Боже, Царя храни! Славному долги дни Дай на земли! Гордых Смирителю, Слабых Хранителю, Всех Утешителю — Все ниспошли!
1 марта 1881, Москва
«...еще раз прощения за это прошу! Сам не знаю, что нашло. В Петербург вернуться быстрее хотелось, только и всего, а устроил — полякам не снилось. Какой год вспоминаю, какой год стыдно, хотя Александр Николаевич даже простил давно. Правда, к туркам допускать по сей день не хочет, к сожалению или к радости уж. Ну да Бог с ним. А ты поскорей приезжай ко мне, мое солнце! Без тебя мне весны не дождаться, некому сердце согреть мое. Только красота твоя согревает его, только улыбка светлая, прекрасней ничего в мире нет. Страсть как скучаю, Маша, Mari, милая. Приехал бы сам, но раньше, чем манифест подпишем, не пустит царь меня. Подписать, сама знаешь, долго — потому жду у себя каждодневно. Душа от тоски разрывается, солнышко, не оставляй одного уж! К пятому числу марта-месяца, не обессудь, видеть тебя хочу. P.S. Мальчиков, между прочим, захвати тоже, Юрьевским-детям не скучно будет. Да и Платон с Бориской, небось, устали в четырех стенах.Твой très cher Saint-Pétersbourg,
Александр Р.»
Умеет же, когда хочется… Саша, ну что ты делаешь, Саша! Мария письмо прижимает к сердцу, на кровать всем телом откинувшись. Вздыхает томно-счастливо, глаза прикрыв. Что ж эти письма с ней творят, что с ней Саша творит!.. Несколько слов, а как хочется после них обнять, поцеловать, прильнуть к груди. Ах ты… — Барышня! Известие срочно, барышня! Письмо — изнанкой вверх на стол, камердинера впустить быстро. Не то чтоб помогло перевернуть, Саша с обеих сторон расстарался-настрочил, привычка лишь. — Сергей, что там? — Из Петербурга, вам сказать просили… — запыхавшись, сбивчиво твердит. — Барышня… такое!.. — Сергей, что? — обеспокоенно. Раз запыхался так, что такое? — Барышня, Государь убит. Что?.. Дыхание сбивается вмиг. Как, как так?.. — Доложено, что бомбой, на Екатерининском. Народовольцы под ноги бросили, а царь из кареты выходили как раз. Бросили, ну и… — замолчал, шапку сняв. — Скончались в Зимнем через час. Господи… ужас какой. Кошмар настоящий самый. Бомба в центре города, Екатерининский канал, до дворца рукой подать! — А конвой как же? — в оцепенении. — Стража? Казаки хоть какие, Сергей? — Там два покушения было в день, — пресно. — Первым и приложило всех, барышня, вот вам крест. Первым охрану приложило, вторым Государя, понятно. А что к чему, как допустили, что делать теперь?! Куда бежать, кому писать, как далеко весть ушла? Остальные что? Саша?.. Саша! — А Саша?! — Великий князь Александр? — Как с печки пал, ну кто еще?! — Говорят, с Государем были, ранены. Слава Богу, не насмерть. Еще бы насмерть, не дай Бог! Мать родная, цареубийство в столице, не выдумать нарочно! Два покушения еще, народовольцы снова, Саша с Государем был… Срочно, срочно в Петербург! — Сергей, быстро вели бричку запрягать. Чтоб через двадцать минут была, на вокзал без промедлений! Бегом, быстро! Сергей бежит в конюшню, Мария — к чемоданам. Вещи на первое время скидать, ей немного нужно. Дяде записку отписать, чтоб к ней не ехал завтра, приказать доставить. Документы не забыть, вот главное что. Собирается быстрей некуда. В итоге чуть в домашнем платье не выходит к двери, в последний момент о дорожном вспомнив. Бричка по гололеду трясется. У Марии не от того совсем трясутся руки. Подрыв снарядом. Царя. Снарядом. Как быть, что делать? Как там сейчас? Как Саша там, ему-то каково? Государю вред извне — всегда столице боль, неделю как минимум ноги держать не будут. А он еще и Романов, кровно связан, ранен к тому же. И покушение — снаряд под ноги, врагу не пожелать. Как больно, должно быть, Господи… как только держится? Держись, немного еще. Сутки поездом, и будет не нужно терпеть одному. Не придется ни