с собой шорты — сидит в них и, должно быть, чувствует себя королём мира. Встав в очередь рядом с Томой, Дробаш желает ей приятного аппетита и все четыре минуты ожидания терпеливо выслушивает целый спич на тему того, как Вейгнер всех заебал и за какие такие их грехи он ездит только на второй поток. К обсуждению подключается практически вся очередь, усиленно объясняя Дробышевскому, в чём именно Валентин Константинович провинился. Кроют его речевыми оборотами весьма нестандартной структуры — как только не изворачивается человек перед тем, перед кем нельзя произнести понятное каждому человеку «еблан». Дробаш кивает, старается отвечать всем по мере сил, хотя выходит не всегда — как зачастую бывает с негласным авторитетом, все замечания адресуют конкретно ему, так что реагировать на каждое он не успевает физически. Сам стоит в толстовке с такими длинными рукавами, что из-под них видно только кончики пальцев, и в таких же длинных спортивных штанах, так что голая кожа открыта только в зоне шеи, лица и иногда выскальзывающих из-под ткани последних фаланг. Медвецкий за столом пытается читать конспекты, изредка отвлекаясь на макароны и препирания с незатыкающимся Яном. В столовой они теперь практически всегда, ещё с истории с гаданием, сидят вместе. Медвецкий изо всех сил вбивает в голову пройденный материал. Ян шутит невпопад, из-за чего никто не может нормально поесть. Николаша стабильно улетает с его шуток, перед этим каждый раз удивлённо округляя глаза. Вера тоже приносит конспект в столовую, но всё отведённое на ужин время уговаривает Риту поесть. Та, в свою очередь, всех материт. Тома же следит за Николашей, чтобы с момента укола инсулина прошло ровно пятнадцать минут и чтобы Серёжа пил свои долбаные таблетки от горла, потому что после заплыва по Белому морю он всё же заболел. Зачёт в десять утра. До зачёта остаётся тринадцать часов. Когда время переваливает за девять вечера и столовая потихоньку пустеет, Ян полушёпотом бросает «Смотрите — фокус» и поднимается со скамейки. Никто не успевает никак отреагировать, только Аргунов на автомате пытается поймать его за футболку, но тот влёгкую ускользает и без стука заходит в поварской отсек столовой. Никто даже не удивляется. Вернее, не так. Все в ахуе, но это быстро проходит, потому что это Ян. Его вынесло с самого слова «лишайник», потому что самое очевидное — от него можно заразиться лишаем, затем — потому что он общественно опасный и сидит в местах лишения свободы, ну и наконец — он заставляет несчастного Ника кого-то чего-то там лишать. Ян выныривает из отсека с абсолютно сияющей улыбкой. Подбегает к столу, даже это выходит у него как-то изящно, и вываливает на него буханку чёрного хлеба и две упаковки паштета. — Ты обокрал столовую? Ты чё, придурок? — первым отмирает Николаша и по привычке хватает его за запястье. — Никого я не обкрадывал, — возмущается Ян, но выдёргивать руку или отрицать, что он придурок, не спешит. — У нас всё было по обоюдному согласию. Он продолжает по-лисьи улыбаться, а Николаша отшатывается от него, будто тот туберкулёзник и собирается на него чихнуть. — Надеюсь, ты просто договорился с поварами, — впрочем, без как таковой надежды произносит Тома. — Природное обаяние и галантность, не больше, — кивает Ян. Настороженные взгляды никуда не исчезают. — Да боже, — он закатывает глаза. — Вы в курсе, что нам должны выдавать бутерброды с паштетом на вечер? — Они зажимают нам паштет? — если бы Рита могла покраснеть ещё больше, она бы точно это сделала, но из-за жары все и так сидят красные дальше некуда. — Короче, у меня есть великолепная идея, — начинает Ян, и все