ID работы: 12066085

Чернилами и Кровью

Гет
NC-17
Завершён
195
автор
Размер:
824 страницы, 30 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
195 Нравится 238 Отзывы 76 В сборник Скачать

Запись двадцать третья

Настройки текста
Если Бог всё же существует, у него необычайно жестокое чувство юмора.

___________________

— Сиди здесь. Подобно приказу. Такому, что ослушаться, наверное, духу не хватит. Необычайно сдержанному, но мгновенно опутывающему её цепями, тяжелой сталью врезаясь в плоть и кости. Приковывающему к месту силой одного только тона. Не демонической, не сверхъестественной вовсе, но всё равно ломающей волю без всяких усилий. Её едва не пробрало дрожью. Всего одно «сиди здесь», и она сидела, и сама не ведала, почему, даже когда Демиан уже исчез из гостиной, направляясь определенно в сторону дверей, за которым стоял тот страшный грохот, уже утихший. Не исключено, что сказывалось её собственное оцепенение. Недоумение. Аннабель и представления не имела, что происходит, настолько её всё потрясло, что глас разума, скандирующий «иди, иди, иди к дверям», увядал где-то в трясине всеобъемлющего шока. Подвал ей казался неприкосновенным. Мира извне словно не существует, а если и существует, то где-то вдалеке, как параллельная вселенная, которая никаким образом на их малый мирок влиять не должна, пока не выйдет срок. Срок ещё не вышел. Ещё год. Должен был быть. Её оковы оцепенения раскололись только в миг, когда воздух разрезал запах, слишком ей знакомый, чтобы не узнать. Кровь. Его кровь. Демиан явно распарывал себе кожу, и значить это могло только одно. Аннабель смотрела прямо перед собой, даже не осознавая в полной мере, её взгляд уподобился литому стеклу, по которому вдобавок шла легкая рябь, пока она пыталась вдуматься. «Приказа» она всё же ослушалась. Чувство самосохранения было запросто одолено её безграничной, сокрушительной тягой к свободе, вопрос которой решался прямо сейчас, пока она в неведении просиживала в гостиной. Несколько секунд — и она уже в коридоре, в пространстве, где возвышались двери. У которых стоял Демиан, и правый рукав его был окровавлен. Всё-таки предплечье. Значит, маскировал. Услышав её появление, Демиан, не оборачиваясь телом, повернул только голову, и что-то внутри неё жалко дрогнуло, когда она увидела, насколько ожесточенными были линии его профиля, как если бы за то, что она его ослушалась, действительно могло бы последовать что угодно… но не последовало. Что-то в этот миг определенно было важнее удерживания Аннабель на одном месте. Поэтому он ни слова не сказал. Не велел ей возвращаться в гостиную. Аннабель так и стояла на некотором расстоянии от него и дверей, наблюдая растерянно, когда он вернул взгляд к замочной скважине, промедлил всего мгновение, а затем вставил окровавленный ключ. Ей казалось, её сердце превратилось в накаленный кусок чугуна, такими болезненными и тяжелыми были его удары. И господи, таким невероятно долгим был этот миг… хотя минули только доли секунд. Те первые двери — с узором, вскрытые давным-давно — открывались вовнутрь, но вторые, внешние, открывались наружу. Должны были открываться. Но не поддались. Когда Демиан провернул несколько раз ключ с характерным звуком пришедшего в работу замка, от которого что-то дребезжало в груди, и попытался толкнуть двери. Не поддались. Демиан на миг замер. Спустя секунду попробовал снова — как будто не верил, попробовал сильнее. И снова. Снова. Пока это не вылилось в неожиданный удар, заставивший её вздрогнуть, сперва один, затем ещё, такой силы, что изламывалась гладкая поверхность едва заметными вмятинами. Показалось даже, что там, за дверями, от этого удара снова что-то взорвалось, как если бы он применил демоническую силу, но результата это всё равно не принесло никакого. Тишина. Всё та же могильная тишина. Железо оставалось непреклонным. Демиан прислонился к двери лбом. А жестокий разум Аннабель вырисовал грубой линией параллель с далеким днем двадцать девять лет назад. Когда она сама стояла у этих дверей. Впервые пытаясь осознать неизбежное. Нет. Аннабель отказывалась вдумываться. Искать связи. Нет, домыслы эти нелепы, не может же быть, что… Мгновения этой ужасной тишины казались часами. Аннабель так и стояла, прикованная к полу, не понимающая, ничего совершенно, отказывающаяся это всё понимать и тем более принимать. А затем его плечи чуть затряслись. Он что… смеялся? Запрокинул слегка голову к потолку и действительно — смеялся. Негромко, сдержанно, но слышно. Подобно безумцу. У неё внутренности скрутило от ужаса. Аннабель не вынесла. Напряженным шагом преодолела расстояние до дверей, легонько Демиана