решения принимать, ни о похоронах заботиться тебе. Билет только во второй класс находится ближайший. Не третий и ладно, черт бы с ним. Главное, отправление через четверть часа уже. Москва-Петербург. Одни сутки. Москва-Петербург. В поезде Мария в окно долго смотрит. Мысли панические во что-то пытается собрать. Александра Николаевича жаль, это бесспорно. Он, что ни думай, хорошим человеком был, Россию любил. Как лучше для нее старался, реформы проводил. Те самые, из-за которых к Саше было страшно подходить — всей стране ведь не по вкусу пришлись, возмущений было тьма. И покушения после реформ, собственно, пошли. Мария тогда философски отнеслась — идеальных правителей, как известно, нет. Может, не угодил Государь никому почти, не с чем спорить. Но хоть что-то же сделал, тут тоже не возразишь. Непонятно было, как повлияет, но сделал ведь в цивильную сторону шаг. Не совсем правильно как-то в современный век с крепостничеством жить. Но кому-то большего хотелось. Слишком уж большего. И так хотелось, что… В центре города, средь бела дня. Два покушения. Не испугались же, гады народовольские. Сколько Саша за ними носился, а все без толку. Он все покушения предотвращать ухитрялся, а главных никак не мог достать. Вот и вышло то, что вышло. Смогли, чтоб их, суки. Поймали наверняка всех. Только тут вешай, не вешай, а назад не повернешь. Колеса стучат мерно. Пульс стучит быстрее. Александр Николаевич ведь и Марию любил, ценил по достоинству. Справедливо старался судить, кто из столиц с чем лучше справится. Относился равно к ним обоим, не выделял лишний раз, не принижал зазря. И так же старался рассуждать — может, из-за того и было все?.. Ладно. Больно доброго, справедливого человека терять. Но мертвых не вернуть, как Лазаря Господь. Времени скорбеть ей потом хватит, сейчас о живых время задуматься. О наследнике, Александре-сыне — готов он править? И если да, то как? О княгине Юрьевской забыть нельзя, о царских детях, о детях, опять же, Юрьевских. А мысли все к одному возвращаются. К Саше. Как бы о нем не забыли там. Как всегда же будет — суматоха, разборки, кто прав, кто виноватый. А Саша о себе напоминать не любит, когда больно и плохо ему. Перетерпит все один, на помощь не позвав. Только помощь разная бывает — и не сказать, что никакая ему не нужна. Хоть бы кто из родных рядом с ним оказался — Петр, Софья, да пусть и Ключевский, все одно. Нельзя в одиночестве в случаях таких оставлять. Неизвестно, что случиться может. Саша же в сторону царя каждый чих как удар воспринимал, себя винил, что допустил, переживал потом. А теперь, когда страшное случилось, как он?.. Как он переживет? Как пережить, что брата и друга не спас, хотя был должен? Как пережить народовольцев, империю решивших пошатнуть? Как пережить, что проиграл по всем фронтам и в сердце пусто? Несчастный ее мальчик, чем он заслужил? Почему это он, а не другой переживать должен? Почему это Саша, юный, нежный, чуткий Саша, должен все терпеть?.. …И почему закрыта дверь к нему? Изнутри причем, на ключ. Зимний дворец непривычно тих, звуки все замерли будто. Только шепотки прислуги в коридорах да разговоры редкие. Даже окна все прикрыты, лишнего шороха нет. Но за Сашиной дверью слишком уж как-то тихо. Ни вздоха, ни выдоха случайного. Дверь дубовая, но должно быть что-то да слышно. Конвоя, как назло, еще нет — мол, великий князь отпустили похороны готовить помогать. «Отпустили» чтоб над душой не стоял никто, ясно. Мария стучит тихонько. — Саша? — вполголоса. — Саш, это я. Ни звука. — Саша?.. Тишина. Кулаком долбиться неудобно как-то. Может, спит, не дай Бог разбудит. Ему отдохнуть нужно, а она тут с визитом. Ну, постучит последний раз и к себе в комнаты. Но только руку успевает занести. — Мария Юрьевна, — тихий голос мужской, ладонь на плече