ID работы: 11992278

Не «зачем?», а «почему?»

Гет
NC-17
Завершён
488
Размер:
369 страниц, 35 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
488 Нравится 425 Отзывы 194 В сборник Скачать

17. Фонари и звёзды

Настройки текста

Finally taking flight.

I know you don’t think it’s right.

I know that you think it’s fake,

Maybe fake’s what I like.

New person, same old mistakes — Tame Impala

Рейс опять задерживают. Уже третий раз за полтора часа. Сначала перенесли на десять минут, потом ещё на сорок, а теперь и вовсе на все три с половиной часа. А у них ещё пересадка в Мюнхене. Крайне неудобная, конечно, потому что провести в местном аэропорту им бы пришлось часов семь, но такими темпами на самолёт до Праги они не успеют. Отец ходит весь на нервах, уже думает, как в случае чего добираться до Чехии, если самолёт улетит без них — так-то наверняка будет какой-нибудь поезд, тем более что с пересечением границы проблем быть не должно, шенгенская виза-то есть, но деньги за билеты всё же жалко. Они и так выбрали непрямой рейс, потому что так выходило немного дешевле. Петляет между сидениями, виляя среди расставленных на полу пассажирских сумок и уворачиваясь от бегающих по аэропорту детей. Руки заламывает и кусает губы, как подросток. Артём сидит спокойный и отрешённый. Играет в Angry Birds на телефоне, потому что душой и головой застрял в две тысячи тринадцатом году. Так что беспокоит его только то, что он в очередной раз не может попасть птицей по зелёной свинье и даже сматериться из-за этого. Отец, конечно, едва ли это услышит, слишком загруженный, но всё равно неудобно. При всём их дружеском, граничащим с панибратством общении отца он уважал. А Томе надо покурить. Она ещё не в том возрасте, чтобы спокойно класть сигареты на стол или выходить на перекур при родителе. Сколько лет назад это вообще было? Как будто в прошлой жизни. У Тёмы ещё волосы не покрашены в такой же, как у Томы, каштановый цвет, лежат пшеничными вихрами на плечах, так что это должно быть до её первого курса. На такой случай Тома даже купила электронку, чтобы можно было покурить в туалете самолёта, так как перелёт не такой уж короткий. Женский роботизированный голос объявляет задержку рейса Москва — Мюнхен на три с половиной часа, и с губ из-за этого непроизвольно слетает мученический вздох. Пальцы уже подрагивают, а к горлу подступает комок — надо что-то делать. Видимо, выпал отличный шанс протестировать чудо технологий в виде электронной сигареты уже в туалете аэропорта. Сняв с себя рюкзак и кое-как уложив его около ножки сидения, чтобы не сполз на проход, она идёт в сторону значка с треугольными человеческими фигурками. Сам туалет оказался в противоположной стороне от зоны ожидания, но буквально на подходе к нему, Тома замечает слева небольшую, ничем не примечательную дверь. Самое интересное, что на почти всю левую стену располагается громадных размеров панорамное окно с видом на взлётные полосы. А самолётов там много, как-то даже неожиданно много, тем более для половины четвёртого утра. Летом в Подмосковье в такой час уже было более-менее светло. Отлипнуть от взлетающих машин в предрассветном свете невозможно. Если дверь действительно ведёт на улицу, можно будет спокойно покурить нормальные сигареты. Придётся, разумеется, потратить некоторое время на отдраиваете рук от запаха дыма и остервенелое жевание жвачки, но времени у неё как раз-таки вагон. Тома на пробу толкает дверь, ожидая, что та ведёт в какую-нибудь техническую пристройку со служебным помещением и окажется запертой, но дверь поддаётся. За