О, в этом испытанье строгом, В последней, в роковой борьбе, Не измени же ты себе И оправдайся перед богом… Апрель 1887, Санкт-Петербург
— Повесить всех. — Их пятнадцать человек! — Я сказал, всех! Только решили выдохнуть и молча гайки закрутить, так нате. Покушение не опять, а снова — но Саша, похоже, хорошо слишком приловчился террористов на подходе ловить. На этот раз пятнадцать заговорщиков, все студенты сплошь. Кто-то, вроде бы, из тех кругов, что прошлые подрывники. А кто-то просто идее зря поддался, Маркса начитавшись с Энгельсом. Программа их, конечно, курам на смех, но ведь три снаряда как-то сочинили. И мало того, взорвали бы, если б не письмо перехваченное. Снаряды опаснее прежних, каждый осколок смертоносен бы был. Тогда ответа другого не было — только виселица светила. Но сейчас… Сейчас можно было бы смиловаться. Нет, пусть отвечают по справедливости, кто говорит об уклоне-то. Но пятнадцать студентов вешать? — Это жестоко, — снова пытаясь от протоколов Сашу оторвать. — Слишком жестоко, Саш. — Не слишком, — железно. — Что заслужили, то получат. Я цареубийц не милую. — А декабристов миловал. — Это когда было-то! — Недавно. — Кому недавно — тебе или всем?! Да что ж такое. Уже и заговорить нельзя, сразу то ругань, то намеки, то еще что неприятное. Из каждого разговора ссора получается, и не Мария эти ссоры заводит! Ну, разве что сейчас. Но есть на то причина! В конце концов, не состоялось покушение же. Можно было бы в Сибирь, пожизненно на каторгу — и жестоко в меру, и людям урок. Каторга иной раз похуже пытки, туда и дорога цареубийцам. Туда. Не в петлю. Мария ничуть не меньше наказания хочет. Только вот она одна в нем меру видит. Гуманно, негуманно, народ же, не дай Бог, взбунтуется! — Может, казнишь главных? — Так найди мне главного! — шипит, перекладывая бумажки. — Один планировал, второй советовал, третий бомбы мастерил, кто главный-то? Уж разобрался бы как-нибудь, кто главный у тебя! У кого допросы все, не подскажешь?! — Вот, полюбуйся! — в очередной протокол тычет пальцем. — «Изготовил взрывчатку, сознаюсь. Чтоб реагенты купить, золотую медаль продал. Личную, за научную деятельность»! Золотую медаль! — голос повысив. — За науку, за старания! И зачем?! — Да не кричи ты! — разорался на весь кабинет. — А ты от меня еще помиловать требуешь! — лицом к ней повернувшись. — Ни за что, хоть режьте, всех повесить срочно. Скандалист чертов. Подзатыльников бы наподдавать, да последний умишко вытрясет. Придется самой столицей снова становиться, куда денешься. — Александр Петрович! — камердинер стучится в дверь. Боязливо, как бы не прилетело что. — Просят вас. — Ну кого несет еще?! — Там… мать арестанта к вам. Саша, допросы со стола сдвинув, переносицу трет. Мать арестанта — значит, опять мольбы слезные об одном же. Опять истерики, опять в ноги падать будут, будто без того мало. Опять отказывать, а разве ж это просто? Когда с рыданиями просят об одном не грешном вовсе деле — разве ж развернуть просто? Ни разу нет. Но и выбора, выходит, нет тоже. — Которого, Прохор? — сквозь зубы. — Ульянова, химика вроде. Из Симбирска, говорит, ехала, вашей просить милости. — Господи, лезут, как тараканы… Проси через десять минут, не раньше. Да смотри, чтоб не ломилась к нам! Прохор, кивнув, удаляется. Саша, все бумажки в один угол скинув, падает со вздохом на стул. Но сидит беспокойно, ладонью глаза прикрыв. Не любит он просительниц. Мария легонько его виска касается. — Может быть, все-таки?.. — Нет, я сказал, — бескомпромиссно. — Пусть хоть золото сует, хоть сапоги целует. Никто из них не раскаялся даже, о чем речь. С каторги, не дай Бог, отчаянный какой сбежит еще. Или идеям своим кого научит, тоже не хватало. А мертвые… мертвые уже проблем не сделают. — Но сделает их смерть. — Не в таких масштабах. — Тебе ли знать? Не отвечает ей. Хочет, должно быть, поспорить — мол, знать нельзя, но предсказать возможно, а обстановка против ее слов во всем. Хочет снова поругаться, что Мария в дела столичные нос сует, что не ей решать, что не изменить все равно ничего… Но слишком хорошо понимает — действительно не ему знать, как отзовется казнь. Если помиловать, итог известен, риски можно просчитать. А если нет, кто возьмется вычислить? Никому не дано неизвестность прояснить. И по уму принять бы это в счет. Только вот слишком вероятность велика станет, что повторится все. Саша не забыл, и вряд ли позабудет. Шесть лет все сильнее тиски властей сжимаются, и неспроста совсем. Ни царь, ни столица не намерены первомартовцев народу с рук спускать. «Народной Воле», если уж точней. Что угодно, только не опять. Аресты, казни, жандармы всюду, шагу не ступишь без надзору — только часть. Он будет на все готов, что ни предложат. С одной стороны, знакомо по опыту. И Сашу жаль все еще, он после цареубийства год не мог отойти. Вроде как для города мало, ничтожный срок. Но там и дня много было, настолько изменился он. Если уж честно, целый год Сашу было и самым близким не узнать — мундира не носил, конфликты все ему побоку, в политику не лез, пока пять раз не спросят. Как в воду опущенный ходил, отмалчивался вечно. Петр тормошить пытался, Соня в слезах молилась. Мария делами молча занялась. Старалась не думать, что потом будет. Потом Саша с ходу перегибать палку начал. И, с другой стороны, заметно слишком — не ровен час, треснет. Треснет, и рухнет империя. И выйдет, что стремились к лучшему, а вышло черт-те что. Нельзя так. Нельзя, народ возненавидит. Царю неважно, царь рано или поздно сменится. А к власти ненависть останется, и Саше же пожинать плоды. Да если б только Саше — вся страна хлебнет. — Ульянову просить? — Проси, но чтоб недолго. Ульянова не ломится, как прежние. Заходит чинно, не забыв поклон. Одета скромно, скорее бедно, но в чистое — юбка выглажена, седые волосы под платок убраны. Бывшая столичная, видать, за провинциалом замужем. — Ульянова, Мария Александровна, — кивает Прохор. — Вдова симбирского Статского Советника, Ульянова Ильи, по статусу… — Достаточно, — перебивает Саша. — Оставь нас. Дверь Прохор закрывает тише некуда. Ульянова с Сашей встречается взглядом. Умные черные глаза напротив льдисто-серых. — Александр Петрович, князь Романов, — формально. — Веду дело ваших террористов. Это — светлейшая княжна Московская, моя сподвижница, — в сторону Марии кивает. Нельзя не представить. — Благодарна премного, — с потерянной надеждой в голосе. — От меня что вам нужно? — начинает без лишних слов. — Помилование не выпишу, речи о том нет. — Вы не выпишете, конечно. Но я, справедливости ради, вас и не просила. Женщина с характером, однако. Не как прочие, хоть и отчаялась. В ноги не падает, умаслить не пытается, крест не сжимает в рыданиях. Знает, чего хочет, и хочет не от Саши. Саша, видимо, сродни препятствию, но вовсе не мишень. — Вы, милостивый государь, насколько мне известно, во всей канцелярии к императору ближайшее лицо, — с достоинством. — И что же? Это смягчить приговор должно? — Вовсе нет. Я не вашей милости прошу, не получить ее. — Тогда что просите? — Саша, ну дай ты договорить-то ей! Ульянова о том же думает, похоже. Решает дальше без прелюдий говорить: — Аудиенции его Величества, милостивый государь. Иначе, как через вас, нет способа. Мишень — не Саша. Ну конечно. — Аудиенции, значит, — задумчиво, но с гонором. Нашел тоже, перед кем. — Зачем? — Все за тем же, — глаз не поднимая. — От вас не видать помилования сыну, ваши же слова. Остается его Величество только, никого выше нет. — Неслыханно! — усмехается, всплеснув руками. — Что, думаете, не я, так царь помилует? Во мне, что ли, дело? — Никак нет, — смирившись, головой качает. — Но ваш ответ известен мне. Всех чинов, кто занят делом этим, ответы известны. Его