уже понимают, что идея будет отстой. — Мы идём на Белку. С паштетом и хлебом. — Это ты идёшь на Белку, — вклинивается Серёжа. — Мы идём готовиться, потому что… как ты там сказал ещё полчаса назад? — К потере мозговой девственности завтра ты ещё не готов, — помогает Николаша. Ян смотрит на него, как на предателя, с таким шоком, будто оба курили траву, а он потом ментов на него вызвал. — Нет, Ян, это не сработает, — напрягается Аргунов. Ян на это только расслабляется, даже не пытаясь скорчить жалостливую мину. Знает чёрт, что и так согласится. Наклоняет немного голову вбок и кладёт локти на стол, подпирая ладонями лицо. — Я-я-ян, — устало тянет Николаша, отклоняясь назад. Ян хлопает глазами. — Какая же ты сука, Ян. Вот так и ломается человеческая воля. Ян только закатывает свои неправдоподобно красивые глаза и наконец встаёт во весь рост. Не то чтобы Тома всерьёз беспокоилась за Аргунова… Хотя кому она врёт. С Яном она, конечно, знакома была гораздо дольше, да и общались они чаще, но ей всегда казалось, что Николашу она знает куда лучше. У того всё на лице всегда написано, и он даже не пытается это скрыть. Что там в голове у Яна происходит, даже бог не знает, а вот с Аргуновым в разы проще. И едва ли Ян ничего не замечает, и всё это слишком похоже на беготню Енисейского за Валерией Викторовной, где все всё знают, но никто ничего не делает. За исключением одного весомого отличия. И Тома давно обратила на это внимание. Ян своей властью упивается. Такая абсолютная преданность, уверенное знание, что человек при любом раскладе будет на твоей стороне, не может не льстить. Но Томе всё думалось, что Ян порой заходит слишком далеко. Жестоким он не был, но выводить Аргунова на эмоции — любые эмоции — любил. Даже когда вбрасывал очередную шутку, смотрел в первую очередь на его реакцию, а реакция себя долго ждать не заставляла. Тома не знала точно, насколько давно они стали лучшими друзьями, но на каждый его выпад Николаша реагировал совершенно одинаковым по степени ахуем, будто всё никак не мог привыкнуть, что его лучший друг — ебанько. Впрочем, Тому никто не спрашивал, и это совершенно не её дело. Рита, тем временем, немного отошла от шока и перестала таращиться на принадлежащий им по праву паштет: — Я с вами. — Рит, — начала было Вера, но та сразу её перебила. — Ну что, Вер? Выше тройки у меня и так не будет, — она поднимается со скамейки и несёт посуду к умывальнику. — А далеко Белка? — спрашивает Вера. — Ну… — Ян запрокидывает голову и прищуривается, так что угольно-чёрные ресницы оставляют под глазами длиннющие, тёмные тени. Ресницы будто совсем девчачьи, хотя любая девчонка за такие повесилась бы на собственных нарощенных. — Ну мы дошли минут за двадцать пять, — отвечает за него Николаша. — Но вообще можем дойти быстрее, если научим этого еблана смотреть под ноги, — Ян на это резко опускает голову обратно, но ничего не говорит. В итоге, соглашаются все. До зачёта двенадцать часов. Идя по лесу, хихикают от отчаянности и абсурдности происходящего. Никто из них к зачёту и близко не готов, но вместо попыток вызубрить хоть что-нибудь они прутся в ночи на гору Белка (пусть горой она и называется весьма условно, скорее высокий скалистый холм), чтобы на вершине поесть бутербродов с чёрным хлебом и паштетом. И всё это очень похоже на ситуацию, когда до конца месяца у тебя остаётся касарь и ты вместо гречки с картошкой покупаешь сет роллов. Тома берёт с собой антисептик, потому что «Я не могу смотреть, как вы тащите в рот пальцы, которыми до этого в земле покопались. Вдруг туда лось насрал». А ещё ловит себя на мысли, что было бы здорово позвать