ней — бесконечное поле взлётных полос. Небо бледно-голубое, и ещё включённые жёлтые фонари выглядят на его фоне как умирающие, тусклые звёзды. Самолёты отрываются от земли каждую секунду. Аэродром будто безграничный, уходит за горизонт. — Я так и знал! Я так и знал! — Тома, немного вздрогнув от громкого голоса, опускает взгляд под ноги. Артём сидит внизу на ступеньках, опираясь сзади на ладони и жмуря глаза от ветра. — Курить прибежала? — спрашивает елейным тоном, хитро приоткрывая один глаз. — Как ты тут быстрее меня оказался? — Годы тренировок, — хмыкает он, а Тома присаживается рядом на бетонную ступеньку. Холодная. Не май месяц. Это суровый московский июнь. Самолётов так много, будто все разом решили съебаться из этого города, взмывают в небо и разрезают совсем низкие облака. Мимо снуют рабочие в оранжевых спецовках, проезжают автобусы к самым дальним полосам. Но вокруг ни звука. Будто они сейчас сидят в паре километров от аэропорта. Хотя тут вот — руку протяни и борт самолёта погладишь. — Я так и знал, что мы никуда не улетим, — вздыхает Артём и открывает глаза. Тома поджигает сигарету. Свет фильтра вторит свету фонарей. — Не говори так, у нас ещё есть время. — Не, — мотает он головой. — У тебя когда-нибудь такое было, что ты чего-то очень сильно ждёшь, но понимаешь, что этого никогда не будет? — Тома только вопросительно поднимает бровь. — Ну в смысле… Вот мы получали визы, покупали билеты, сидели гостиницу выбирали, читали там про Карлов мост и про трдельники. А я сижу и понимаю, что этого не будет ничего. Даже когда мы уже вещи в такси складывали и ехали сюда, я всё ждал, в какой момент всё по пизде пойдёт. — Ты просто фаталист, — Артём такой. Другой дорогой из-за чёрной кошки он, может быть, и не пойдёт, но в зеркало посмотрит, если вернулся за чем-то, через порог не передаст и за угол никого не посадит. А любимое утешение для него в случае неудачи — «значит, так было нужно». И это инженер. Технического склада ума человек. — Есть немного, — коротко пожимает плечами, следя взглядом за взлётом очередного самолёта. А потом резко поворачивает голову и смотрит Томе в глаза — она так ещё не умеет, но рано или поздно научится. Если и воровать у кого-то привычку, то только такую. — А знаешь, что самое тупое? Я ничего не чувствую. И это, разумеется, не про Чехию. Нет, ну про Чехию, конечно, но не в этом смысле. Поездка сама по себе довольно символичная. Мама же полжизни там прожила — часто посылали туда в командировку. Хотели ещё до появления Томы туда наконец-таки всей семьёй съездить, но всё как-то откладывали. Отец поэтому и загруженный такой — денег жалко, конечно, но сам факт, что до Чехии им теперь скорее всего уже не добраться, тоже до иронии символичен. — Ты по ней скучаешь? — спрашивает Тома. Они об этом не говорят. Вообще никогда. Только один раз в год — в конце июня, в её день рождения. Чёрт знает, отчего Тому понесло на эту тему именно сейчас. — Нет, — легко отвечает Артём. — Я её и не помню почти. — Тебе же лет восемь было, довольно осознанный возраст. — Ну да, но… она и так всё время в разъездах была, так что я как-то… не впечатлился. Боже, это ужасно звучит, — он разом выпрямляется, накрывая лицо руками. Резкий порыв ветра от взлетевшего самолёта отбрасывает светлые кудряшки назад. — Ты и не обязан. Как и не обязан теперь чувствовать себя плохо из-за этого. — Так-то да, просто это странно как-то. Её как будто и не было никогда, — в доме не висят её фотографии — отец не может на них смотреть; её имя не должно было произноситься вслух, но это невыполнимое