оттеснила, подбираясь к замку, чтобы самой, самой проверить, даже сознавая, что раз даже он… но руки уже вцепились в ручку в попытке открыть, бездумно дергали и дергали, несколько раз она провернула ключ в разные стороны, как будто наивно веря, что могло всего-навсего дверь заклинить, а после — стала шарить руками по дверям, словно в неуступчивом железе могли храниться лазейки, какие-то ходы, способы выбраться… ничего. Аннабель уже била ладонями по дверям в отчаянии, била и била, попросту не веря, не веря… Её трясло. Когда она всё же замерла, опустошенно смотря перед собой в безнадежно запертые двери — дрожь пронизывала изнутри каждую клетку. — Разве не романтично? — вдруг прозвучало где-то в стороне, и она сперва подумала, что ослышалась. — Наш подвал всё же обратился нашим склепом. Аннабель обернулась, и потрясение в её глазах достигало невероятных масштабов, когда она смотрела на него. Он рехнулся? — Нет… — качнула она головой, и это «нет» даже не возымело звука, у неё на то дыхания не хватило, настолько пережало ей легкие. Всего лишь беззвучное неверие. — Нет, это неправда. Господи, да не может этого быть. Чтобы вот так просто? Всего одним каким-то грохотом? Так просто? И навсегда?.. Нет. — Должны быть ещё выходы. Должны же?.. Какие-нибудь ещё двери… это не может… Её едва ли связная, наивная речь оборвалась об его взгляд, как если бы тот был всё той же сталью, не менее непоколебимой в своей беспощадности, как глумливо закрытые для них двери. Аннабель смолкла, поджав пересохшие губы. Нет? Ничего… нет? Никаких больше ходов? Взглянула снова на двери, на ключ в замке. — Ты же сущий дьявол… — прошептала она и вернула к нему взгляд. — Ты не можешь?.. это же просто дверь… — на последних словах голос сорвался, задрожал, походя на жалобный скулеж. — Нас завалило, Аннабель. — В его тоне не было больше ни капли веселья — ни истерического, никакого вовсе. Чистейшая, сухая серьезность, режущая её тупым ножом. Проворачивающимся жестоко в груди, чтобы побольнее: — Что бы ни произошло — землетрясение, проклятый конец света — что угодно, сейчас за дверьми могут быть тонны обломков. Ты представляешь, как глубоко мы под землей? Как плотно нас должно было утрамбовать? — Но кто-то же должен знать наше местоположение? Силье?.. Силье знает, где мы? И снова. Этот взгляд. «Нет». — Боже мой… — сорвалось у неё неслышным выдохом. Ей всё ещё не удавалось вникнуть. Как-то всё это понять. Чтобы разом, всего миг, и всё, теперь всё… Невзирая на колоссальное нежелание понимать, она полнилась уже таким количеством отчаяния, накатывающего на неё целой лавиной, что едва не подкашивались колени. Однако это не помешало ей — когда Демиан направился обратно к гостиной — устремиться за ним, остановить: потянула за рубашку. Безрассудно толкнула к стене. Демиан тому даже не воспротивился. А она взмолилась: — Убей меня. — Что? — переспросил, как будто вовсе не услышал фразы, вяз глубоко в своих мыслях. — Убей. Меня, — отчеканила она снова, полным дрожи голосом. — Или скажи, как демон может умереть. Демиан продолжал смотреть на неё, как если бы попросту не понимал, о чем она говорит, и, конечно, совершенно не планировал как-либо на это отвечать, реагировать, только слегка покачал головой — возможно, не ей даже, только каким-то своим мыслям, заковывающим его в ловушку собственного разума. В любом случае. Значило это, вне всяких сомнений, «нет». У неё внутри что-то надломилось с треском. Заставляя выдать на одном дыхании: — Ты обещал, что отпустишь меня, ты обещал мне свободу, ты обещал! — Я обещал до того, как внеслись некоторые коррективы. Не моя вина, что внешний мир сошел с ума. — Не твоя вина?.. Ей аж пришлось сделать шажок назад — покачнулась, будто не выдержав веса этого шока, что обрушился бетонной плитой на плечи. Как он?.. Как он может? Не его вина? Аннабель смотрела на него, не моргая, и затем попыталась загрести воздуха в легкие, но горло сдавливало как от удушья, и её речь дребезжала: — Это было твоей идеей. Мы здесь из-за тебя. Всё — из-за тебя. Демиан отвел глаза, всё ещё слишком погруженный в себя. Конечно, он всё это понимал сам. Понимал, что только он — виновник их погребения. И он был зол. Аннабель видела. Немыслимым самоконтролем удерживал всё, что буйствовало у него в уме, не выдавая совершенно никаких эмоций настолько глобальному крушению, но она видела — в линии его челюсти, во взгляде… Внезапно пришедшая ей в голову мысль была ужасна. И разрушительна — отравляла её саму, как худший яд, разъедала в ней человечность и сострадание, стремительно вылепляла кого-то, кем она не была, но кого-то, кому хватило бы смелости… — Всегда это твоя