широкая. — Не трудитесь стучаться, он не пустит вас. Боткин, лейб-медик царский. Верить ему можно точно, честный человек. — И под дверями не шумите, я прошу, — вздохнув печально. — Лучше ко мне пройдем. Думаю, мне объяснить все стоит вам. Хорошо бы. С прочими понятно, а с Сашей все-таки что? Почему не пустит он ее? Почему под дверью не шуметь? Но Мария только кивает ответно. Боткин в правое крыло прямиком шагает, как нарочно от Саши подальше. Кажется, что нарочно — а на деле, быть может, просто палаты медиков там, от слуг недалеко. И комната его… ну, комната ученого как есть. Книг уйма, банки, склянки, ладно чай не в пробирках пить. На диван сесть предложил даже, сам в кресло напротив сел. — Господи, помилуй, Мария Юрьевна, — чашку на стол поставив, спешно крестится. — Вам что известно, осмелюсь спросить? — Что доложили, то и известно мне, — тоже чашку ставит. — Два покушения, две бомбы. Первой по охране, убито то ли двое, то ли трое казаков. А второй… Государь и Гриневицкий, сам убийца. Жертв не было больше. Но Саша, Саша с ними был! — Все так, — утвердительно. — Дело вот как было. Александр Петрович вчера Государя ну ни в какую одного не пускал. Едет и все, хоть разбейся, мол, безопаснее с ним. Совсем последнее время нервный стал, а спорить — сами знаете, — пожав плечами. — Государь и решил, что проще с собой взять. Мария руки сжимает на коленях. Похоже на него, ничего не скажешь. Но не до упреков в упорстве им сейчас. — В первый раз не пострадали оба. Во второй… Боткин взгляд сквозь очки в пол отводит. Вдох и выдох шумный. С силами собирается. — Во второй Государя — насмерть, Александра Петровича — в грудь осколком. Рука машинально тянется губы прикрыть. Осколком бомбы в грудь. — Раз снизу, задело нижнее ребро, перелом. Но хуже то, что легкое проткнуло, — будто читает в учебнике. — Вдобавок взрывной волной отбросило, о мостовую затылком. С маху, сознание минут на десять-двадцать потерял. Перелом ребра. Легкое. Еще и приложился… Господи, как это больно!.. Глаз не сводит с Боткина. А тот собраться пытается вновь, вдыхает раз да через три. Мария с ним же. — Потом… в себя пришел. А Государя во дворец свезли давно. От канала пешком недолго, но с раной, с сотрясением… Там и два шага вечность, а медлить же нельзя. Нельзя, конечно, нет. Быть может, изменить что-то получится, никто не знал ведь точно. Быть может, Саша нужен будет — а рядом его нет. Если и не изменишь, менять уже нечего… То попрощаться нужно. Саша переживал всегда, если вдруг не мог. Мол, ни «спасибо», ни «до свидания», не по-людски так. — И… вы не дали мне с ним попрощаться! — Питер, я и так на взводе, не выводите меня из себя еще сильнее! Может, стоило дать?.. Все равно имя наследника так и не узнал никто. — Как он добрался, знать не могу. Я, признаться… время смерти в тот момент определял. Вышло от десяти до пятнадцати минут, — снова менторски, как по книжке. — Но, знаете… Очки сняв, переносицу трет. Мария забывает уже, как дышать. — В карете ли, пешком ли, в бричке — с осколком в легком только пожалеть. Он дыханию нормальному препятствует, еще и лишний раз задевать нельзя. С таким ранением шевельнуться уже — боль неописуемая, а он… А он, скорей всего, вскочил, как смог, сразу на ноги. Тоже как смог, но доехал-таки. С сотрясением, со слабостью адской, с осколком, который на любой кочке дергался. Кровь лилась горячая, должно быть, а Саша все спешил. Через стоны, вопли, через боль. Бедный, ну за что?! — А он, Мария Юрьевна, добраться все же смог. Бегом, задыхаясь, себя не жалея совсем. Когда он, дурачок, себя жалел? — Но показалось мне, что ровно в ту секунду, как Государь наш… — вновь глаза уводит, быстро крестится. — Когда почил, тогда дверь в зале хлопнула. Ровно в этот миг. Саша бежал из последних сил — и ровно в этот миг. — Не