условие — должно быть, отец каждый день жалеет, что назвал Тому в честь матери. Но они с ней договорились ещё сто лет назад, что сына назовут именем отца, а дочку — именем матери. Теперь у Томы самое курьёзное фио на свете — Чернышова Тамара Артёмовна. А так, в квартире нет ни единого следа того, что в ней когда-то жила другая Тамара Чернышова. Первая. Изначальная. — Если ты чего-то не помнишь, это не значит, что это никак не отпечаталось. — Именно это оно и значит, — отмахивается Артём. Артём Чернышов — тоже второй, тоже не оригинальный. — То есть, если ты в два года сломаешь руку, она не будет у тебя на погоду ныть? — Тома уже не сдерживает закатывание глаз. То, что для Тёмы это всё очень болезненно — факт, и факт неоспоримый. Разве что им самим. — Ну это же другое, — он выпучивает глаза так удивлённо, будто это Тома вместо него перекрасилась в другой цвет, чтобы никто из родни на говорил «Так на маму похож, волосы прямо её», — тут же физический след есть. — Допустим, — вздыхает Тома. Пытается в уме подобрать хотя бы отдалённо подходящий и понятный пример. — А вот — ты никогда не влюблялся во сне, например? Потом на утро просыпаешься, нихера не помнишь, что тебе снилось, но к человеку не можешь уже как прежде относиться. — Ты к чему это сейчас? — Ты ведь поэтому волосы покрасил? — Артём мгновенно шарахается в сторону и поднимается на ноги. Волосы, покрашенные в «4.37 Шоколадный каштан» за двести девятнадцать рублей и выпрямленные кератином, отшвыриваются ветром на лицо, будто пряча его смятение. Или гнев. Или что он сейчас вообще чувствует. — Я не… я… да не знаю. Просто как-то не шло мне. — Как знаешь. Он садится обратно, машинально проводя рукой по идеально прямым, каштановым волосам. Самолёты гудят так, что не слышишь своих мыслей. Их слишком много — и мыслей, и самолётов. Фонари гаснут, и на их месте вспыхивают тревожные, оранжевые звёзды. Артём прижимается спиной к стене. Такой привычки у него никогда не было. Должно быть, подхватил от Томы. Она внимательно всматривается в его профиль с подрагивающим кончиком носа. Профиль чисто отцовский, как и у Томы. Ничего от матери. Только волосы были, и те закрасил. Отец тогда, конечно, рвал и метал. Тёма убирает руки от лица и медленно поворачивается. Разглядывает Томино лицо, будто впервые его видит. Хмурится, бегает взглядом от глаз до подбородка, по щекам, скулам и носу. — Слушай, я… — начинает он, немного отсаживаясь. — А ты кто? — Не поняла? — переспрашивает Тома. — Я не могу вспомнить твоё имя, — объясняет он, продолжая таращиться ей в глаза. — Я не помню, как тебя зовут. Я тебя больше никогда не увижу? — спрашивает с такой тоской и с таким отчаянием в голосе, что хочется взять его на ручки, как котёнка, и сжать покрепче, но такое не для Томы. Губы у него немного подрагивают. Так прощаются с покойным. — Тёма, не пугай меня. Самолётов слишком много. Точно. Как Тома могла об этом забыть? Да, они смотрели когда-то билеты в Чехию, но визу кому-то из них троих не дали, уже никто не помнит почему. Происходящее молниеносно сворачивается перед глазами в воронку, унося за собой в эту чёрную дыру и аэропорт, и сигарету, и прохладный московский июнь. Этого никогда не было. Никаких самолётов, взрывающихся звёзд-фонарей и бесконечной взлётной полосы. И это никогда не произойдёт. Тома кряхтя поднимается со скамейки под Сашино «Поднимайся, ё-моё, меня Вова убьёт, если я тебя не приведу на лекцию вовремя». Во сне он подложил ей под голову свой плед и даже накрыл краешком, но это уже скорее для виду, потому что Тома всё-таки — человек-печка.