с ними Дробаша. Тот весь лес облазил и довёл бы их до Белки не окольными Николашиными путями, а человеческой дорогой, пусть гора и находится в черте кольцевой тропы. Он бы в их восемнадцатилетнюю тусовку неплохо вписался, не далеко же от них ускакал. Сразу становится интересно, знает ли ещё кто на базе, сколько ему на самом деле лет. Понятно, что преподаватели в курсе и наверняка персонал — Ефремович-то точно не может не знать. Но Тома такой ценной информацией делиться ним с кем не собирается. С одной стороны, потому что Дробаш может этого стесняться или просто не хотеть — вряд ли симпатия всех и вся на базе к нему из-за этого исчезнет, но панибратства будет не избежать. Хотя слово «симпатия» не до конца отражает всё отношение практикантов к Дробышевскому. Должно быть, подсознательно все понимают, что к студентам он гораздо ближе, чем остальные преподаватели, поэтому это скорее даже не симпатия сама по себе — это и доверие, и, в определённой степени, привязанность, и даже своего рода умиление. Мозг усиленно подкидывает идею, что раскрывать его настоящий возраст остальным не хочется ещё и потому, что обладание таким исключительным, интимным сведением греет душу. И что он сам этой информацией с Томой поделился. Уже понемногу начинает темнеть, а в лесу и подавно. Светят фонариками под ноги по очереди, потому что у всех телефоны заряжены максимум на тридцать процентов, а им ещё домой возвращаться. Серёжа тащит в руках четыре термоса с чаем. Еду — Николаша, вечно падающему и спотыкающемуся Яну такую ценность не доверили. Даже свою кружку он не сам несёт, а Вера за него, потому что запасной у Яна нет, а если он навернётся на очередном выступающем из-под земли корне, то точно её разобьёт. Вообще удивительно, как подобная неуклюжесть сочетается в нём с такой театральной грацией. На вершине сильный ветер вырывает пакет из-под хлеба из рук. Ветер совсем не холодный, но его достаточно, чтобы наконец спокойно вдохнуть после жары. Воздух будто густой, наполовину состоит из хвои, наполовину — из морской соли. Отсюда прекрасно видны огни МБС и как постепенно гаснет свет в комнатах жилого корпуса. До зачёта одиннадцать часов, а на улице уже темно. Хлеб нарезают и затем намазывают на него паштет Вериным ножом, потому что ей единственной пришло в голову взять с собой обычный, а не детёныша мачете и катаны. Переговариваются между собой тихо, даже выключают фонарики, чтобы не нарушать застывшее в воздухе безмолвие и будто такое же застывшее время. Местность внизу не ровная, холмистая, так что Белка не единственная здесь гора, но даже так кажется, будто они смотрят вниз из иллюминатора самолёта. Ян медленно встаёт на ноги, чтобы не навернуться в темноте, поскользнувшись на лишайнике, раскидывает руки и орёт что есть силы: — Я король мира! Разрывающий воздух вопль громче пальбы из пушки. — Ну ты и еблан, — шепчет Аргунов, а затем тоже поднимается и орёт не так надрывно, но не менее громко: — Я король мира! Вера откидывается назад, ложится спиной прямо на нагретый за день камень и разводит руки в стороны, шумно вдыхает и: — Я король мира! Обычно тихий, спокойной Верин голос открывает новые грани. Ощущение, будто завтра конец света и это последний день на земле. Полная тишина в ответ на крики служит подтверждением. Зачёт и потенциальный неуд, конечно, на апокалипсис не тянут, но чувствуются так же. — Я король мира! — не вставая кричит Рита. У неё голос немного выше, чем у Веры, и истерики в нём больше. — Я король мира! — кричит Тома. Голос низкий, на «и» срывается на хрип. Медвецкий встаёт и кричит так, как никто, своим басящим, раскатистым голосом: — Я король мира!

