***
Родившись в маленьком посёлке Киевской области, Коля, которому тогда было шесть лет, был перевезён в центр Санкт-Петербурга, а в одиннадцать переехал в другой район города, где располагался большой детский дом. Постоянно свои лета Коля никогда не считал, ведь счастливые часов не наблюдают, в том числе и календарей, но он любил праздники, Новый год и День рождения, поэтому иногда приходилось. В первый раз Коле было шестнадцать лет, когда ему стало не все равно на какого-то человека, помимо себя. В первый раз это был Сигма. Четырнадцатилетний мальчик, попавший в детдом словно случайно. Сигма был умным: он зарабатывал миллиардами различных работ, перепечатывал старые книги в библиотеке, возил грузы на велосипедах по проспектам Санкт-Петербурга, шил, красил и успевал при этом ходить в школу, в которой в конце концов узнали о том, что его родители мертвы. Сигма никогда не смотрел на Колю как на шутника, хотя и часто злился на него, никогда не говорил, что любит его как брата, но Коля почему-то это чувствовал. Они все делали в тишине. Они встречались в столовой, спали на кроватях, стоящих напротив друг друга и держались за руки, когда у кого-то случалась паническая атака. В детдоме Сигме было не место, Коля понимал это и учился в два раза усерднее. Коля подхватил сразу же: как только он завершает проекты или показывает какие-то успехи в биологии или химии, отличающиеся от успехов остальных детдомовцев своей масштабностью, его увозили из детдома на разные конференции, школы, однажды он даже поехал в Москву. У Коли была единственная цель: уехать отсюда, и ему неважно было куда. Всё в этом сером городе напоминало ему о смерти, улица гнила этими запахами, люди постоянно разговаривали о каких-то вещах, вгоняющих Колю в ужасную, затягивающую как болото, тоску. Поэтому он научился веселить себя и других, когда над ним случайно начали смеяться из-за его слов ни к месту или над впечатляющем нарядом. Коля решил, что относиться к жизни нужно немного несерьёзно (он не отрицал важности разума, иногда необходимо высшего качества), и она — большая игра, несмотря на то, что он не попал в число игроков, а в пешки. Коля презирал игроков, тех, кому доставалась власть, и он пользовался ей, чтобы делать зло. Коля поступил в университет, и в конце первого курса ему улыбнулась удача. Университет набирал студентов для учебной стажировки в другие страны — Япония оказалась единственной страной, где нужны были биоинженеры, Коля не упустил случайную возможность. Быстро выучил их язык, устный и письменность, Коле даже понравилось — особенно маленькие иероглифы. Небольшим иероглифом «風» можно написать «ветер». Коле нравился ветер, тёплый и лёгкий, ласкающий кожу. Коле стало девятнадцать лет, и это случилось второй раз: этот парень с чёрными, смоляными волосами, длина которых Колю начала раздражать, (наверное, Коля забыл, что у него самого была коса) вызывал в нем что-то скребущее, царапающее и больное. Коля разговаривал о чем-то с Сигмой, но сам не был включен в диалог, рассеянно думая. Фёдор своими сигаретами напоминал ему о России, Фёдор напоминал ему о Санкт-Петербурге, Фёдор являлся к нему Богом, который так и не спас, не сохранил его семью и его самого. Фёдор как бы напоминал, что, да, беды случаются, но это не значит, что Бога нет, так ведь вот же он, стоит в этой нелепой шапке, курит и говорит-говорит-говорит своим нелепым ртом что-то про боль, от которой Коля готов был убежать за тысячи километров, не зная, что он все время несёт её с собой. Фёдор и Бог не гарантировали Коле свободу, а Коля желал её больше всего на свете. Это был как большой чупа-чупс, о котором всегда мечтал его младший названый братец-детдомовец Петя, умерший от одиночества прямо на его руках, и за который Коля мог расколоться напополам, раскрошиться в белую пыль: он