вина. Вся твоя история — всего-навсего последствия твоих неверных решений. Взгляд, который к ней метнулся, был будто бы потемневшим на целый тон. Обращал винный оттенок едва ли не в черно-красный. — Анна, — снова: как лезвием. Выжигая в ней всё это сумасбродство одним только взглядом. Предостерегал. — Осторожнее со словами. Ей уже было страшно, честно. Аннабель — несусветная идиотка, она признавала, но если это единственный вариант… пришлось затолкнуть страх как можно глубже. — А что ты сделаешь? Что ты мне сделаешь? Демиан прищурился, дернул уголком губ в раздражении. Снова покачал головой, будто искренне не понимая: — На что ты пытаешься меня спровоцировать? Правда думаешь, что я убью тебя? Всё плохо. Всё очень и очень плохо, Аннабель это понимала с самого начала — о чем она только думала? О чем думает? Он её насквозь видит. Но если и есть ничтожные шансы на то, чтобы он утерял свой извечный контроль, сорвался, свершил непоправимое — ему для убийства ведь не требуется и полной секунды, только мизерную долю, с его смертоносностью хватит любого лишнего движения, — то когда ещё, кроме как в этот момент? Когда всё и так уже летит в пропасть… боже, пожалуйста, всего один крохотный срыв… — Конечно, нет, — усмехнулась она зло, желчно. — Конечно, не убьешь — ты всегда говоришь мне быть осторожнее со словами, говоришь о последствиях, но ни черта не происходит, всегда ты только угрожаешь, запугиваешь без конца. Всё, что происходило сейчас, напоминало какой-то неправдоподобный сон, худший из кошмаров. Прежняя её усмешка перетекла в смех, наждачной бумагой растирающей ей собственные легкие в кровь. Аннабель смеялась, хотя хотелось рыдать, чувствуя, как натягиваются до болезненного предела нервы. Хотелось сжаться в угол от вида того, как сжимались и разжимались чужие кулаки в попытке совладать с эмоциями… боже. Боже, что она творит? И продолжала, не сдаваясь: — Ты ни разу ничего мне не сделал. Так что мне мешает озвучивать очевидное? Разум тянулся к бегству, к незамедлительному побегу, дальше, как можно дальше от Демиана, пожалуйста, но она наоборот — сделала к нему обратно шаг, приближаясь. Сердце в груди ежилось и стонало в ничтожном страхе, но Аннабель смотрела ему прямо в глаза, повторяя: — Что все твои трагедии — только следствие твоих же неправильных выборов. Его злость не выглядела как злость обычного человека — её практически не различить. Что-то настолько едва уловимое во внешности, господи, да он выглядел совершенно невозмутимым, воплощением спокойствия, но воздух вокруг будто сгустился, наэлектризовался, готовый взорваться, подорвать весь этот подвал. Если только Аннабель не остановится. А она не остановится. Глупая и отчаявшаяся. Не остановится. — Я просила тебя отпустить меня раньше, я умоляла тебя закончить всё раньше, хотя бы на год, и всего этого бы не было, но ты выбрал себя и свое упрямство. Он мог бы заткнуть её. Мог — в любой момент. Ей казалось, что ему стоит сказать хотя бы слово своим кошмарным режущим её нервы тоном — и весь яд в ней иссякнет разом. Но он слушал. Взирал на неё с таким болезненным холодом, что у неё заиндевели все внутренности. Сердце — в частности. Быть может, это послужило причиной тому, что она произнесла далее. Каждым словом по кирпичу рушила все мыслимые и немыслимые мосты, что были возведены между ними за долгие годы. Слова, которым она сама не верила. Слова, за которые вырвать бы себе самой язык. Но звучало поразительно спокойно, холодно, так, как было нужно: — Так было с Далией, которую ты мог вовремя оставить в покое, и не было бы той трагедии с ней и её дочерью, — говорила вкрадчиво, не отводя от него глаз. — Так было с Шандором. Если бы ты не был таким эгоистом, Марку… Вот теперь Демиан не дал ей договорить. Аннабель едва ли успевала осознать, что именно произошло. Только чувствовала — внезапную хватку пальцев на горле. А за спиной — стена, к которой Демиан её припечатал. Не так уж сильно. Нисколько не больно. Но страшно — просто до одури. Ещё немного, и у неё остановится её жалкое слабое сердце. — Я не боюсь тебя. Шепотом, практически ему в сомкнутые губы, так близко были их лица. После стиснула сама челюсть, стараясь превозмочь унизительную дрожь, что рвалась наружу из тисков её смехотворных попыток в самообладание. — Не думай, что я не понимаю, что именно ты делаешь, — его голос чрезвычайно ровен, а в изнанке этого тона так ощутимо чувствовалось: он в бешенстве. — Но моему терпению тоже есть предел. — Что, неужели поднимешь на меня руку? Ты ведь так печешься о том, чтобы расположить меня к себе, чтобы не давать мне поводов возненавидеть тебя ещё больше. Ты не станешь. Его