***

До зачёта десять часов. По возвращении домой все просто расходятся по своим комнатам, без слов договорившись не обсуждать внезапный прилив юношеского максимализма. Тома достаёт из тумбочки заначку, самое ценное, что может быть у студента на практике — растворимый кофе и ред булл. Они здесь как сигареты в тюрьме. Адская смесь энергетика с кофе на вкус чуть хуже, чем омерзительно, но позволяет гулкому, заполошному стуку сердца перебить всю сонливость. Воды в комнате не осталось — всё выпили в течение дня, чёрт бы побрал эту жару, так что остаётся только тайком пробраться в столовую за водой. Здание будто дышит. Доски под ногами скрипят, как ни старайся, у кого-то на первом этаже в комнате хлопает окно, Саша на улице шёпотом разговаривает по телефону с мужем, чтобы никого не разбудить, слышно, как у кого-то гудит лампочка ночника. Тома осторожно дёргает за ручку двери столовой, ожидая, что та будет заперта, но дверь неожиданно оказывается открытой. Тома светит себе под ноги, чтобы не вписаться в стол, подходит к кастрюле с водой — бутилированную воду никто сюда не привозит, её набирают из единственного на острове озера и затем кипятят, оставляя остывать на отдельном столике. Рядом лежит половник, но все зачерпывают воду просто кружкой, что, по мнению Томы, ужасно негигиенично и грозит ротавирусом на всю группу. Тома кладёт на столик телефон фонариком вверх и снимает с кастрюли крышку. В эту же секунду в столовой загорается свет. — У кого-то сегодня будет длинная ночь? — Тома аж подпрыгивает на месте и роняет крышку. Благо та алюминиевая и не разобьётся. Она не сразу находит источник звука и пару раз оглядывается, прежде чем заметить тёмную фигуру в самом углу столовой. Енисейский сидит, закинув ноги целиком на скамейку, курит в окно и хлюпает, судя по виду, кофе. — Да не пугайся ты так, господи Иисусе. — А вы что тут… — начинает Тома, поздно поняв, что Енисейский — вообще-то начальник практики, и применять к нему ту же манеру общения, что и с Дробашом, нецелесообразно как минимум. — Кофе пью, — отвечает он очевидное и приподнимает кружку, будто чокаясь. Томе только интересно, как часто он тут так сидит, тем более что окна столовой выходят как раз на веранду. Саша, к слову, оттуда уже ушла, а Дробаш пока не появился. — Ты ведь за ним пришла? Тома на секунду подвисает, пытаясь понять, про что именно он спрашивает: про кофе или про Дробышевского. Запоздало понимает, что Дробаш в их разговоре ещё не упоминался, это просто её собственная, отчего-то пугающая мысль пролетела в голове. Стало быть, Енисейский про кофе. Вопрос явно с подвохом, потому что для кофе нужен кипяток, а кипяток в такой-то час достать неоткуда, разве что с помощью кипятильника. Так что Тома, замешкавшись всего на секунду, отвечает: — За водой. — А в руке у тебя тогда что? — Тома бросает взгляд на руку и тут же хочет, по меньшей мере, запихнуть её в блендер, потому что та, видимо, на автомате сжала пакетик растворимого кофе ещё в комнате и так и пронесла его с собой в столовую. Неозвученное «блять» рвётся наружу. — Кофе, — глупо кивает Тома, потому что отнекиваться сейчас ещё более тупо. Енисейский в ответ хрипло смеётся и встаёт со скамейки. — Пойдём чё покажу, — он достаёт из кармана связку ключей, перебирает их и, найдя нужный, двигается к поварскому отсеку. Дверь оказывается запертой всего на один оборот, так что уже через пару секунд Енисейский приглашающе открывает её перед Томой. Поварской отсек внутри оказывается, по сравнению со столовой, совсем крохотным. Почти вся комнатка заставлена шкафами, холодильниками и плитой, так что