бы все равно достал его. Это было заезженной пластинкой, это было одной и той же серией бесконечного сериала, постоянно крутившегося по телевизору. Сценарий не заканчивался: Коля захотел его убить. — То есть вы видели его, ходившим поздним вечером после ужина по четвёртому этажу? — повторил Дазай, вглядываясь в лицо собеседницы. Напротив них была дверь в кабинет: они отлавливали всех, кто идёт докладывать информацию о Чуе Накахаре, не появлявшимся на занятиях уже пару дней без причины. — Всё, что я знала, я рассказала следователю в этом кабинете, — твёрдо ответила девушка, стараясь стойко удерживаться от направлении взгляда на Дазае, который хотел соблазнить её мягким, вкрадчивым голосом. Коля подумал, что куда лучше справился бы с этим Фёдор, он вообще очень красивый человек, но, видимо, совсем не замечал этого: наверное, искал изъяны в том, что Коле слишком с первого взгляда понравилось — в худобе, длинных чёрных ресницах, фарфоровой бледности, очаровательном голосе. Одно пугало Колю — странная улыбка, которую он видел всего раз. Она могла бы сниться Коле в кошмарах, но к счастью, в последнее время у него были более сладкие грёзы. Коля смотрел на них из коридора за стеной, высунув голову. Фёдор сидел в своей шапке на голове и серой растянутой футболке на подоконнике и слушал их разговор, иногда растирая замерзающие голые руки. Неожиданно, словно что-то почувствовав, он перевёл взгляд прямо. Фёдор его заметил. Коля произнёс русское пятибуквенное матное слово, поправил стебли ромашек в кармане его сиреневого пиджака, подаренные цветочницей из торгового центра напротив университета сегодня утром. (Внизу был обычного вида для Токио автомат — там продавались цветы.) Дождавшись того, как девушка ушла, он вышел к ним. — Доброе утро, друзья! — по-японски громко провозгласил он в рацию, и эхом повторился его голос в колонке, висящей в углу под потолком. — Всех студентов поздравляю с отдыхом и наступающим Бунка-но хи. Сегодня тоже праздник, но по русскому календарю… — У Феди сегодня день рождения — подсказал Дазай, закинув руки за голову, но прежде отдал Федору большую белую зефирину из пластиковой коробки, тот, не откусывая, положил ее на проколотый язык целиком и закрыл рот. Коля ахнул. — Вот как. У студента нашего университета Федора на направлении… «Экономика»… вроде так? Сегодня день рождения. Так давайте же поздравим его русской мелодией ННД — Tomorrow. — Коля, мы обязательно будем слушать ваши песни и студенческое радио, но совсем не нужно стоять и работать прямо перед нами, — вежливо заметил Дазай. — Идите в кабинет около большого зала, я же поручал починить большую установку. — Не понял? — Коля с задумчивостью поморщился, после поднял брови. — Мы хотим узнать о том, куда пропал Чуя. Мы… — Дазай вдруг замер. — Очень беспокоимся о нем, поскольку он не отвечает на наши сообщения, — закончил Достоевский за Дазая, поддерживая странную теорию ближайших друзей Чуи. Коля не замечал, чтобы Фёдор хоть как-то контактировал с ним: и тут же подумал, что это же так легко, привлечь внимание к себе рыжими, пушистыми волосами. Что-то похожее на Иисуса Христа, который, очевидно, был для Фёдора фетишом. Интересно, что он думает об Иуде? Снова шаблонное моление от грехов и воровства, уродства лицемерности его предательства? Или же и он, его самый преданный ученик заслуживает рая? — Я знаю, куда пропал Чуя, — деловито отодвинув рацию от подбородка, прошептал Гоголь. — Я с ним даже разговаривал. Итак, следующая песня — forget-me-not певицы ReoNa. Эта японская певица заслуживает вашего прослушивания — она говорит вам о том, что жизнь продолжится, даже когда все обернётся в пепел.***