взгляд застелила задумчивость, непроницаемая и пугающая, как будто он действительно просчитывал. Что он станет, а что нет. Что может себе позволить, а что будет за гранью всего. — Может быть, ты ещё не в полной мере это осознала, но у нас теперь настоящая вечность впереди, — напомнил он. — За это время ты успеешь ещё тысячу раз меня простить, возненавидеть и снова простить. Что он?.. Что он намерен сделать? Чаша её сил будто разом опустела от этого всесокрушающего понимания, что его теперь действительно ничего не останавливает. Быть может, это отпечаталось и во взгляде, а может, он прочел всё по биению её сердца, как всегда. Но так или иначе: — Что ты, Аннабель… ты же убеждена, что так хорошо меня знаешь, — его рука мягким плавным касанием поднималась с её горла к скуле, огладила ладонью, как он делал всегда, но теперь, столько жестокости было в этом жесте теперь… — Раскидываешься целыми монологами о моем прошлом. Коснулся её виска. Тоже — как делал всегда. Всегда перед грезами. — Так смотри. Любуйся — наглядно. Последнее, что он сказал. Прежде чем заглянул в её глаза так, будто углублялся в её разум одним только взглядом. Ей показалось, что она закричит в ту же секунду, но вопль с уст не сорвался. Ни вопля, ни всхлипа, ни судорожного вздоха — ни единого звука. Аннабель признавала, что заслужила, что сама к этому так рьяно вела, уповая на его срыв, а потому сносила последствия молча. Пока её рассудок будто раздирало на куски раскаленными щипцами. Всё пространство исчезло перед глазами, мгновенно затянуло черным полотном, хотя она точно помнила, что не смыкала век, так и смотря прямо перед собой. Но видела не знакомые ей холодные черты. Какие-то быстро сменяющиеся образы. Это походило на сумасшествие в чистом виде — видения, настолько четкие и яркие, наяву. Без всяких снов. Всё это время он мог… мог показывать ей грезы в сознательности. Всегда. Но только бессознательность — когда разум хрупок и проницаем, подобно тончайшему стеклу — гарантирует легкость всего процесса. Безболезненность. Демиан же вторгся в её сознание наяву, ломая стены бодрствующего ума, и утаскивал теперь вглубь веков за собой. Являющиеся перед глазами картинки — блеклые, как будто выцветшие, но Аннабель всё равно их различает, хотя видит их совсем бегло: только-только появляется образ и тут же он сменяется иным. Тела, много-много тел. В разные годы, но определенно ранние, воспринимаемые совсем детским ещё умом, это чувствуется, что глядит именно ребенок на все эти посиневшие, уже высохшие и начавшие гнить трупы с мутными глазами, либо ещё свежие, только-только умершие, но не менее отвратно выглядящие из-за количества увечий — оторванные конечности, вспоротые туловища, раздробленные тесаком черепа… Всё это — стандартная картина. Не нечто из ряда вон, не прецедент, не жертвы обезумевшего вдруг палача. Поле боя, ставшее почти родным домом. Улитый кровью дощатый пол зала советов, где обсуждение заканчивалось не всегда дипломатически. Кровавые образы перемешиваются со вполне рутинными. Быт. Военная подготовка, начавшаяся с четырех лет и рано подарившая мозоли, мелкие шрамы и чувство собственной ничтожности. В годы постарше уже втискивается новый частый образ: образ мальчика, крайне на Демиана похожего, но много младше, с которым он проводит всё свободное время, обучая всему, что знает сам. Всё это — только набросок общими штрихами картины человеческой жизни. Проносится в сознании обрывками со скоростью стрелы. Но замедляется. На 1148 году. На очередном поле. Каждый раз это похоже на конец, конец всему свету и всему миру — всё полыхает, заря окрашивает небо в грязно-алый, подобно залитой кровью выжженной траве. Вокруг — мешанина из людей и лошадей, мелькающих нескончаемым шевелением оружия и конечностей в одном размытом пятне тел. А он стоит, как если бы мир замер. Звон металла и человеческие крики — как издалека. Всё кажется таким ненастоящим и несуразным. Ему не к месту думается о том, что так должно быть не везде. Где-то вдалеке мир должен быть совсем другим, но он здесь, практически в самом сердце побоища, и вокруг умирают люди его отца его люди. Вдох дается тяжело — легкие будто горят и пепел вместе со степной пылью и едкостью запахов дерет носоглотку. Его меч — стоит ему увернуться от чужого замаха — полосует по задней стороне колена нападавшего, опрокидывая того наземь, и тут же выученным ударом врезается в приоткрывшееся отверстие меж бармицей и стеганым ватником. Скрежет металла по металлу с последующим вспарыванием плоти и бульканьем извергающейся из глотки крови — наиболее частый звук в оглушительной помеси прочих. Аннабель уже в