Величество только… Голову опускает смиренно. В воздухе виснет — «еще не отказал». — Не прошу вас, милостивый государь, мнение менять свое. Одна только аудиенция, другого мне не нужно. Не себе прошу, поймите — старший сын, а младших пять, да отец их умер в прошлый год. Сашенька наш всей семьи надежда, ученый будущий, сами видели… «Просительские речи», как на допросах говорят, пошли. Уйма детей, отца нет, кормилец нужен. Все одинаково каждый раз, с этого момента не вслушиваться можно. Можно-то оно можно — но Саша, похоже, задумался. Не просить помилования, знаете ли, что-то новое. К царю не испугаться обратиться, из Симбирска приехать ради этого в столицу, пятерых детей бросить там одних, догадываясь прекрасно, каковы шансы… Мужество иметь нужно. И просила бы за кого, но не за студента-террориста — сделал бы все, что в силах. — Все, кто до вас был, помилования сразу просили, — рассуждает скорей сам с собой, чем с Ульяновой. — Но ваша просьба не как у других… Непохожа на прочие. «Непохожа, но возможна ли?». А почему нет, если уж начистоту рассуждать? Это ведь, по сути своей, всего-то с царем поговорить. Александр Александрович занятой, конечно, человек, но полчаса, что ли, не найдет? И вопрос не сказать, что неважный, как минимум о царской легитимности. Неужто не окажется минутки на него? От Саши и требуется-то просто попросить, уж ему точно не откажут. Дальше как царь решит, не его забота. А на его лице задумчивость сменяется ясностью. Решил, кажется, что-то про себя. Что-то, что устроит всех. — Мне обдумать нужно, — помолчав с пару минут. — Обсудить и обдумать, имейте в виду. Даже если получится, не так это просто. — Как угодно вам, милостивый государь. — Я вас найду, когда все решится. Ульянова кланяется. Только успевает хлопнуть за ней дверь, Саша за столом уже. То ли досье, то ли допросы в стопках ищет. Неужто вправду решил пойти навстречу?.. — Маш, — не поднимая головы. — Можешь честно мне ответить? — Если хочешь. — Тебе ее жаль? …И как отвечать? Как светлейшей княжне Московской, сподвижнице князя Романова — не жаль абсолютно, сын ее виноват во всем сам. Может, Саша и жесток излишне, но очевидное тоже отрицать незачем. Сама воспитала такого, сама пожинай плоды. Но как женщине, матери двух парнишек… Нет, как бывшей прежде на Ульяновском месте — попробуй не жалей. — Прошу, пусти только к Есугей-хану! — Абый на обедне, Москва-чибәр, лучше проси! Ульяновой, конечно, ножом не щекотали шею. Но без того достаточно, чтоб жалость взыграла. Просить всех подряд, зная, что ничего не добьешься, с одними лишь ошметками надежды… — А если да, то что? — Если да, пойду сейчас к Ульянову. — Опять допрос? — Нет уж. Пусть лучше мне покажет, готов ли одуматься ради матери. Признает, что против Господа пошел, теперь всю жизнь в Сибири пред иконой грех замаливать — будет ей аудиенция с царем. Не признает, так нечего и проситься, только от дел отвлекать. Интересно ты решил. Получается, и исход заранее ясен, и виноватым, как ни крути, не ты окажешься. Если согласится каяться — пусть царь решает, если нет — даже решать нечего. Мол, все равно то же самое спросят, зачем дважды повторять? — Ну, так я иду? — А я могу с тобой? — К Ульянову? — И меня спросишь, зачем? Как же не спросить, без причины не делается нынче ничего. Нельзя, словом не обмолвившись ни с кем, из дому собственного выйти, куда там на допрос повторный. Тем более, что вольным слушателем. И Саша же спрашивает, глазом не моргнув: — А как же. Тебе для чего наши разговоры слушать? Чтоб ты лишнего не ляпнул, дурачье. Чтобы правильно все понял, чтоб из себя не вышел, чтоб сгоряча не наворотил лишнего, не разгребем потом. За тобой же глаз да глаз последние шесть лет, как скажешь, так отрежешь, а дело тонкое. — Не доверяешь мне? — глаза прищурив, смотрит на нее в упор. Веришь, нет, доверяла. Пока ты всех без разбору