разойтись тут крайне сложно. Владимир Львович жмёт на выключатель, тянется рукой к одной из дверц шкафа и приоткрывает её. — Ну охуеть. Пардон, — по-другому отреагировать на увиденное Тома не может, хотя отвыкать материться при преподавателях придётся рано или поздно. Если Дробаш такое и позволяет, то вот остальные — едва ли. На полке чуть ниже уровня глаз стоит новенькая, красная кофемашина. — Понимаю, — кивает Владимир Львович, тихо посмеиваясь, берёт Томину кружку и, на секунду замешкавшись, говорит: — Будет вам кофе, если о существовании этой ласточки больше никто не узнает. Я её сам вообще-то сюда привёз. — А зачем тогда мне её показали? — Ты не похожа на человека, который станет болтать, — отзывается тот, ставя кружку на поддон и нажимая какую-то кнопку. Тому прошибает током. Вряд ли Владимир Львович что-то знает, иначе не стал бы настолько аккуратно пытаться что-то выведать, но ей всё равно кажется, что он в курсе и про пустырь, и про неудачную вылазку в лес, и про свиную голову, и вообще про всё. Тем временем, кружка наполняется кофе. Нормальным, не из пакетика. Тома в плане кофе вообще не ценитель — какая разница, бразильские зёрна или индийские, — и вообще в растворимом кофе из пакетика есть своё очарование. Это как когда у тебя есть деньги на нормальную еду и даже время, чтобы её приготовить, но по какой-то причине вечером всё равно завариваешь доширак. В таком кофе только одна проблема — он не бодрит ни черта. А вкус напитка после добавления ред булла и так выйдет отвратительным, так что вычленять из него изысканные нотки… чего бы там ни было, смысла не будет. — Слушайте, а баня открыта сейчас? — внезапно спрашивает Тома. Помыться на острове можно только в бане, а после такой жары ложиться прямо так на кровать кажется кощунством. — Что-то вы совсем осмелели, — хмыкает Енисейский, и Тома прикусывает язык. Её вообще-то посвятили в священную тайну наличия на острове кофемашины, а ей всё мало. Не до конца, правда, понятно, с какой целью ей о ней рассказали. — Да открыта-открыта, ну и лицо у тебя, — он совершенно неприкрыто и издевательски хохочет, на что Тома закатывает глаза, но Владимир Львович читает её выражение лица как-то совершенно иначе и говорит: — Ну спрашивай, господи. Тома подвисает в который раз за вечер, но вопрос, вертящийся на языке, всё-таки вырывается, к тому же, уже второй раз: — Так зачем вы мне её показали? — она кивает на кофемашину. Та выглядит совершенно новой и довольно дорогой для зарплаты научного сотрудника, так что наверняка является для Енисейского, как минимум, сокровищем. В голову, как назло, лезет дебильный мем «Зачем ты ему показал?». Впрочем, это нормальная её реакция на стресс, а непонимание происходящего — настоящий стресс. — Ох… — устало вздыхает Енисейский и потирает лоб, видимо, компенсируя таким образом неслучившийся фейспалм. — В биологии нет вопроса «зачем?», Том, есть только «почему?». Например, организм ни с того ни с сего не эволюционирует, чтобы стать лучше, приспособленнее там и так далее, а потому что условия среды меняются и заставляют его тоже как-то поменяться. — Бытие формирует сознание? — фыркает Тома. — Не ёрничай, — Владимир Львович в ответ тоже фыркает. — Пардон за внеплановую лекцию по философии, зачем-то же её преподают на четвёртом курсе. Короче, если коротко: ни за чем. Просто мне показалось, что тебе нужен кофе, поэтому я показал тебе кофемашину. Всё равно она тебе больше не светит. Тома просто говорит «спасибо», а Енисейский — что надеется, что к зачёту по его предмету она не будет готовиться за ночь. Она поднимается обратно к себе, ставит кофе на табуретку