ужасе, даже она, хотя она — всего лишь сторонний зритель. Не она в самой червоточине разверзшейся преисподней, не ей приходится орудовать сталью, нанося удары чаще, чем делая простой вдох: не успевая дышать и обратить внимание на собственные раны, отмахиваясь от боли, которая только тянет балластом на дно, ведь каждая секунда стоит жизней и весь бой балансируешь на этом ничтожном волоске от неизбежности. У неё не укладывается в голове, что всё это — притушено пылью веков, собравшейся за долгие годы многими уже слоями. Что на деле всё было ещё ярче и ещё острее. Ей уже хочется проснуться. Покинуть поле незамедлительно. Не видеть. Как чернеет от крови трава и покрывается горой трупов, павших различно — кто с рассеченным в мясо горлом, кто с разрубленным от уха от подбородка лицом, кто с пробитой головой, до самого черепа, виднеющегося белым проблеском меж кровавой плоти… зверство, чистейшее, где люди бросаются друг на друга с животным ревом, всаживая как можно глубже сталь. Цель Демиана — явно показать как можно больше мерзостей, именно мерзостными картинками застелить её сознание, но Аннабель всё равно чувствует то, что таится в давно обесцвеченных воспоминаниях, в глубине человеческой души. Отчаяние. У его людей нет шансов. Жалкая без того конница разбита. Пехота редеет едва ли не с каждой минутой. Ни единого шанса — никогда его не было. Демиан ни за что бы не вступил в этот бой, окажись у него выбор, но выбора не предоставили тоже — обыкновенная засада, нежданная, заставшая его немногочисленный отряд врасплох. Всегда хочется биться до последнего, прослыть героем, даже пусть умерев в бою, но держаться на ногах до крайней самой, гибельной секунды. Реальность же топорна и лишена изыска, реальность полосует по спине болью — настоящей, осязаемой, от пропущенного удара, и опрокидывает на землю, и сил, чтобы встать, оказывается ничтожно мало. Нет вовсе. Никаких. Как будто от столкновения с горизонтальной поверхностью вспыхнули заново все те увечья, от которых он отмахивался, продолжая бой, вспыхнули и гнули вниз, наливая все мышцы свинцом. Всё чернеет, и шум глохнет стремительно. И Аннабель, и Демиана-человека посещает одна-единственная блаженная мысль — «это конец», полная надежд. Конец воспоминания для Аннабель, конец жизни для него, как он тогда полагал. Концом это не становится. Чернота через какое-то время рассеивается — её будто смывают редкие дождевые капли, падающие с неба, явно намерившегося хотя бы так очистить замызганное гнилью поле. Демиан хмурится, приходя в чувства — никаких звуков боя, только чавканье сапог по лужам смешанной с кровью грязи. Веки открываются с трудом и глаза щиплет от всё того же полного кислотой воздуха и попавшей на лицо крови — не понять, его ли собственной или чужой. Не умер. К несчастью. Гибель была бы милосердием, плен — судьба куда хуже. Если учесть, насколько ценным пленником он может быть. Демиан это понимал. Конечно, понимал. Это всё равно что его долг, не попасться погани в руки. И лежа среди тел, он тянется к ближайшему из них, у чьей неестественно вывернутой кисти едва заметно поблескивает изогнутый клинок. Перерезать себе глотку. Закончить всё. Пальцам совсем немного не хватает, чтобы ухватиться за рукоять. Совсем немного. На его руку становятся грузным сапогом, вдавливая в сырую землю. В тот же миг с другой стороны кто-то хватает его за волосы, поднимает ему голову, как шавке, чтобы вглядеться в лицо. Которое ожесточается тотчас же от того, как сильно и зло сжимается челюсть, губы презрительно кривятся. Набирающий обороты дождь стекает по упавшим на лицо уже влажным волосам и ниже, по лицу, размазывая полосами разводов кровь. Переговоры на их поганом языке. Одобрение — да, безусловно. Тот, кто им нужен. С ним особо не церемонятся, очевидно. Ударить, неоднократно пнуть в спину, чтобы быстрее шел, толкнуть в грязь. На его же глазах решаются судьбы других выживших, знакомых ему людей, всех, с кем он бился плечом к плечу. Кому-то вскрывают копьем глотку, кого-то, кто годится в рабы, оставляют в живых. Его оставили, чтобы привести в шатер и выведать сведения, черт их знает, какие — он даже не вслушивается в их речи, ещё чего. Всё равно говорить ничего не намерен. О побеге не думает, вера в побег была бы наивна до смеха, думает только о том, как бы прикончить себя самого, что тоже задача не из легких. Его ведь связали, разумеется. Крепко сковали, лишая риска любого его лишнего движения, привязали жесткой веревкой ноги к деревянным ножкам стула и опутали руки за спиной, так туго, что немели пальцы. Разумеется — пытали. Прошлое без того просматривалось мутно, этот же период вовсе