***

К первой вечерней лекции по зоологии беспозвоночных жара практически спала. Оставила только нагретую землю и тёплый ветер, так что сидеть в аудитории учебного корпуса было даже приятно. Учебный корпус — самое новое здание на МБС, ему всего лет семь. Стены всё так же деревянные, но оббиты хотя бы не вагонкой, а покрашены краской, даже не самой дешёвой голубой или зелёной — для подъездов или больниц, — а светло-бежевой. Тем забавнее она смотрелась на контрасте с древними партами и стульями, которые заменять не стали и которые при малейшем движении издавали какой-то хнычущий скрип. До начала лекции оставалось минут пять, так что Владимир Львович уже стоял за небольшой кафедрой тёмного дерева, сортировал листы и помешивал ложкой в кружке, Тома была уверена, с кофе из той самой кофемашины. Валерия Викторовна предложила идею, сразу встретившую бурную поддержку со стороны студентов. На практике по альгамике каждый студент вёл учёт собранных образцов сам. И если кто-то скрупулёзно и внимательно вписывал латинские названия и видов, и систематических групп в аккуратные столбики, то большинство просто на скорую руку писали сокращения где-нибудь на корочке альбома, в надежде потом дополнить своего Франкенштейна систематики. Валерия Викторовна же предложила выбрать кого-нибудь самого ответственного, кто согласился бы заняться специальной таблицей со всей нужной информацией, чтобы любой студент имел к ней доступ и мог в нужный момент подглядеть. — Есть желающие? Желающих особо не было. Вести учёт всех собранных видов, записывать их названия — и на русском, и на латыни — в колоночку, указывать семейство, класс, тип, царство, высшую кладу — явно не то, чем хочется заниматься после двух часов гребли и выкапывания червей из ила. Даже ради такого благого дела. Енисейский стоит с понимающим лицом — такой исход он ожидал. Но спустя пару секунд заминки осторожно поднимается одна-единственная рука. — Извините, Аля, но по части составления списков я вам доверять не могу, — безапелляционно заявляет Владимир Львович, пряча таблицу за спину. По аудитории не проскакивает ни смешка. К тишине на острове все привыкли: ни гудения машин за окном, ни громкой музыки от надоедливых соседей, ни треска проводов от проезжающего трамвая. Но висящее сейчас в аудитории безмолвие не сравнить ни с чем. Руку Аля медленно опускает, пробегает глазами по лицам однокурсников, будто проверяя, не послышалось ли ей. Лицо стремительно краснеет и теперь сливается по цвету с крашеными когда-то в бордовый цвет волосами. — Тогда я назначу сам, — говорит Енисейский, так как желающих, кроме старосты Али, нет. Тома скрещивает пальцы, что бы он не выбрал Медвецкого. Только не его. У Владимира Львовича, конечно, тяга к справедливости, которая за несколько лет преподавания, как правило, слегка сглаживается и постепенно с каждым годом сходит на нет, но с ним этого не произошло. Если здравый смысл эту тягу не пересилит, это будет катастрофа. Конфликт уже будто спустили на тормозах, и Медвецкого практически не трогают. Ограничиваются обоюдными презрительными взглядами, не скатываясь ни в насмешки, ни в глухой игнор. Если сейчас специально их противопоставить, нового витка скандала не избежать. — Саш? — спрашивает наконец Енисейский. — Как старший товарищ, выручишь народ? Томе могло показаться, но Саша будто облегчённо выдохнула вместе с ней и тут же согласно закивала, принимая из рук преподавателя список. Сам Медвецкий сидит бледный под взглядами доброй половины группы с плотно сжатыми в замок руками и дёргающейся ногой, как у двоечника-пятиклассника перед диктантом. Таким же он сидел на всех апрельских и майских лекциях в конце учебного года. Когда по старой школьной памяти голове уже не думается, ушам не слушается и руке не пишется, потому что весна. А по новой зимнесессионной памяти сидишь как на иголках, потому что уже и готовиться надо начинать, а голова пустая. Так и сидели в аудитории на нервяке, успокаивая себя тем, что рядом сидящий студент тоже ничего не учит и даже сколько экзаменов в этом семестре не помнит. А вот Медвецкий себя так успокаивать не мог, потому что за два места от него во все четыре стороны было пусто. Он тогда через пару дней пересел на крайний ряд за парту у угла, чтобы такая пустота не сильно резала глаз. Сейчас