Тот, кто хотя бы чуть-чуть знал, кто такой Чуя, был осведомлён, что у него всегда были «небольшие проблемы с социализацией»: он ненавидел, когда его просили поучаствовать в какой-либо активности и агрессировал, когда люди мешались, толкались или случайно задевали его «Я». Первый курс, по слухам и словам очевидцев, он только и делал, что огрызался на Дазая, который был куратором младшекурсников, участником студенческого совета и раздражал Чую одним своим только видом. Они ссорились прямо в аудиториях после лекций — Дазай, появившийся в кабинете, где сидела группа «Компьютерного дизайна» шутил над ним и выводил на эмоции. Чуя, всегда спокойный и собранный во время работы, в ярости бегал за ним, словно они были двумя дураками в младшей школе. Со стороны любой человек предположил бы, что они не сошлись характерами, но Гоголь в первый день, увидев их, сидящих по разные углы аудитории на философии, заключил, что они вместе. — Поэтому, Дазай, тебе не нужно строить из меня идиота, я понял, что ты о нем волнуешься… Но… да, это странно, что он тебе не написал. Чуя работал на заводе по производству зубных обезболивающих-анестетиков и часто раздавал их недорого парням в колледже. Каким образом они использовались, даже Чуе наверняка не было известно. Впоследствии упаковки от них обнаружила администрация в одной из комнат и долго допытывалась, кто же мог продать их студенту. Чуя зарёкся больше не продавать. С Гоголем они сблизились случайно: Чуя вывешивал афиши и расписания в коридоре центрального здания, а Гоголь, прогуливаясь, сразу спросил, сможет ли он сделать такую же афишу для его театральной постановки «Снегурочка», на что Чуя сперва накричал на него, кажется, но после успокоился, торопливо извинился, взял контакты Гоголя и, схватив свою баскетбольную сумку, скрылся в направлении левого коридора. — Я записался в театральную труппу, вы представьте себе, тут такая есть, — сказал Гоголь, прерывая свой рассказ. Он сидел на диване, закинув ногу на ногу. — И теперь я режиссёр, приглашаю вас на пьесу… — он посмотрел в заметник в телефоне. — Первое декабря. В честь Дня Рождения бесплатное место в первых рядах, — посмотрел Гоголь прямо в глаза Достоевскому. Достоевский поддержал обмен взглядами. — А, так ещё и проход был платным, — вскинул голову он. — Что было дальше? — напомнил Дазай. — А… дальше… Чуя добавился к нему в друзья в фейсбуке, написал, вероятно, предварительно исследовав все его фотографии до того времени, когда он ещё не носил цилиндр и ходил в русскую школу. Обсудив все детали желаемой афиши, Чуя записал голосовое сообщение с довольно странным, непривычным для него голосом о том, что может ли афиша подождать ещё неделю, так как он улетает к своей бабушке в Вакаяму ловить рыбу. Гоголь ответил: «без проблем» и вышел из фейсбука, захлопнув ноутбук. Николаю показалось, что Дазай подскочил, но больше не сдвинулся. Тем не менее, действие его было настолько незаметным по сравнению с всегда отрешенным видом, что Николай даже не брал это в голову. — С того момента в сети он не появлялся, — закончил за Гоголя Достоевский и с каким-то странным выражением лица искоса посмотрел на Дазая, словно тот был подопытным жестокого эксперимента. — Поэтому я не понимаю, почему его считают пропавшим, — почти одновременно с Фёдором, но запоздало воскликнул Николай. — Все шепчутся, с чего бы это вдруг. Отдыхать уехал человек, что такого, — сказал он это по-японски, но с каким-то милым украинским настроением.***