знаю, кто ему что сказал, Христом-Богом клянусь. Но только я в зал вышел — не смог уйти уже. Почему, страшно спрашивать. Что увидеть там можно было, лучше не представлять. Но Мария взгляда с Боткина не сводит. Лучше, не лучше, а ей нужно знать. Даже если в кошмарах сниться будет, все равно нужно знать. Иначе как ей с Сашей говорить? — Он за стену держался еле-еле. Бледный как покойник, лицо в слезах и в крови. Одежда, руки в ней же, осколок я потом заметил. Подумать до сих пор боюсь, сколько в цифрах кровопотеря была. Города быстрее людей регенерируют. Быстрее. Часто совсем быстро. Но не отменяет это того, как Саше было больно! — Я констатировал смерть. Он рухнул на колени. Я на миг всего в лицо взглянул… все думаю, лучше б не глядел. Боюсь сказать вам, что было в нем — такого выражения я раньше не видал. Ужас, паника, боль… и горе, что все напрасно. Как же иначе? Государь в шаге всего погиб, в метре от него. Саша рядом был и не спас. Не уберег, не смог. Столько лет следил, искал, выслеживал, спасал в последний миг. И в этот раз летел что было сил. И все равно. — Кровью залило весь пол. Александр Петрович, закрыв лицо, взвыл навзрыд. Мария руку поднимает с крестным знамением. С Боткиным в унисон крестится. — Нечеловеческий вой, Мария Юрьевна. Полный боли за… за все, даже истерикой не назвать. Я должен был, но подойти боялся — таких рыданий истовых не слышал за всю жизнь. Бедный мальчик, Боже мой… слезы ручьем, кровь с ними мешалась… Головой покачав, смолкает. Последний раз передохнуть. Напротив не взглянет, но то хорошо. Не увидит, как она ни жива, ни мертва сидит. Так надрывался… слезы, кровь, крики… и ведь не подойдешь. — Я подошел чуть позже. Увел под руки, рану промыл, осколок вынул. Шов с ладонь длиной — рана глубокая, но узкая была изначально, от движения осколка шире стала. Еще от кровопотери много проблем, сотрясение и стресс добавили, к тому же. Александр Петрович еле как в сознании был, его под снотворным в комнате оставили. Отдыхать. — Вы поэтому мне не стучать сказали? — только чтоб хоть как-то мысли отвести. Не думать, что Саше пережить пришлось. Господи Иисусе, как же он?.. Как он пережил боль эту? Как в слезах не захлебнулся, в сознании остался как? Как дальше будет? — Не совсем, — Боткин очки со стола берет. — Вы знаете, после перевязок… До этого я ужас и боль видел в его лице. А потом — пустоту, две стекляшки. Ему, смею сказать… Слишком плохо, чтобы вы вмешивались. Господи Иисусе, Сыне Божий!.. — Потому, Мария Юрьевна, не стоит. Будет нужно, он вас попросит сам. Или дней через семь-десять сам же выйдет, но до того… пусть переживет. Вы поможете, спору нет, но пусть он позволит сначала вам. В трезвом уме, в твердой памяти, насколько можно так сказать. Надевает очки на нос. Золотые дужки в свете ламп блестят — свет горит, ночь уж совсем. Сверлит глазами Марию. Спросить хочет что-то, да не решится, похоже, никак. — Могу я?.. — нерешительно продолжает, кивок ответный получив. — У самого все Александр Петрович из головы не идет. Все считаю, сколько ему, по-вашему, полных лет? Губы сами слова произносят, разум не с Боткиным совсем. — Полных семнадцать. Ближе к восемнадцати. — Семнадцать!.. — рукой закрывает лицо, громко выдохнув. — Господи, семнадцать лет всего, постарше на год моего Евгенки… За какие грехи, за что?! Держаться не выходит дальше. Мария сама лицо закрывает ладонями. Ей тоже знать хотелось бы. Ладно, если б она — ей за семьсот уже, грехи проще не считать. Если случится умереть, о Рае не мечтать можно. А Саша, Саше-то за что?! Ему двухсот еще нет, по городским счетам бы в солдатиков играть! Какой ерундой там его ровесники на Урале маются, впору с ними носиться, венки плести! Какой-нибудь Уралов или Юрка там сейчас Камской подснежники наперегонки ищут. И