порублен продолжительными кусками густой мглы. Демиан помнит обыкновенные удары по лицу — вследствие одного из таких откололся кусок зуба где-то ближе к щеке, заодно раздирая её в кровь, которую пришлось сплюнуть вместе с зубным осколком, — помнит и медленные, словно растягивающие удовольствие палачей порезы на теле, неглубокими, но длинными линиями распарывающие кожу. Многочисленные порезы и раны не обрабатываются, естественно, никак не промываются и потому гноятся. Как следствие — у него жар, голова будто распиливается тупым зубчатым лезвием, перед глазами пелена, часто уплотняющаяся настолько, что его попросту затягивает в эту черноту, отнимая сознание. Его всегда приводят в себя, не давая особо долго побыть в блаженном покое забвения, — либо пощечинами, либо ледяной водой. Всё это — напрасно. Демиан либо молчит, либо отвечает что-либо, что Аннабель из-за незнания языка разобрать не способна, но из-за того, что находится буквально в его сознании, общую суть улавливает. Очевидно, Демиан их грубо, упрямо посылает — зачастую нарочно повторяясь, отвечая на одни и те же вопросы одним и тем же ответом, потому что они оттого пуще свирепеют, и он надеется, что так с ним быстрее покончат каким-нибудь особо неосторожным ударом. Увы. Ему грозятся отрезать пальцы. Отделался по итогу мелочью: всего лишь выдернули пару ногтей. Аннабель не желает этого видеть, ни секунды всех этих мучений, не ведающих конца, не желает смотреть на чьи-либо муки вовсе, тем более на его, его-человека, еще ни в чем далеко не повинного… но Демиан в демонстрации воспоминаний остается непреклонен. Неизвестно, сколько это продолжается. Однако заканчивается нежданным для него-семнадцатилетнего образом. На лагерь совершено нападение. Демиан той ночью пребывает на черте между сознанием и забытием, а потому мало что помнит и различает — только помнит миг, когда уже в самом шатре появляются знакомые лица. Одну конкретную фигуру помнит в особенности: скулистое лицо с резкими чертами, густые черные волосы и не менее черные глаза, глубоко посаженные, пронзительные, будто заглядывающие тем под кожу и прощупывающие больно душу. Взирал на Демиана свысока. Возвышался. Дядя. Конечно, дядя. Отец всегда выбирает честный обмен пленниками, честные бои. Не пошел бы на подобную беспощадную низость. В эту тихую ночь лагерь вырезали подчистую. Шандор без того смотрит на него с неприкрытым пренебрежением, поэтому Демиан, когда его развязывают, не позволяет себя соскребать, как неживой кусок мяса, хотя ничем большим себя не ощущает. Встал сам, без помощи, что уже можно было назвать подвигом. Дяде этого было мало. Всегда — мало. Один из его палачей уже был разрублен и лежал отвратным месивом на земле. Другого же — вырывающегося из последних сил, хотя рассечено уже пол-лица, — держат люди Шандора. Демиан даже не смотрит на дядю, но боковым зрением видит. Как тот протягивает ему тесак. Сперва ему кажется, что он не сумеет взять оружие вовсе, не сумеет даже просто пошевелить рукой — мышцы за долгое время неподвижности будто окаменели, плечи полыхают болью, запястья, некогда перетянутые веревкой, жжет. Не говоря о жаре, плотных пятнах пред глазами и прочих паршивостях послепыточного состояния… Несколько пальцев на левой руке, где были прежде ногти, пронзаются болью, стоит хотя бы на точку попытаться их согнуть. К счастью, он не левша. Демиан принимает увесистое оружие. Безучастно смотрит на своего палача. Как дар судьбы — именно того, кто грозил отсечением пальцев. Фраза, что срывается с уст Демиана, лаконична. Сухая, черствая. Этот брошенный его людям приказ выполняется незамедлительно: палача толкают к столу. Принуждают положить вытянутую руку на древесину. Демиан идет к столу неторопливо, и может казаться, что тем просто растягивает момент, но на деле каждый шаг — как испытание. Его ведет только понимание, что он не может ещё больше запятнать себя слабостью пред дядей. Ведет собственная ярость, кипятящая кровь и тем помогающая удерживаться на ногах. В этот удар приходится вложить все ничтожные ошметки сил, что у него есть. Лезвие врезается в руку. Прорубает плоть и оставляет на кости трещину. Демиан этого и ожидает — было бы крайней переоценкой своих возможностей увериться, что сумеет отрубить с первого удара, но этим ударом он намечает первый штрих, уже заставивший страдальца завопить нечеловеческим ревом. В конечном счете кисть всё же отсечена по предплечье. Мужчину отпускают из хватки и от боли тот валится на колени, беспомощно хватается за заливающую всё кровью свою культю. Для него это не конец, он это знает, все это знают, даже Аннабель — предчувствует, как много