Акико удерживала свое внимание на пяти людях сразу, все, как учили на практике. Оглядев студентов, перебивающих друг друга и рассказывающих самые страшные секреты, Акико делала вид, что слушала очень внимательно, но в голове её был космический хаос. Боль в голове пульсировала, она уже ничего не записывала, если бы тут был её помощник, он бы сделал это за неё, но вместо этого на втором стуле с колесиками развалился Ранпо и играл в тетрис. Акико не понимала, почему Ранпо просто не может выполнить свою работу. — Спасибо вам большое, мальчики, — Акико поднялась со стула, опершись руками о стол. Она наконец прогнала их, закрыв за ними дверь, и уже собиралась вернуться на свое место, постукивая шпильками по полу. — Я думаю, что нам стоит вызвать того в цилиндре, — Ранпо, одним глазом через квадрат, который он соединил указательным и большими пальцами, смотрел в замочную скважину. — Думаешь, он что-то знает? — Акико машинально листала портфолио, собранное по делу умершего преподавателя, запоминая каждую страницу. — Возможно, — подтвердил Ранпо и соединил ещё пару разноцветных кубиков, они исчезли с экрана. — А возможно нет. — Но мы знаем то, что не знает он и кто-либо ещё? — Конечно. Накахара последним выходил из кабинета Сакуноске ранним утром, и через час сработала пожарная сигнализация. Мы знаем, что он собирался показать ему свой проект, но… Ха-ха, мы уже не узнаем, как он оценил его. — Уже много, — сказала Акико, постукивая колпачком ручки по столу в ритм стуку своего сердца, которое она слышала даже в голове вместе с кровью, льющуюся по венам. — Больше ничего, — Ранпо неправильно соединил пару кубиков, они быстро собрались в большую башню и достали до края. «Game over». Он цокнул. — Бедный парень, — Ранпо взглянул на текст, написанный рукой Акико, красивым подчерком, упорядоченным в ровные строчки. — Его же все использовали, начиная с отца, заканчивая однокурсниками. Каково ему было?***
Чуе было больно. Но при этом эта боль не была физической или чувственной, Чуя охарактеризовал бы её как смешанную, если бы смог чего-то характеризовать и классифицировать в его состоянии. Открыв глаза, он подумал сначала, что проснется в своей любимой кровати однокомнатной квартиры, но увидел синее холодное небо с сероватыми облаками сверху и действительно уже ничего не понимал. Чуя потер руками лицо, ими же потрогал по бокам странную матрасную ткань и попытался приподняться верхней частью туловища. Вопреки закрадывающимся опасениям в глубине подсознания, он смог это сделать и перед ним открылась большая площадка, пол который был похож на асфальт. Чуя сразу понял, что он на крыше, вокруг него были такие же крыши многоэтажных домов. Чуя поднялся на ноги — потертые оксфорды его оставались надеты на ногах. Он подошел к краю и рассмотрел панораму вокруг и внизу него: солнце стояло уже вблизи горизонта и было закатным, месяц луны отражался вверху, мегаполис жил все также, внизу, на дороге ездили машины, люди, ставшие мелкими точками из-за большой высоты шли по тротуару, Чуе сразу же захотелось это сфотографировать — Чуя потянулся пальцами в карман брюк, но телефона там не обнаружил, только фантики от сладкого, которое он ел еще сегодня утром вместо завтрака. Чуя предположил, неужели он пережил бомбу или ядерный взрыв, ведь по ощущениям в теле это было именно так. Но жизнь мира продолжала идти так, как шла до этого, и вот тогда… и вот тогда, Чуя уже разгневался, испугался и запаниковал. Чуя оглянулся назад и заметил какое-то маленькое деревянное сооружение, похожее на домик, а сбоку стальную дверь, видимо, ведущую на лестницу вниз. В начале Чуя подошёл к двери, дёрнул за ручку и понял, что конечно же не все так просто. Он закатил глаза на «дазайские причуды». Внезапно для самого себя осознав, что агрессия сошла на нет от полуобморочного состояния, Чуя спокойно смирился с этим и зашёл в маленькую хижину на крыше неподалёку. Внутри было теплее, чем снаружи, на свету кружилась в воздухе пыль. Комната кажется была предназначена для использования человеком: и более того, она могла быть жилым помещением. Изнутри это было похоже на американский фургон, который Чуя видел в сериалах: слева было окно, снизу раковина и стол, на котором лежало пару кухонных ножей, упаковки лапши и консервные банки. В другом углу валялась