остывать. Ужасно? Определённо, но на улице всё ещё жара, на такие жертвы ради горячего кофе Тома не пойдёт. А пока он остывает, можно по-быстрому сбегать в баню. Не в парилку с вениками и шапочками «секс-инструктор», а в, как они её называют, «помоечную». Это отдельная комнатка в бане, где всегда стоит чан с чистой водой и ковшик, так что с трудом, но помыться можно. Подходя к бане уже с полотенцем и шампунем, замечает, что в бане горит свет. Енисейский сказал, что она не заперта, так что скорее всего кто-то из преподавателей воспользовался ей вне очереди и не выключил за собой лампочку. Впрочем, в бане действительно мог ещё кто-то быть, так что, остановившись у входа, Тома трижды стучит в дверь. Реакции ноль, как и каких-либо звуков изнутри, так что она просто толкает дверь. — Блять! — Блять! Вопль, должно быть, слышно даже в жилом корпусе. Тома мгновенно отворачивается, едва заметив, что в помещении кто-то есть. Но взгляд выхватывает весьма яркую картинку. Никого голым она не застала, но лучше бы это было так, потому что единственное, что она заметила, это Дробышевский в своих спортивных штанах и в футболке. В футболке без рукавов. — Саш? — Ты увидела, да? — голос сзади ещё подрагивает от испуга, но к нему подмешивается что-то, слишком близкое к разочарованию. Тома кивает, всё ещё стоя спиной, но как-либо выразить свой ответ словами она не в силах. Кожа рук совершенно белая. Не просто бледная, как кожа лица, а белая, будто много лет не видела солнце. Но даже на такой светлой коже видны беспорядочные полосы совершенно безобразных шрамов разной длины и ширины. Везде. — Прости, прости, я не хотела, прости, — бессвязно выдавливает Тома из себя. — Владимир Львович сказал, что баня открыта, и я… — Вот говнюк, — хмыкает Дробаш. Реакция пока слишком спокойная, тем более для него. — Извини ещё раз, я не должна была… — Эй-эй-эй, всё в порядке, — мягко, но настойчиво отвечает он, и Тома уверена, что он сейчас выставил руки вперёд, как часто делает в подобные моменты. — Я их прячу не потому, что переживаю из-за них. Просто людям обычно не очень приятно на такое смотреть, — от такого прагматичного отношения сердце пропускает удар. А сам факт, что Дробаш не произносит слово «шрамы», а называет их местоимением, уже говорит сам за себя. — Я могу поворачиваться? — дрожащим голосом спрашивает Тома и чувствует, как к горлу подкатывает ком. — Поворачивайся, — отвечает он только через пару секунд. Тома оборачивается медленно, боясь увидеть на его лице гнев или, ещё хуже, презрение. Однако ничего подобного не замечает — только широко распахнутые от испуга глаза и сдвинутые домиком брови. Сконцентрировать на этом внимание она не успевает, потому что взгляд цепляется за более странную деталь. — Почему ты в полотенце? — Дробышевский стоит, укутавшись в огромных размеров махровое, изумрудное полотенце. Видно, как он изнутри цепляется за его концы пальцами. — У меня с собой только футболка. — Изв… — начинает Тома, но Дробышевский новую попытку в извинения сразу пресекает. — Слушай, всё в порядке, Том, правда, — говорит он спокойным тоном, который никак не вяжется с выражением его лица и немного дёргающимися под полотенцем руками. Он всегда активно жестикулирует в разговоре, и, видимо, невозможность делать это сейчас приносит весомый дискомфорт. — Мне на них всё равно, я их даже не замечаю. Хотел сначала татуировками закрыть, а потом забил. Не татуировками в смысле, просто забил. Я даже забываю, что они у меня есть. — Сними полотенце, — неожиданно для самой себя произносит Тома. — Что? Зачем? — он удивлённо вскидывает брови и молчит пару секунд. — Послушай, это