не начал к виселице слать. Саша продолжает, голову набок склонив: — Или вызнать что-то хочешь, м? — Ты уже меня допросить решил? Бровью не повел в ответ, выражение лица и на йоту не поменялось. Хоть бы отпираться начал, что спросил просто, а не пытать собрался. — Если и решил, откажешься? — холод в голосе непривычный. Он с ней так говорить никогда не позволял себе, только с заслужившими. Откажется ли Мария на допросе все выдать?.. Был бы допрос обычным, согласилась бы. Ей скрывать нечего, хоть все, что есть, кверху дном переверни. Компромата нет, да и толком не на что — столичных дел не ведет она больше, а дела московские все по закону делаются. Взяток не берет, казну не трогает. Переживать, словом, не о чем. Но на допрос с пристрастием — увольте, но ни за что. Нет. Есть у нее все-таки гордость. И достоинство, пусть не столичное, тоже. Да и можно ли допрашивать, если вы не так давно по углам дворца целовались?.. Потому только губы поджимает. Саша беспристрастно допроса не ведет. — Откажусь, — холодно. — И ничего ты мне за это не сделаешь. — Радуйся пока, что не нашелся повод, — со стула поднявшись, к выходу идет. — Так и быть, вместе к Ульянову пойдем. Но всего услышать ты все равно не сможешь, там комнатушки ровно на двоих. Останется за дверью разве что стоять. — Ладно, — пожав плечами. — Постою. Спасибо, милостивый государь, за позволение. — Я бы не ерничал. — А я — не ты, изволь. Нет уж, на поводу не пойдет. Казалось бы, нашла с кем спорить, Саше все еще двухсот нет, молоко на губах не обсохло, уступи ребенку. Да уступила бы, не будь ситуация такой! Смотрит ему в спину, пока спускаются. Он не хочет обернуться даже, лишний раз взгляд поймать. Ни в бесконечных залах, ни в карете, ни потом. И это — ее Саша, нежный, ранимый, чуткий?.. Что ж с ним, черт побери, это цареубийство сделало? Мария помнит, когда сама такой была. Маленькой, смотрящей на всех волком, готовой даже самых близких оттолкнуть. Вспоминать не хочется, что тому причиной, настолько было больно. Саше, выходит, все-таки также?.. Также сильно ранили, что никому тронуть не дашь? Ото всех закроешься, поджав губы, всех выгонишь поскорей? Только вот Марии и доверять-то было некому. И помогать никто не рвался, и обычного снисхождения было не сыскать иногда. А тебе вслед никто не плюется, родные твои против тебя не встают. Доверься, выскажись… так нет ведь, будем упрямиться. Упрямиться и ссориться со всеми, чтоб уж наверняка никто. — Учти, там все строго. Лишний шаг сделаешь — я не виноват. Не учи ученого, что ли. — Как скажете. — Пф-ф, — проходит в узкую комнатку, дверь изнутри закрыв. Мда. Вроде бы, пожалеть хочется, да и нелегко по-другому. А вроде попробуй, когда он даже с тобой через не хочу разговаривает, не говоря о просящих разных. Ульянова не первая ведь, и сколько до нее было развернуться послано. Рыдали, падали ниц — не дрогнул. Из-за двери голос его раздается, холодный и твердый: — Господа-Бога ради спрашиваю — ты, Александр Ульянов, готов в поступке своем раскаяться? Мария вслушаться изо всех сил старается, хоть на какой-то ответ надеясь. Но вот полминуты, одна, полторы… — Даже ради матери? Приехала ведь, только что встречался. Представь себе, все чины обошла, ко мне сама пробилась. Ответов не слышно, плотная слишком дверь. Стены, как назло, такие же, Сашин голос и то насилу разберешь, про интонации можно позабыть. Ульянов бубнит что-то уверенно, но что конкретно, непонятно. Судя по молчанию, Саше ответ не нравится. — Унижение, Ульянов — это бомбы делать. Милости просить не значит унижаться, и в твоем случае тоже. Хуже, чем есть, себя не унизишь. Господи, ну придумал, кому нотации читать! Заняться нечем тебе что ли, всех подряд жизни учить? Тем более, что свою правду равнять с ульяновской смысла нету, далеко уже все зашло. Он царя убить пытался, и еще попытался бы, и тебе это