Не будь на то господня воля, Не отдали б Москвы! 18XX,
неизвестное место
— …Быстро! — Александр Петрович… — Приказ! Живо, я сказал! Жарко. Не как от огня, но жарко. Как в бреду, как в аду или бездне. Все чувства сквозь какую-то пелену — если это, конечно, не обман. Все еще запах дыма, боль и осевший в легких пепел. Только теперь пот со лба катится капельками на щеки, расчерчивая копоть. Только болит все сразу. Не горит, но все еще тлеет. И — дар Божий, не иначе — вдруг обдает холодом. Непонятной, невнятной прохладой. Такой, что на глоток воды в пустыне похожа. — Господи… потерпите, солнце мое. Да шевелитесь там! Лба касается лед. Нет, для льда слишком мягко… Чья-то ладонь. Нежная, наверное белая… Как снежок белая, настолько же холодная. Вытирает пот, по щекам проходится, пепел с волос смахивает. И вновь на лоб ложится, успокоившись. Пусть не исчезает только. Не то опять жар охватит. Так хоть немного, хоть каплю легче. Выдохнуть можно, пусть и выходит разве что всхлипнуть. — Еще чуть-чуть. Вот ведь… Но ладонь ускользает. И желанный холод вместе с ней. Сил хватает разве что на вздох. А потом мир взлетает в воздух. Кружится, будто в тумане, в перине или в вате. В невозможно огромном одеяле, не пропускающем ничего. Кроме того самого холода — но теперь со всех сторон. Ласкового, как касания, приятного, как ветер и снег. Все вдруг движется, вращается в непонятном темпе без ритма и такта. Или Марии понимать его просто не хочется. Как и того, что творится вообще. Вообще — что-то невообразимое. Прохлада, жара, боль, привкус крови. Мягкость, запах лекарств, обрывки слов без сути. — Медицина бессильна. — Сам знаю! Хоть что-нибудь сделайте, черти вас дери! Теплая вода, тряпки, шепотки над ухом. Разбежавшиеся мысли, даже не желающие собраться в кучу. Пятна света, белизна перед глазами, невнятные вздохи-выдохи-всхлипы… Темнота. Резко – темно, тихо, холодно. Надолго. А может, на пару минут. Сон без сновидений. Сон без пробуждений. Адский кошмар без края и конца. Так же резко становится жарко. Мир остановился — и, видать, расплавиться решил. С яркой, неиссякаемой искрой, которую ничто затушить еще не смогло. Затуши попробуй то, что сгорело давно. Страшней огня, сильнее пламени. Молиться бесполезно, Бог не спасет. Бог поможет — но не прекратит, не укажет выхода. Нет ведь его. — Мария! Снова холодно. Живительно, прозрачно-холодно. Как под весенним ливнем, как в вечернюю грозу после дневной жары. Что это все значит, знать не хочется. И лучше бы забыть. — Мария Юрьевна, просыпайтесь, — ветерок легкий. — У меня для вас новости хорошие есть. Запах моря. Почему-то такой родной, хотя не было отродясь к морю выхода. Почему-то знакомый, привычный. А потому что Финский залив. И прохлада северных холодов и гранита Невы. Мягкость снега, выпадающего каждый год слишком рано, туманность горизонта где-то вдали по утрам. Ветер серо-голубых морей и рек, надувающий паруса. Можно и раньше было понять. Но раньше не хотелось. — Саша, с вами поспишь, — поднимает взгляд. И — смешно — глазам не верит. Подрос. Уже не дитя ни разу, и стан, и черты мужчины. Прямо смотрит, голову опустить и не думает. Вид только виноватый какой-то, но ничего. Писаный, зараза, красавец вымахал. Как будто мог по-другому. И это чудо благоговейно держит за руку, блестя серыми глазками. Заговорщицки улыбается, пальцы целуя. Только Сашей называть язык и повернется, как, интересно, раньше иначе могла?.. Пожар вспоминается — и забывается тут же после слов: — Мария Юрьевна, — шепот торжественный. — Я взял Париж. «Герой. Пирожок на полке» — хочется усмехнуться. Мол, каждый обязан раз в жизни Париж взять, и ты дорос, наконец. Но Мария молчит. Слушает. — Наполеона лично на Святую Елену сослал — знаете, где? страшно далеко! — и сам Пьер моим приказом по заслугам наказан… Попробуй вот слово вставь в эти речи восторженные. Но даже как-то не хочется. Пусть похвастается, раз неймется. Тем более, если уж есть, чем. А заслуги-то действительно впечатляют. Так отбросил французов, что они и думать про Россию на века забудут. Да