насилия ждет ещё оставшихся в живых вражьих воинов. Но закончит уже не Демиан. Воспоминание завершается. Наконец. Аннабель думала, что не вынесет более. Ни секунды. У неё даже нет возможности зажмуриться, закрыть глаза, как если бы она там была по-настоящему. Всё происходящее — в её голове, впивается в её разум, оставляет след на обратной стороне век. Не отвернуться. Наблюдает за всем зверством широко распахнутым сознанием. И она понимает: дальше — больше. Это только начало. И этим началом, очевидно, Демиан объяснял. Всего-навсего объяснял ей причины «ошибок». Наглядно слабостью и уязвимостью человеческого тела демонстрировал, почему, когда через два года ушел Шандор, а ещё через пять — вернулся, вернулся и глядел на него из мрака красными глазами, Демиан так просто ему поверил. Так просто принял этот дар и это проклятье. Ещё слишком много предстояло ему показать, а ей — увидеть, поэтому Демиан не стал долго на этом периоде останавливаться. Только несколько картин. Одна — он, на улице, отрешенно смотрит на то, как на погребальном костре сжигают тело воеводы-«самоубивца». Его отца. Рядом — Марку, уничтоженный духом до неузнавания. Потерянный и разбитый. Опущена голова, опущены плечи. Голову он все же вяло поднимает, смотря с вопросом в безутешных глазах. Демиан не знает. Совершенно не представляет, что им делать, но выказать этого не может, а потому только старается заверить, что всё будет в порядке. Что остается? Кроме старшего брата у Марку никого нет. Следующая картина — незначительная, но почему-то оставившая четкий след в памяти. Два брата сидят на крыше деревянного строения на окраине городка. Марку мужает с каждым годом, ему уже шестнадцать. Демиану внешне всё так же двадцать четыре, и он по-прежнему не может к этому привыкнуть, всё это ощущается так противоестественно, извращенно, но он не имеет права брюзжать, ведь сам выбрал свою участь, и тем более не имеет права свои скверные чувства высказывать братцу. Демиан ему не скажет, что порой, смотря на свою неестественно белую кожу, хочется содрать её к чертям и сбросить, как змеиную шкуру. Не скажет, что убивать, глотая чью-то кровь и чувствуя, как размякает в твоих руках тело, намного отвратнее, чем убивать сталью в бою. Не скажет, что это походит на какое-то паразитство, гадкое по своей природе, и что он слишком часто думает о том, как же хочется повернуть вспять и обернуться обратно человеком. Демиан только рассказывает о могуществе, о силе, поющей в жилах, когда ощущаешь, что никакая сталь против врагов тебе больше не нужна, ты сам — оружие, практически неуязвимое, опаснейший хищник на свете. Рассказывает о бессчетных удобствах существования, не диктующего потребности в отдыхе, еде и воде. Всё, рассказывает всё, что поспособствовало бы тому, чтобы Марку не было слишком страшно, когда придет время окунаться с головой во тьму. Конкретно на крыше же они обсуждают вещи не столь злободневные. Обсуждают, куда можно двинуться после обращения Марку — пред ними открыт целый мир. Можно повидать моря, пустыни, отправиться на восток, увидеть совсем иные территории, иную природу, либо же на запад, увидеть замки, рыцарство и королевства… Несмотря ни на что, в глазах Марку не исчезает какой-то лучистый блеск, почти щенячий, необъяснимо тем греющий душу, но Демиан, как всякий брат, Марку за это только поддевает, треплет ему рукой волосы. Обещает, что они, конечно, увидят. Что они выберутся отсюда, стоит только немного подождать. На душе у него скребет тревога, но и её приходится держать запертой глубоко в себе. Аннабель знает, что было дальше, но ей все равно так сильно хочется, чтобы история повернула иначе. Как когда перечитываешь книгу — уже прекрасно знаешь, что ждет героев, а в недрах души всё равно живет наивная надежда, желание, чтобы всё переменилось. Не переменится. Проще перестать перелистывать страницы. Закрыть книгу. Демиан ей такой услуги не окажет. Останавливаться в деталях на уже известной ей сцене нет смысла, но Демиан решает всё же вскользь ей показать то, что и так рисовало ей уже однажды её воображение в общих красках. Теперь — отчетливых. Пустой зал. Только трое. Шандор. Демиан. Марку. Заливающий кровью пол. Его рука слабо прижимается к шее, точно в попытке пережать рану, но кровь всё равно хлещет сквозь бледные пальцы и собирается растекающейся всё пуще лужей вокруг. Мутнеющие карие глаза через весь зал устремлены к брату, безнадежно ищут в нем спасения, но чужая крепкая рука не дает Демиану сдвинуться, сдавливая горло и припечатывая намертво к стене. Демиан в этом воспоминании кажется даже куда слабее и уязвимее того воспоминания с пытками, когда