лучше Марии ясно! Раз ясно, то зачем?.. — С государем не спорят, Ульянов, — а на этот раз даже слышно в голосе лед. — Таки не сменишь решения? И свидание не хочешь с матерью? Опять неразборчивы слова. Как нарочно тихо говорит, чтоб Мария Юрьевна точно не поняла ничего! — А мне, между прочим, мать твою жалко, Ульянов. Все бросила, из Симбирска примчалась, все пороги тут оббила, царской аудиенции вон просит. Я уж разучился просительниц жалеть, так все равно проняло, а ты что?! Когда там тебя проняло, не подскажешь? Когда ты ее насилу не выдворил? И разве так уж тебе жаль ее было, а, Саша? — А ты, Ульянов, три строчки не желаешь написать. Последнюю надежду отбираешь у женщины. — Вы смеетесь!.. — громко, в голос. — Ты слушай, слушай… И зашептались о чем-то. Мария к двери и так, и сяк уж приложить ухо пытается, ничерта разобрать не получается. Как будто нарочно тише мышей говорят, сами-то хоть друг друга слышат? Саша, небось, устроил нарочно конспирацию, чтобы наверняка. И чтоб потом не спрашивала, почему так сказал и так ответил, спасибо скажи, что взял! Да надоел ты, страсть как надоел! Надоели подозрения вечные, ссоры беспричинные, казни всех и вся, закрученные гайки туже некуда. Надоело, что вместо ласковых слов и объятий нежных в лучшем случае отсутствие подозрений. Понять можно, кто тут спорит, но принять еще надо. А принимать не хочется. Не хочется смиряться с тем, что Саша может о ней совсем забыть. Мария, между прочим, для него столько сделала, а он!.. Его теперь только и волнует, чтоб она не связалась ни с кем, никуда не впуталась. И не потому, что за нее волнуется, а потому что революционеры везде мерещатся! Недавно ведь все было хорошо. Ну не значит же это, что больше он не любит ее?.. Так ведь не может быть. Нельзя все, что между ними было, вот так задвинуть вмиг, ну нет же. Не делают так, и Саша никогда б не сделал. Он ведь столько говорил, столько делал для нее, столько обещал… — Хотела бы свадьбу со мной? Нет, не сейчас, но… — Да. — Значит, будет. Обещаю тебе, мое счастье. Вспомнит ли сейчас, что говорил? Вспомнит, что о свадьбе вместе с ней мечтал? Хотя если и вспомнит, скажет, что ради нее же теперь старается. Мол, это все для того, чтоб мы с тобой жить могли счастливо. Но насколько сам он в это верит, да и верит ли? Хочет ли все еще того же, или забыл давно? Или решил, что есть что-то важней? Что любовь и близость подождет, сколько нужно, а не дождется, так Бог с ним? Может, и не нужны ему теперь ласки, нежности, мечты вместе быть целую вечность? Не нужна ему больше та, кого невестой хотел назвать?.. — Ульянов, это наглость. Наглость и безрассудство, понимаешь меня? — Безрассудство не больше, чем пытаться каяться. — Я тебе последний шанс даю — горох об стенку! По уму уже казнили б давно за измену родине! Хоть не ради себя постарайся, ради матери! — Если так уж вам жалко мою мать, денег ей, что ли, пожалуйте. Купит пусть пальто или брату валенки… — Ульянов! — Мне терять уж нечего, генерал. Не считаю я, что возможно мне раскаяться. — Царю так же скажешь? — Хоть Господу-Богу, генерал, извините уж. Саша, шумно выдохнув, встает, судя по звукам. Мария только успевает отпрянуть, как распахивается тут же дверь. Сам, конечно, разрешил подслушать, но неохота провоцировать опять. — Кому там, говоришь, валенки? — кричит вдогонку в камеру. — Младшему, Вовке, — мрачно, еле слышно. — Так и передам. Насмехается. Не стоило бы, но насмехается. И, дверь на ключ закрыв, произносит недовольно: — Вот тебе и раз. Мать пороги оббивает, а он каяться отказывается. Тоже мне, Сашенька-последняя надежда. Я, можно сказать, шанс ему даю, была бы о раскаянии бумага — мать бы к царю позвал! Нет, видите ли, достоинство! Гордость! А у тебя самого, Саша, ничуть не меньше гордости. Только ты здесь в выигрыше, тебе она к лицу. Ты ругаться можешь продолжать весь путь к