чья-то одежда, разноцветные куртки-пуховики, а в середине стоял диван, на котором лежало одеяло. Чуя подумал о какой-то безысходности и безвыходности своего положения: он вдруг ни к месту, в кармане крутя пальцами брелок, на котором висели ключи от машины, начал мечтать о возвращении в собственную черную «субари», сесть туда, включить музыку и никого и ничего больше не видеть: да, он, конечно, мечтал о том, чтобы попасть в плен и отдохнуть от своей жизни, но совсем не ожидал, что это будет под открытым небом. Чуя снова вернулся на край крыши и посмотрел вниз. Ветер бил по лицу, волнистые волосы запутывались на его щеках, нахлынуло отчаяние, давящее глотку и грудь, но Чуя даже не позволял себе мысли о том, что будет, если спрыгнуть — он вам не Дазай. Чуя сел на край, свесив ноги, понадеялся на явление силы вселенной, громовой молнии и сидел так очень долго. В тот момент, когда Чуя падал в омут равнодушного сна, который позволил бы ему хоть немного отвлечься, на крыше появился ещё один человек, вышедший на крышу через дверь — Чуя сразу же обернулся, встал, его покачнуло на краю. Мужчина, вроде бы японец был низкорослым, ещё ниже, чем он сам, и был одет в чёрный балахон. Лицо его было непропорциональным — на большом лбу кожа сморщивалась, когда он поднимал брови над маленькими чёрными глазами. Он сказал тонким, сдавленным голосом: — Мне сказали передать тебе, что утром у тебя будет серьёзный разговор, жди. — С кем? О чём? — Чуя прищурился, холодный ветер также поднимал его волосы то вверх, то вниз, словно играя с ними. Солнце опустилось за горизонт, стало темно. Ответа он не дождался: мужчина ушел туда же, откуда вышел, и Чуя даже не собирался бежать за ним, пытаться зайти в дверь и выйти отсюда. Здесь Чуя мог бы встретиться со смертью, но прежде посмотреть бы на звезды хотя бы немного. Посозерцать, подышать этим воздухом и подумать о любви и космосе — самых сладких и безграничных удовольствиях этой жизни.***
Достоевский размышлял о улицах Синагавы и Сумиты с неоновыми вывесками, двухэтажными домами с черепичными крышами в стиле классической архитектуры Японии и японскими круглыми фонарями. Они были пусты и не оставили даже следов Чуи, который возможно и не был там. Вакаяма, куда они с Дазаем съездили еще после утреннего допроса, также не была местом, где они могли бы кого-то найти. Никакой бабушки не было и не могло быть, у Чуи не было живых родственников кроме отца, которого Чуя искал на протяжении своей жизни. Достоевский долго думал об этом: Дазай совершенно не казался ему таким любящим. Мысли у него были такие: у него, у человека необычного, другого, отсутствовала такая функция, он просто в ней не нуждался. Дазай словно был Богом, и Достоевский понимал, что идет против своей же веры, когда соглашается с тем, что он возвышен над другими. Дазаю не шла любовь ни в одном ее проявлении — ни к какому-то человеку, ни к друзьям, ни к себе самому — Достоевскому казалось, что Дазай сам об этом знал. И У Достоевского произошел бой между двумя сторонами: с одной стороны, его вера и душа говорила ему о том, что любовь — это божественное чувство, это потрясающе, и он должен быть рад, что она есть вокруг него, ближний любит ближнего своего, это значит, что он ещё живёт. Напротив стояло огромное убеждение, появившееся из ниоткуда, Достоевский жил с этим всю жизнь, о том, что это какая-то зараза или чума, распространившаяся вокруг, бесполезная, тягостная и приносящая только страх. За окном была чернота, капли дождя скатывались по стеклу. В такое время в Москве уже давно лежал снег, а в Токио все шли почти беспрерывные дожди. Но в помещении было особенно тепло, почти идеально, если бы он вновь не оказался один. Кровать напротив была заправлена, на ней лежал подарок Гончарова. Дазай напился шампанским в баре, его чуть не унесла с