всё, конечно, не так. И с Яном и Аргуновым помирился, и Рита на него теперь зубоскалит только по мышечной памяти, но не всерьёз, и сядут с ним рядом спокойно (если других свободных мест не будет). И это хрупкое равновесие сейчас на вес золота. Сам Владимир Львович тоже это понимал, но такое его благоразумие только вносило смуту. Вообще он был из тех преподавателей, кто по своей природе хоть и не злобный человек, но кто не прочь попреприраться со студентом, спросить «Ты дурак?», поиздеваться над совсем уж глупыми вопросами или ответами на них. Делал он это в такой манере, что никому и в голову бы не пришло на него обижаться, тем более что все знали, чего от него ждать и сразу делили его слова на сто. Да и Валерия Викторовна, хоть и сама была остра на язык, Енисейского могла осадить только так. А он, судя по всему, так боялся лишний раз нагрубить Але, потому что это могли счесть своеобразным заступничеством за Медвецкого и вызвать ему только больше проблем, что перестал с ней как-либо взаимодействовать в принципе. Конечно, сложно представить, что человеку неприятно обращение на «вы», отсутствие подколок и, в целом, сугубо профессиональное общение. Но Енисейский со всеми на «ты», стебёт за уроненное ведро с водой и рассинхрон в гребле, может внезапно показать карточный фокус и выдать максимально неожиданную шутку, на которую натолкнул чей-то рисунок, а с Алей он вёл себя исключительно профессионально, будто на показательном уроке в средней школе. Даже за стакан или кружку на парте не ругал. Казалось, такая сухость сводила Алю с ума. Преподаватели её обычно любили. Учится хорошо, но не зубрит в тупую, интегрирует новую информацию вдумчиво; на парах не умничает, не устраивает показательных шоу «Я умнее тебя», не бросается отвечать на каждый вопрос, не давая никому из одногруппников тоже заработать очки лояльности, но если в аудитории абсолютная тишина, то обязательно что-нибудь скажет, чтобы преподаватель не чувствовал себя неловко. Она вообще из тех, кто на дистанционных парах вызывался отвечать, чтобы препод не чувствовал себя запертым в своей голове сумасшедшим. А Енисейский мало того, что не проявлял к ней никакой благосклонности, так ещё и негласно на время снял с неё полномочия старосты. Ульяна, к слову, через день от Али отсела на парту вперёд под тем предлогом, что оттуда лучше видно схемы на доске. Общалась Аля теперь только со случайными людьми, с кем всегда могла перекинуться словом про усталость и недосып, но с кем никогда не была особо близка и у кого всегда уже был тот самый «свой человек». Она чаще звонила своему бойфренду в Петербург, который оказался магистром с кафедры биохимии. К слухам Тома не то чтобы сильно прислушивалась, но то там, то здесь слышала, что тот чуть ли не каждый год находит себе новую симпатичную первокурсницу. Трубку, к слову, на третий день он брать перестал. — Этого стоило ожидать, это же Вован, — Дробышевского Владимир Львович отправил на перерыве между парами в сторожку, чтобы дождаться там списка покупок от Палыча. А тот, в свою очередь, потащил Тому за собой, потому что «Ну мне же скучно, Том, ну посиди со мной». И чем ему компания Ефремовича не угодила. — Ага, — активно кивает сторож, подливая чай в кружку, стакан и пиало. — Это он ещё сейчас такой спокойный. Видели б вы его в его двадцать пять, это ж такая комета была, да… — Мне тогда было десять, так что при всём желании… — смеётся Дробаш, откидываясь на стену, к которой он придвинул табуретку. На смену жаре снова пришёл туман, так что от влажного воздуха у него немного подвиваются волосы на затылке, и он стабильно раз в сорок секунд пытается их пригладить. Возможно, этим жестом он старается заменить нервное дёргание рукавов, потому что подтягивать их к пальцам он при Томе практически перестал, а она, в свою очередь, старается не пялиться в открытую на не спрятанные теперь под тканью рубцы. Ефремович о них, как оказалось, знает, хотя это не так удивительно — он здесь вместо врача (по крайней мере, кроме Томы, аптечка есть только у него), так что он наверняка не раз обрабатывал ему различные раны, которые тот зарабатывал только так. Это было одной из странностей, которые Тома стала за ним подмечать. А времени у неё было достаточно: с начала блока збп прошла уже пара дней, а Дробаш почти на