вряд ли их что-то волнует еще. И не должно в неполных двести волновать. Прости, Господи, ее одну волновало. Или не одну теперь. Но она… Саша-то не продавался за Россию. Саша родился для нее. За это, выходит? За то, каким рожден? Так справедливо разве? А если нет, кто виноват? Об этом остается думать. Смысла нет, наверное, виноватых искать. Но что остается, когда дела все переделаны, а в царских похоронах без тебя разберутся люди умные. Мария только за коронации отвечает последние двести лет, не хоронят в Москве давно. Коронуют в Первопрестольной, а хоронят — в Петропавловской крепости, в Питере. Город Романовых, получается. Петра Романова, Саши Романова. Отца и сына. Только вот отцу на том свете хорошо, а сын дней десять не выходит на белый свет. К себе одного Боткина пускает, и то на полчаса, не больше. Боткин говорит, сказал ему о Марии, но ответ внезапный получил: — Просил передать — тому, что приехали быстро, благодарен. Тем, что дела его взяли в свои руки, тоже. Но видеть вас не хочет ни под каким предлогом. «Ни видеть, ни говорить, ни слышать», — он мне так сказал. Ожидать, конечно, стоило от Саши, да и немудрено. Такое горе… наверное, Боткин прав. Пусть отдыхает, придет хоть немного в себя. Не нужно пока вмешиваться, ей подменить его ненадолго под силу вполне. — В конце концов, рана заживает хорошо. Для такой серьезной, разумеется, — хоть что-то положительное в словах. — По крайней мере, заражения опасаться не стоит уже, разрыв легкого чуть поджил. Шов не кровоточит, если нарочно не задеть, сильной боли нет. Нагрузки исключены, но месяца через три-четыре практически восстановится полностью. Физически восстановится, это ясно. И Марии, и Боткину ясно, такие доклады больше формальность. Чтобы что-нибудь сказать доброе, мол, что-то да вернется в прежний вид. Практически полностью. Но ясно и то, что ничего не вернется полностью. Раны заживут, а следы останутся. Хотя на теле могут не остаться, но в душе… За душу страшно до сих пор. Неясно, когда отступит страх. — Может, не стоит это говорить, но мне не по себе — как ни приду, он все в стену смотрит, Мария Юрьевна. В одну точку. Вдобавок, ни еду не трогает, ни воду. Что на душе должно быть, чтоб смотрел дней десять в одну точку? Да, было с ней такое, но по другой причине совсем. Над Сашей же не… нет же. А чувства, должно быть, схожи? Ему сейчас так же? Такое же чувство, будто наизнанку вывернули душу. Вывернули, истерзали и оставили так. Испоганили все, чем ты дорожил, по мечтам и надеждам прошлись подошвами сапог. Теперь собирать это воедино нужно, как-то дальше жить. Но сколь угодно пытаться можно, а один-в-один как раньше не собрать. И, если так, Сашу сильней только жаль. Сильней сочувствуешь, когда представить можешь. Сильней хочешь понять, за чьи решения он страдает так. Это Петр со своим парадизом, черти его дери, устроил? Или Мария, разоряясь на все подряд, реальных угроз не видела? Ее ребенок на троне в одном аспекте волновал — что он с Россией сделает, если на яблоню сам залез, а слезть не может? Ходит под стол пешком, куда годится? Как он править должен, восемь лет, Латвию с Литвой путает? Что Петр удумал, дитю скипетр и державу вручать? Думать надо было не про то, как их себе вернуть — а про то, как их в детских ручках сложно удержать. Скажи она, что Саше придется вынести, Петр послушал бы? Скажи, что парадизу род Романовых придется защищать, Империю сохранять любой ценой, лить кровь и слезы собственные, душу готовым быть продать — послушал бы? — Завтра похороны, прийти пообещал. В остальном все также — не встает, не пьет, не ест. Этого ты хотел? Чтобы твой сын крошки в рот взять не мог, раз обещание ваше нарушил? Таким парадиз ты видел? Если да, то добился своего. В этом убеждается Мария недели через две — пятнадцатого, в