собой какая-то официантка, но они с Ваней вовремя спохватились и забрали его под обе руки, промочив всю одежду до нитки и волосы на улице. И сейчас Дазай был в душевой. Достоевский немного проконтролировал его, чтобы он не упал, а дальше отпустил его отмываться одному. Достоевский тем более старался не иметь дело с романтической любовью, которая была так преувеличена в обществе, словно эти отношения были нечто особенным и необыкновенным, а не обычной привязанностью. Он встречался с девушкой с таким же именем, как и у его матери — Марией, но считал это выгодным союзом, пока они были ещё в выпускном классе. Никакой любви не было, и Достоевский очень удивился её словам «с тобой что-то не так» после того, как он учтиво расставался с ней с подарками в руках перед поездкой в аэропорт. Ведь по апостолу Павлу, если они действительно бы друг друга любили, то их «долготерпящая» любовь все перенесла бы. Классическое понятие любви ему не подходило, даже вне зависимости от того, насколько любили его родители друг друга и его самого. Он даже помнил по рассказам бабушки, что тревожную, захлебывающуюся в страхе любовь испытывали к нему родители, когда спасали его от болезни в малом возрасте. Головой Достоевский соглашался с тем, что все люди чувствуют её по-разному. Что чувствовал Дазай? Мог ли он справиться с этим чувством? Нужно ли справляться? Пока Достоевский думал об этом, безуспешно пытаясь сосредоточиться на информации в тетради, которую нужно было учить к зачёту, он нащупал рукой на тумбочке зажигалку, но там её не оказалось. Достоевский подумал, что оставил её на их общей кухне, встал и вышел из комнаты.***
Под утро, но когда солнце еще не встало, на крышу зашли еще три человека. Адам Франкенштейн в сопровождении свиты, состоящей из двух охранников в чёрных костюмах, работников их дома, направились прямо в хижину — туда, где Чуя заснул на куче одежды, всё-таки сдавшись, впрочем, и не пытаясь бороться с тем, что от него вообще не зависело. Адаму пришлось потревожить сон Чуи, он не позволил сделать это его подчинённому и наклонился к нему сам. Чуя приоткрыл веки. Незаинтересованно взглянув на присутствующих, Чуя глубоко вдохнул. — Вы простите, что таким образом, — голос Адама мог быть сравним с металлом холодного скальпеля, в нем не было ничего человеческого, даже если он подбирал правильные слова. — Вы наверное меня помните, я был на вашем семейном вечере пару месяцев назад в честь похорон. Тогда ответ был не к спеху, но сейчас, знаете, проблема достигла огромного масштаба. Вы слышите меня? — Адам снова наклонился и кивнул своему охраннику. Чуя все время молчал и притворялся спящим, но после того, как второй мужчина ударил его битой по ноге, громко промычал и открыл глаза. — Да… слышу. — Так вот, — на идеально гладком лице Адама появилась улыбка. — Без предисловий, где сейчас находится ваш брат? Чуя снова замолчал и долго смотрел на Адама. Зная, что сейчас последует еще один удар, он ответил честно, не задумываясь. — У меня нет брата. Так и произошло, Чуя не понял зачем нужно было применять физическое насилие. Адам разомкнул челюсти. — Где Поль Верлен, ваш брат? — У меня никогда не было брата. Если Поль Верлен называет меня своим братом, то он ошибается, — Чуя тоже начал злиться. Ему прилетел удар в нос, из него потекла кровь. — Я никогда не считал его своим братом, у нас не было родства. — Вы слегка недопоняли меня. У вас есть информация о настоящем местонахождении Поля Верлена? Чуя задыхался, но не от боли, а от ярости. — Спросите это у Оды Сакуноске! — Ода Сакуноске мёртв.***