каждый перерыв под разными предлогами таскал её то к Ефремовичу, то помочь с сортировкой оборудования, то ещё что-нибудь. Так что за все эти дни Тома успела подметить неудержимую склонность к травматизации, которая выражалась в постоянном спотыкании, смахивании вещей со стола (как правило — на себя) и в регулярных ударах о косяки дверей и углы мебели. Ещё он практически завязал с курением — теперь только по две сигареты на ночь, так что Тома даже перестала предлагать. И плюсом ко всему — он никогда не ночевал в своей комнате. Поначалу, Тома даже подумала, что Енисейский каждый вечер устраивает там свидания, но на такое предположение Дробаш просто поржал от души, так что чай у него пошёл носом, а сам он чуть не свалился на пол. А потом Тома как-то срастила. Во многом, этому поспособствовал один-единственный визит в его комнату, когда Дробаш попросил её забежать за толстовкой, которая, по его словам, «должна валяться где-то на кровати». Кофта оказалась по линеечке сложенной и аккуратно висела на спинке кровати. И его половина комнаты выглядела, как квартира перед приездом родителей — книги аккуратно выстроены стопочкой на столе, ворох бумаг для его исследования был рассортирован по отдельным файлам, кровать заправлена, в отличие от кровати Енисейского. Ни тебе валяющейся в проходе обуви, ни гор немытых кружек с остатками чая, ни слоёв древней пыли, на которой можно сообщения потомкам писать. Вообще вся комната выглядела удивительно опрятно, и, видимо, к такому порядку он пытался приучить и Владимира Львовича, но выходило явно со скрипом. И Тома подумала, что это вполне могло быть связано с его прошлой жизнью в коммунальной квартире. Едва ли там была возможность поддерживать такую чистоту — в конечном итоге, это не только от него зависело, и достаточно было всего одного соседа, который бы вносил в эту обитель долю хаоса. А ещё не совсем ясно, сколько именно человек там жило. И не только в самой квартире, но и с ним в комнате. Тем более что после коммуналки он переехал в общежитие, где о таком понятии, как уединение, вообще можно было забыть. Тома решила не делать никаких конкретных выводов, потому что все её догадки могли оказаться довольно надуманными. Но с другой стороны, если бы ей пришлось большую часть жизни прожить с таким количеством людей бок о бок, она отдала бы что угодно взамен хотя бы на одну ночь без необходимости слушать чужое дыхание и хождения мимо в туалет. А ещё Дробышевский любит очень горячий чай, так, чтобы кружка чуть ли не в руках плавилась, любит отвечать строчками из песен, каламбуры, когда к нему обращаются по имени и когда на него смотрят. Но это уже по мелочи. Он один раз на веранде спросил у Томы, почему она курит — и именно в такой формулировке, пресловутое не «зачем?», а «почему?», — на что она уже автоматически выдала «Моя страсть к курению мне очень нравится», а он, не задумавшись, продолжил «Курю сигарету, и она повторяется» и больше не спрашивал. Отчего-то хотелось потакать этим его привычкам, потому что от этого он радовался, как ребёнок. Интересно, отец с братом сильно удивятся, когда по возвращении домой она устроит им челлендж «угадай песню»? Сейчас он сёрбает чаем в сторожке Ефремовича, и это даже не вызывает раздражения. Сам сторож совсем укатился в рассказы о былом хорошем и сейчас, кажется, делится каким-то уж слишком личными историями о ещё студенте-Енисейском — о том, как он на практике по гидробиологии после второго курса, которая длится всего неделю с небольшим, потерял кошку в одной из бухт, так что пришлось заказывать новую. А Мирушина, тогда ещё лаборантка, чуть сердечный приступ не словила, представив нагоняй от администрации. На этом моменте Тома поперхнулась и машинально глянула на Дробаша, который неподвижным взглядом уставился ей куда-то между бровей. — Саш? — она немного пощёлкала ему перед лицом, на что он никак не отреагировал. Зато Ефремович тут же прервал свой рассказ, и подмигнул ей. — Как человек догадался подоить корову? — медленно, чуть ли не по слогам произнёс он таким отрешённым тоном, что стало ясно — мыслями он явно где-то не здесь. — Что? — прокашлявшись, переспрашивает Тома. Боже, ну что за человек такой? — Ну в смысле… — он немного промаргивается и потягивается по-кошачьи, — ну кто-то же к этому пришёл когда-то? Причём