карете. Слыхано ли, такую дали возможность, а этот выскочка-студент… достоинство у него тут, гордость… — Какая разница тебе, — тихо отпускает уже в карете. Не ради спора, просто чтоб Сашу заткнуть. — Ты все равно казни всех хотел. — Мне-то никакой, конечно. Но ты представь, за глупую идею от шанса на жизнь отказаться!.. Ты тоже готов был отказаться, и не единожды. И тоже за идею. Российская Империя тоже наиглупейшей была идеей. — Отказался так отказался, — отвернувшись, в окно смотрит. — Его выбор, его воля. Саша подол ее платья сжимает зачем-то в кулаке. А раньше боялся сминать платья, мол, утюжить-не переутюжить потом. — Ты разве не поняла еще? Холодно. Нет, не просто так холодно — страшно. Зловеще, морозно-страшно, мурашки по коже. И спиной почувствовать можно взгляд. Так он с ней никогда бы… — Что не поняла? — беспристрастно так, как получается. — Что нет у них больше воли. Как камнем придавил. Дыхание сбилось даже, до того не по себе как-то. — Зовут себя народовольцами, так пусть знают — нет у народа воли. Если и была, не будет больше, не приводит это ни к чему хорошему. — Ты свободу мнений собрался, что ли, запретить? — А ты считаешь, не должен? Должен, не должен… Несмотря на цареубийство, на покушения вечные, на террористов-либералов и марксизм — так нельзя. Они бесчеловечные поступки совершают, это факт, но теперь уподобляться им? — Считаю, разумнее меры есть, — к Саше повернувшись. — И поумерить бы тебе пыл. — Что?! — Что слышал! — вспылив. — Палку ты перегибаешь, только ненависть в ответ получишь. — У меня будто выбор есть! — Выбор, Саш, всегда есть. Необязательно всех и каждого ссылать и казнить, от этого меньше их не станет. Наоборот, больше только, раз такие приговоры жестокие. — А какие еще-то, Маш? Мою родину пытаются разрушить, а я давай каторги пять лет?! — Да хоть и так, — фыркнув. — Все лучше, чем то, что ты творишь. Саша, видать, от неожиданности молчит с полминуты. И брови зловеще сводит домиком. — Ах, так, значит… — да, так! — Меня жизни учишь, а у самой ни власть удержать, ни статус сохранить ума недостало. Дар речи отказал. Буквально. Да… да пошел ты на!.. Нет, еще дальше, с такими-то заявочками… — Забываешь, что я вырос уже. В советах проигравших больше не нуждаюсь. — Ну и… и иди ты. Будешь у террористов после царя следующим. К окну отворачивается демонстративно. Сил нет больше на него смотреть, зла не хватает. Правда ведь беду только навлечет своими ссылками и казнями, какой ей резон-то обманывать?.. Хотя что есть, что нет… Саше все равно. Он сам теперь решает. Без проигравших. Опять ведь за свое, да как еще. — Варианта два у вас. Или держать, или самим держаться. Удержишь тут хоть кого-нибудь, тоже. Саша как жеребец необъезженный — понесет, так из седла вылетишь. Команд не слушает, даже не пытается. Красивый, зараза, но пользы что? Если верхом сядешь, не пойми чем кончится. Нехорошо так думать как-то. Еще лет семь назад Мария сама б того сослала, кто такое про Сашу бы сказал. А сейчас… и ведь это еще в приличных выражения, черт его возьми. Лет семь назад прекрасно было все. Даже весна петербуржская с вечной слякотью, даже балы столичные. Театры, маскарады, что хотите… Все прекрасно было. Пока Саша рядом был. Слезинка по щеке стекает. Был — и где теперь?.. Вернется ли, к Марии ли? Наладится ли все, или опять, как всегда?.. В то, что как всегда, даже верить не хочется. Не хочется, но еще-то как? Выбор какой, и кто дал его? Тут не политика, тут другое… Влага на ресницах взгляд туманит. А об аудиенции царя попросить надо все-таки. От своего имени, все равно не пойдет же соучастницей. Пусть, в конце концов, попытают счастья. Не грешно пытаться, если дело доброе. Саша бы только не мешался ей.Все обойтись могло с теченьем времени.
В порядок мог втянуться русский быт…
Какая сука разбудила Ленина?
Кому мешало, что ребенок спит?