дату похорон. Не сказать, что вокруг все ожило, но в коридорах люди появились хоть. Со скорбными, пустыми лицами, но все-таки лучше так. Это люди, в конце концов. Людям долго скорбеть не должно — или не смогут, или их это подкосит. Долгое время нельзя, можно там и остаться. Люди поэтому должны всеми силами стараться дальше жить, и города недалеко ушли от них. Умереть не умрешь, но будешь… Будешь как Саша в траурном. Как обещал, явился. Но сразу и не скажешь, хорошо ли, что слово сдержал. Мария знала про себя, в каком состоянии он. Что никогда его прежде таким не видела, что зрелище будет — впору народ пугать. Боткин ей же и докладывал, что к чему, она в уме держала все. Но в уме держать вечность можно. И не поможет это перед тем, что увидишь за секунду раз. В делегации не сразу заметила даже, хотя шел меж Петром и Соней. Только когда с ней рядом встал, руку сестры отпустив. — Доброе утро, — тихо-тихо, как не своим голосом. Не привычным командирски-звонким, но знакомым. — Саша? — Мгм. Прости, раньше не поприветствовал. Мама родная, что же с ним?! Нет, известно, что, но… Взгляд пустой абсолютно. Мутный и неясный, как вовсе не его. Не его и лицо белее снега. Тени под глазами чуть ли не черные, словно век не спал. Скулы заострились, на губах живого места нет. Осанка, походка — как поломанная, по инерции. Шапку снимает в соборе, а вместо расхристанных кудрей волосы забраны назад. И в кои-то веки не мундир, черный простой сюртук. Она бы в любой другой раз порадовалась, что надоело звездами блестеть. Но сейчас уж лучше б звезды, со звездами Саше роднее. А сейчас, без них… На себя не похож. На живого, красивого юношу с ясными глазами. Как будто стержень вынули. Заставили на одной воле спину не сгибать. И дрогнуть не позволят, и держаться нестерпимо. Нестерпимо, но Саша терпит. Стиснув зубы, опустив глаза — терпит. Сам на себя не похож, сил никаких нет даже дышать, но кто хоть его спрашивал? Если бы кто и спрашивал, Саша явился бы. Иначе бы не смог. Не потому, что честь или долг. Простили и поняли бы, если б не пришел. Он сам себе бы не простил. Понять бы не подумал. И что, что больно, что разбит, что видеть никого не хочешь — есть вещи и важней. Спасти ближнего не смог, так в путь последний по-божески проводи. Саша провожает. Идет за гробом, стоит в соборе литургию. Целует в лоб покойного, низко-низко над ним склонившись. Стоя у склепа, слезы незаметно утирает. Рукавом, не платком, как девушки. Мария замечает все равно. На поминках тоже. Хлеба не коснулся, на закуску не взглянул. Первую стопку через силу — уговорить смог кто-то. А вот вторую, третью… и на беленькую лицо красное можно списывать. Знать царская вокруг все равно замечать не хочет ничего. Кажется, Мария только видит, что Саша не зарыдать пытается. Водкой всхлипы через раз выходит заглушить. Прорвется раз-другой, так сразу нальет кто-нибудь снова. Хоть полстопочки, ну, великий князь, чего разводишь-то. Саша не разводить старается. До последней минуты, пока все не кончится. Как стойкий оловянный солдатик, пока не сгорит. Ему, на минутку, отпевание стоять и подолгу за гробом ходить нельзя было, «нагрузки исключены». И водку нельзя, и к склепу, и сидеть вертикально долговременно. Больно смотреть, как он встает по стенке, чтобы только до кареты дойти. Это Марии просто смотреть, и то больно. А ему? Не зажило ведь еще достаточно, ноет до сих пор, шов не сросся полностью. Но виду Саша не подает. До дверей своих проходит генеральским шагом, даром что на всякий проводить решила. Звука не издаст лишнего, тем более уж слова. Только в миг, когда над замком склоняется — тихий стон-всхлип, за рану рукой схватившись. — Сильно болит? — Мария под локоть машинально ловит. — Да нет, я сам, сейч… кхм… — закашлявшись, рот прикрывает второй ладонью. Отнимает