корова же выглядела явно не так, как нынешние домашние. Это же был какой-то дикий предок, и человек такой увидел, что у него что-то между ног болтается и надо за это подёргать. Ефремович давится чаем и даже выплёвывает часть обратно в пиалу. Тома сначала просто таращится в ответ. Такое ощущение, будто тебе семь лет и ты сидишь за столом со взрослыми, когда кто-то говорит «хуй», и теперь тебе нужно делать вид, что впервые это слово слышишь. Но испуганное выражение лица у Дробышевского, только сейчас осознавшего, что он ляпнул, отнимает остатки самообладания, и Тома без прелюдий в виде хихиканья или фырканья просто ржёт. От нового приступа панической неловкости его спасает стук в дверь. Палыч. Ефремович, покряхтев, поднимается со стула и походкой вразвалочку выходит в коридор. — Я идиот. — Я тебя и такого обожаю. Дверь вновь скрипит, и в проёме показывается Геннадий Ефремович. Выглядит так, будто подслушал государственную тайну, а в руках список от Палыча. Забавно, что, судя по всему, они с сельским головой не перекинулись и словом, даже не поздоровались. Он просто молча передал список, а второй молча его принял. Сам список вложен в аккуратный, чистый конверт, будто взятку принесли. Видимо, несмотря на его звание «классный мужик» и какое-никакое дружелюбие к МБСовцам, особым желанием с ними контактировать он не горит, как и остальные местные. Сторож передаёт конверт Дробашу, и тот, даже не взглянув на него, быстро убирает его в карман. — Что там, Палыч не собирается устраивать как в прошлом году? — спрашивает он, отхлёбывая чай. — Да уж кто его знает, — Ефремович пожимает плечами и закуривает. Зачем — не особо понятно. В его сторожке, кажется, можно курить самим спёртым, табачным воздухом. — Может, и устроит. Айно наверняка что-то будет делать, она всё этим зверем бредит и бредит. Тома поглядывает непонимающим взглядом то на сторожа, то на Дробаша. Что устроит? Из-за зверя? — Ждать свинину подарком? — снова спрашивает Дробаш совершенно невозмутимым тоном. — Почему свинину? — в смятение приходит уже Ефремович. — Они баранов обычно режут. — Да? — удивляется Дробаш и откидывается на стену. Берёт в руки Томину сигаретную пачку, но не закуривает. Когда он сбит с толку, у него забавно подрагивают брови. — А кроме баранов никого не режут? — Нет, никогда не резали, — отвечает Ефремович. — Да и мясо они в этот раз вряд ли принесут, мы их опять чем-то расстроили. Так вот зачем Дробаш повёл Тому сюда. Он уверен, что свиная голова на месте нападения — не что иное, как какой-то древнекарельский ритуал. На самом деле, Тома сама начинает потихоньку в это верить. Вчера они так же на перерыве ходили к новому месту, и голова там тоже была. Дробаш держался гораздо лучше, его больше не перекашивало от вида крови, хотя он продолжал упорно взглядом её избегать. Внятных следов обнаружить тоже не удалось, но тут он уверен, что едва ли их заметали намеренно — скорее зверь был в такой ослепляющей ярости, что скакал по пустырю, смазывая их в едва идентифицируемое пятно. Туш, к слову, тоже не было, хотя они прибежали на место, едва фотки прислали Енисейскому на телефон. А сейчас Дробаш просто пытается в своей манере ненавязчиво и незаметно выведать у Геннадия Ефремовича детали местных обрядов. Странно, что он не интересовался ими раньше — будь Тома на его месте и узнай она про какие-то проводимые здесь языческие ритуалы, первым делом бы докопалась до всех вокруг. В любом случае, как бы беспалевно ни пытался Дробаш вывести сторожа на эту тему, тот сразу считал его внезапный интерес. Сидит, сверлит его взглядом — ждёт, пока сам расколется. — А тебе зачем? — всё-таки спрашивает он напрямую. — Да интересно просто, — невнятно отвечает Дробаш, вертя в руках уже Томину зажигалку. — А почему именно барана? — спрашивает Тома, пытаясь увести Ефремовича немного в другую степь. — Ну… — он почёсывает затылок. — Могу только предположить, что забивать свинью — это немного халтура. Ей-богу, она и так только на еду годится, а вот баран — совсем ведь другое дело. Он для осеменения овец нужен, для шерсти и всё в этом духе. В этом-то, милая, и есть жертва — отдать что-то такое, что живым принесло бы больше пользы. Тома многозначительно кивает и уводит разговор в другую сторону.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.