зрелище не для слабонервных, выглядит жутко. Тома в ответ просто смотрит в упор. Ей нужно кое в чём убедиться, а для этого нужно увидеть шрамы. Под таким пристальным взглядом полотенце он всё-таки снимает и аккуратно складывает на скамейке. Тома делает пару шагов вперёд. — Можно? — Понятия не имею, о чём ты спрашиваешь, но можно, — со смешком отзывается Дробаш. Тома осторожно обхватывает пальцами его запястья и переворачивает внутренней стороной верх. До самых границ рукавов футболки на коже нет ни единого рубца, и от этого становится немного легче, хотя это как посмотреть. Это скорее всего означает, что он от чего-то защищался руками, прикрывая голову, например, а не нанёс себе их сам. Хоть где-то углублённые курсы первой помощи ей пригодились. — Больно? — Да не, это же просто рубцовая ткань, соединительная, я их не чувствую, — он явно понимает, что Тома спрашивает не об этом, но от вопроса уходит, и она не давит. Тома переворачивает руки обратно. На них практически нет живого места. Бо́льшая часть рубцов — длинные и относительно широкие. Значит, точно не лезвие. Совершенно не понятно, чем вообще можно было такие оставить. Расположены группками, в каждой из которых шрамы практически параллельны. Но есть и те, которые из общей картины выбиваются. Один, например, круглый, находится почти на костяшке запястья. Шрамы все белые, давно зажившие. Исполосованный участок кожи начинается практически на границе с кистью и продолжается до плеч, где уходит под ткань. В голову в который раз закрадывается неприятная мысль. — А они только на?.. — Везде, — высвободив одну руку, он сначала немного поднимает штанину — на щиколотке шрамов меньше, но они есть, слегка оттягивает ворот футболки — рубцы начинаются от ключиц и уходят дальше за ткань. — Прости, что я так пялюсь. — Да пялься сколько влезет, — снова хмыкает он, и Тома не может понять, что это за реакция такая и почему он, чёрт возьми, такой спокойный. На её рассказ о Вейгнере он реагировал в разы эмоциональнее. — На них давно никто не смотрел. Тома кивает. Сравнивает оттенок израненной кожи со здоровой. Очевидно, что на людях без маскировки он не появляется, и по разнице в тоне кожи это заметно. Это лето в Питере было ужасно жаркое, и либо ему приходилось перемещаться по улицам мелкими перебежками от тени к тени, либо он из дома вообще не выходил. Дробышевский будто застывает под её взглядом, который Тома не может оторвать от рук. Сама непосредственность и невозмутимость. Стоит не парализованно, не замерев от испуга, а как-то терпеливо, что ли. Просто флегматично ждёт. А руки жалко, как-то по-детски жалко — красивые же, с яркими родинками, а никому и не покажешь. — Расскажешь, откуда? — осторожно спрашивает Тома и отпускает руку. — Хочешь знать, откуда эти шрамы? — смеётся Дробаш. И либо он шикарный актёр, либо смеётся действительно искренне. — С кошкой подрался, — вместо смеха шутка вызывает только ледяные мурашки. — Поняла, больше не спрашиваю, — настаивать Тома правда не собирается. Расскажет, когда захочет. Если захочет. Она уже и так непозволительно вторглась в его личное пространство. Но ещё одного вопроса сдержать всё же не может. — Почему ты такой спокойный? — Дробаш на это снова вскидывает брови, удивлённый такому вопросу, и Тому непроизвольно тянет улыбнуться оттого, что его привычная, излишне активная мимика наконец вернулась. — Я же говорил — ты меня успокаиваешь. Он коротко пожимает плечами, поднимает со скамейки полотенце и выходит из бани. А у Томы в копилочку «об этом надо подумать» добавляется ещё один вопрос.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.