еще и бонапартизм во Франции теперь далеко и надолго преступление против закона. Что там русско-турецкие войны, какой Константинополь к черту. Империя выстояла. Петербург выстоял. — Молодец, — улыбается, наконец, Мария. — За такое и похвалить не лишне, знаете ли. Тихонько сжимает его ладонь пальцами. И, насколько силы позволяют, притягивает к себе. Сам виноват, не отпустил вовремя. Терпи теперь, пока волосы треплют. Давно хотелось, между прочим. Но статус строгой наставницы разве позволит трепать кудряшки? Несолидно, да и слабость почувствует. Проблеск человечности в ней заметит — и какой авторитет потом? А сейчас авторитет не так и нужен, куда взрослую столицу наставлять. И можно, наконец, в прическу пальцы запустить. Темные волны жестковаты, конечно, Саша не барышня все-таки. Но зато густые, красивые. Одно удовольствие. — Вы хоть глаза на меня поднимите, — посмеивается Мария. — Столица вы наша, Александр, российская гордость… ай! «Гордость», неудачно двинувшись, задевает ожог. Неширокий, на его счастье. Неожиданно больше, чем больно. — Простите! — хочет рассыпаться в извинениях, но не дают: — Ладно вам, — хватит уж с него. — Говорю, посмотрите на меня хотя бы. Долго просить его не надо — послушно смотрит. И как-то…чувство, что совсем собой не горд. Горд Россией, доблестью армии, кутузовскими планами и исполнением превосходным. Чем угодно, кроме своих заслуг, одним словом. Из-под растрепанных завитков на лбу блестит виновато-печальный взгляд. Задерживается не на Марии — но на каждой повязке на теле, на каждой царапине и маленьком шраме. Саша зачем-то зачарованно обводит пальцами лицо, натыкаясь на красный след на бледной коже. — Господи… простите за все! А потом почти роняет голову, едва столкнувшись глаза-в-глаза. Взгляд падает вниз, куда-то на простыни и нервно сжатые руки. — Саша? — недоуменно. Может, немного обеспокоенно. Ну все же хорошо было, чего ты… А он без слов хватает за руку, прижав к груди ладонь. И, кажется, дрожит еще сильнее. Боится, что ли? — Я не хотел, — сдавленно. А дальше, видать, не хватает слов. — Не хотели, — повторяет непонятно зачем. Хоть тишину заполнить. — Никто бы на вашем месте не хотел. Но выбора, сами знаете, не… — Был выбор! — горячо-надрывно. — Саша, какой? — Какой угодно! — Сдаться Наполеону? — холодно. — Не сжигать Москву! — громче, чем стоило бы. Так громко, что шикнуть на Сашу приходится. Потом только смысл фразы доходит. Вот, значит, к чему оно все. — Считаете, неправильно? — лукаво. — Надо было как есть сдать, целый город с припасами и народом? Саша до боли сжимает ее пальцы. — Или, может, не сдавать вовсе? Сразу всю Россию французу тогда пришлось бы. Вы, вот лично вы, на это готовы? Молчание. Только лишь ладонь — светлую, теплую — сдавливают сильней холодными руками. — Либо Москва, либо Россия, — как данность. — Столица должна жертвовать, пусть даже… — Я бы нашел третий выход. — убежденно. — Пару дней помедлить, и все бы обошлось. Но у нас часа не было лишнего, поставили перед фактом… шанса не дали что-то обдумать. — И не дадут, — это люди. — У них времени нет, им не отпущены столетия. Особенно если война. — Все равно, — отворачивается. Да что за наказание с ним, подумать только. Не принять простой истины, это же… Это так на молодую столицу похоже. Категоричную, к жертвам не готовую. Конечно, кто добровольно свои города сжигать даст? Если и даст, кому это все равно будет? Марии когда-то тоже не было. — Не все, — и никогда не будет. Никогда все не будет равно. Но это история, что тут сделать. Это движение, это круговорот, где повторяется каждый чих и одновременно нет однозначных повторов. Это то, что нужно принять. — Отпустите, Саш, — и вновь проводит по волосам. Раз, другой… ну улыбнись. — Я вас ни капли не виню. Вы поступили как столица. Больше вам скажу, — мягко улыбается. — Россия вами гордится. Я вами горжусь. — Вы… правда? — заплачет сейчас. До последнего слова правда, ты еще сомневаешься? Мария кивает. И стирает одну за другой слезинки с его лица. — Не о чем тебе плакать. Все сделал правильно.