как нарочно медленно, будто зная наперед. Не безосновательно — на белых пальцах кровь. — Бл… — слова сказать второй приступ не дает. Мария ключом в замке быстро щелкает. — Опять, зараза… надо лечь. — Заходи, ложись! Ложится не сразу — кровь вытирает какой-то тряпкой, водой полощет рот. Скидывает неловко сюртук на стул. Под ним в крови весь бок рубашки. — Мне Боткина позвать? — Не надо, — на кровать откровенно рухнув. — Скажет, перетрудился, вот кровотечение и открылось. Будто без того не открывается, тоже, — фыркнув недовольно. — Может быть… — Маш, ты лучше отдыхать иди. Легко сказать! Уйти, значит, тебя бросить тут? Кровью истекал чтобы, одинокий, бледный и разбитый? — Маш, пожалуйста. Я выгонять не хочу, но мне не нужно ничего. Мария, вопреки ему, на край кровати садится. «Иди» сказал, но вид говорит об ином. Усталый взгляд из-под опущенных ресниц. Белее белого и руки, и лицо на фоне рубашки черной. Сильнее вблизи видно, что глаза красные — капилляры лопнули. И на щеке размазаны капли крови. Белый, черный, красный… живого будто нет. Как оставить? Вопреки просьбе, не уходит. Над ним склонившись, почти невесомо ладонью лба касается, волосы перебирая пальцами. Чуть-чуть, как ветерок, незаметно. Саша все равно не реагирует, смотрит в потолок. — Милый, — негромко, нежно. — Я же помочь хочу, ничего больше. Скажи только, что хочешь? В лицо внимательно вглядывается, мерное дыхание слушает. Саша среди вороха подушек маленьким кажется совсем. Прозрачным, хрупким, беззащитным. Как… как в детстве был. — …Не знаю, — выдохнув задумчиво, лицо к ней обращает. — Может, и хочу, но чего… да и важно ли? В ответ плечами легонько пожимает разве что. Саша продолжает, но то ли с ней, то ли сам с собою: — Такое чувство… Больно, очень. А почему больно, непонятно. Говорят, это крах империи, конец самодержавия, не дай Бог, предвестье революции. Великого человека лишились, большого деятеля… вроде и правда, а вроде и не то. Будто дело… не в том. — А в чем тогда? Саша будто бы смотрит с надрывом на нее. — Подумайте: вы жалеете человека, которого больше нет? Или вы жалеете себя, оставшегося здесь? — Я… я не знаю, — сипло. — Я… он страшной смертью погиб, а я спасти не смог. Ничего сделать не смог, как ни пытался. Бог знает, чего нам не избежать теперь, а я… — Мне просто очень больно. В груди… больно… Слезы на одеяло падают. Крупные, как градинки. Мария продолжает по волосам поглаживать. Эфемерно, неощутимо, но ласково, со всевозможной мягкостью. Он при ней не плакал никогда почти. Последний раз лет семьдесят назад, после пожара в Москве, и то потому, что виноватым чувствовал себя. А так — никогда ни после наводнений, ни после поражений. Уж тем более никогда так, как сейчас — покрывалом по-детски лицо прикрыв, слезы остановить пытаясь. — Тш-ш-ш-ш, — пригладив слегка кудряшки. Плач недолгий, сходит скоро на нет. Они в тишине еще какое-то время сидят. Может, час, может, три или больше, да и какая разница. Саша затихает быстро. Мария, заметив, наклоняется вновь к нему. Дыхание сбилось сильнее, глаза красные теперь. И такой же отсутствующий взгляд. Оставлять, как он просил, не хочется совсем. После слез — тем более. Но Мария улыбается только, едва-едва. — Отдыхай сколько хочешь, Саш. Не буду мешать. Побудь один, если хочешь, тебе виднее. В глаза взглянув, целует тихонько в лоб. — Но если буду нужна — не стесняйся звать. — Мгм. — До встречи. Напоследок по голове погладив, из комнаты выходит. Хочется, не хочется… ему нужнее так, о его чувствах речь. Он первый раз с таким столкнулся, ему решать, как дальше жить. И нужно ли, чтоб кто-нибудь помог. Тяжело вот так бросать — но Саше важно. К кофе под вечер записку от него несут. Чернила чуть-чуть размытые. «С … разберусь сам. Спасибо, что со мной, Mari. Люблю. А. Р.».