На узкой кухне что-то шипело, кто-то что-то готовил и готовил умело, потому что пахло вкусно, не как обычно. Но Достоевский был настолько был погружен в заучивание материала из мировой экономики, что даже не поднял взгляда и потянулся за зажигалкой на край подоконника около стола. Но и там чёрной зажигалки не было. — Чего? — спросил знакомый голос. — Зажигалка, — ответил Достоевский, пытаясь понять слово, которое он написал в тетради маленькими темно-синими буквами поспешным подчерком. Гоголь посмотрел на него и улыбнулся. Сейчас он был без цилиндра, и голова была его непривычно оголена. Достоевский рассмотрел его светлые мягкие волосы, белую футболку, Гоголь был необычайным теплом, как будто и не очередным подозреваемым. Новая повязка была обычным куском бинта, на нем был фартук; он разливал на сковородке жидкость вроде теста и периодически переворачивал блин. Слева на электрической плите стояла кастрюля без крышки, в ней варился суп, но не тот, который ел Достоевский так часто в Токио и даже не мясной бульон, в кастрюле варились щи. Достоевскому стало не по себе. Чего стоило ещё с самого начала посмотреть, кто орудует на кухне в десять вечера, он бы сразу ушёл спать и всё равно на зажигалку. Но тут же одёрнул себя: почему он так боится? Ему предстоит дело по раскрытию убийства собственного преподавателя и следует следить за всем, что происходит перед его носом. В крайнем случае, не бояться происходящего — Я знал, что твоя, — произнёс Гоголь на русском, на котором говорили в этих местах только он, Ваня и его мать по телефону. Он достал его родную зажигалку из буфета и передал её Достоевскому в открытой ладони. Достоевский взял и собирался уже уйти, но то ли его задержал запах испеченных блинов, то ли яркий свет от лампы, к которой прилетали пара насекомых, затягивал и его, но он сел на край углового дивана, стоящего на кухне сбоку, посмотрел на спину Гоголя и собирался спросить его можно ли закурить тут, открыв окно. — Как вы провели День Рождения? Достоевского почему-то смутило, что он лавирует между «ты» и «вы» в обращениях к нему, и он не знал, какой вариант ему был более предпочтителен. — Он ещё не закончился, — с грубой небрежностью в голосе ответил Достоевский. Он сказал это по-русски и начал разговор с таким чужим, незнакомым ему человеком; Достоевский был уверен, что на родине ему сделать это было бы сложно. Ему без всякой на то причины вспомнилось детство, хождение по бордюру и возвращение домой в холодном январе, снег, падающий на лицо, цветы, растущие во льдах. Странный испуг от обыкновенного приготовления русской еды исчез, вместо него в сердце поселились воспоминания. — А твоя зажигалка почти закончилась, — констатировал факт Гоголь, взглянув на Достоевского пытавшегося зажечь сигарету зажатую между губами. — Могу поделиться спичками. — Нет, спасибо, — сразу отказался Достоевский. Кто знает, какие фокусы он вытворял со своим спичечным коробком. Гоголь закончил печь блины и положил лопаткой несколько в другую тарелку. — Будете? И на это Достоевский также ответил «нет». — А торт уже ели? Достоевскому казалось, что Гоголь словно вымаливал у него за что-то прощения всеми силами, этими заботливыми репликами, но с ним было не скучно. Они не знали о друг друге почти ничего и всё одновременно, не разговаривали о религии и их продолжающемся конфликте, а Достоевский позволил себе остаться. О Дазае, уже вернувшимся после душа, он думал так: он взрослый человек и наоборот не хочет его опеки (реальность не соответствовала этому, но Достоевский и не мог об этом знать). — Нет, не ел… — медленно протянул Достоевский и впервые за долгое время почувствовал, что согрелся. — А что, есть? — Есть, — с каким-то смущением в голосе пробормотал Гоголь и открыл дверцу их маленького общего холодильника. Через пару минут шоколадный торт со свечами и две чашки чая стояли на столе — Достоевский настоял, чтобы и Гоголь составил ему компанию поедания торта в его день рождения и в этот чёрный, тяжёлый для него вечер, который согрела одна спичка и такой непонятный человек.