он был всего лишь семнадцатилетним человеческим юнцом. В его венах кипит нечеловеческая сила, но она ничто пред силой большей, старшей, а потому непреоборимой. Старается вырваться и умоляет, сквозь зубы и пережатую глотку, едва ли выпускающей хриплый звук, в ярости, но умоляет, откровенно молит Шандора отпустить его и дать обратить брата, опускается до самых унизительных слов и обещаний, твердит, что сделает всё, всё что угодно. Шандор наблюдает за происходящим с безграничной скукой. Попросту ждет. Ждет. Ждет. Ждет. Демиан замирает в унисон с биением человеческого сердца. Бьются ещё два вампирских, но это не избавляет от ощущения, будто пространство накрывает мертвенная тишина. Всё замолкло — весь мир, разом. Мир Демиана точно. Рука Марку, зажимавшая рану, опускается на пол, в кровавую лужу, разлившуюся уже до диких размеров, впитывающуюся медленно в пол. Остекленелые глаза всё так же смотрят в сторону Демиана, но теперь уже не видят. Сам Демиан смотрит на него широко распахнутыми глазами. В неверии. Как если бы до последнего наивно и бессознательно верил, что ещё удастся. Удастся выпутаться и удастся спасти. Не двигается, даже когда его отпускают — этот момент вовсе куда-то запропастился, как и сам Шандор. Не двигается невероятно долго. Затем — всё же оживает настолько, чтобы хотя бы отлипнуть от стены, являвшейся ему единственной опорой. Расстояние до распростертого на полу тела Демиан преодолевает медленным человеческим шагом. Вечность смотрит сверху-вниз, а после опускается на колени рядом. Приподнимает отяжелевшую голову одной рукой, как будто всё ещё не веря. Как будто надеясь различить всё же слабое дыхание, увидеть в этих глазах-стеклах намек на жизнь. Если бы Демиан не был так оглушен, может быть, он все равно попытался бы обратить, может быть, думается ему, у него даже получилось бы — на тот момент он ничего не знал обо всех нюансах их сущности. Но он только смотрит на застывшее восковой маской лицо Марку, и тогда Демиан, показывающий ей это всё, решает не заострять на этом внимание более, пропускает весь долгий момент оцепенения и пролистывает дальше. Всё так же бегло — дальнейшие годы. То, как он играл верного служителя, сокрушенного племянника, покорного и слишком уже неживого, чтобы гореть какой-то жаждой мести. Десятилетиями. Нарочно он показывает ей самую мерзость. Вырезаются целые деревни и города на пути к расширению валашских территорий. Некоторых людей щадят и оставляют в качестве рабов, либо корма, но эти «некоторые» — невероятно малочисленная группа. Чаще от них попросту избавляются. Обычные беспомощные люди умирают быстро, воины же, старавшиеся дать отпор — медленно, мучительно. Отрывают им конечности, а после их кидают гнить в помойные ямы. Вешают показательно на столбах с выпущенными кишками, где их клевали птицы. Скармливают заживо зверям, нередко — крысам, увеличивая тем длительность страданий: грызуны обгладывают мясо понемногу, и человек сохраняет сознание ещё целую вечность, хотя на деле уже давно не жилец, что только подтверждают садящиеся на него мухи, слетающиеся на запах подгнивающих тел, чтобы полакомиться мясом. Демиан был правой рукой Шандора, притом именно той рукой, что, выражаясь метафорически, держала в руке нож и приводила любой приговор в действие. Кажется, это доставляло дяде истинное удовольствие. То, как тень всеобщего страха и неприятия оттого падала преимущественно на Демиана — не на самого властителя всего этого нескончаемого террора, а на исполнителя, для которого со временем чужая кровь на руках стала восприниматься не обыденнее пресной воды, которой умываются люди. Старики, женщины, дети — Шандор требовал безоговорочной преданности в исполнении приказов, и Демиан ему её давал в полной мере. Свою человечность ему пришлось похоронить вместе с телом брата. Всё что угодно ради мести. Наконец, Шандор верит своему племяннику настолько, что заходит куда угодно, идя впереди и не опасаясь поворачиваться к тому спиной. Осознание своей оплошности в его глазах — лучшая часть всей этой истории. Осознание, когда только закрывается незамысловатый механизм сооруженного для того помещения. Осознание, когда в решетчатом потолке проглядываются первые лучи рассвета. Но когда спадает шок, увы, он не бьется в истерике, не пытается всевозможно выбраться из западни, хотя в первый миг взгляд проносится быстро по всему пространству, прощупывает лазейки и пути отступления. Никаких. И тогда Шандор смеется, грубым басом. Последние его слова Аннабель всё так же не понимает, но вникает в их суть, хранящуюся в подкорке сознания. Сначала, сквозь усмешку, рубленый остаток того смеха, — нечто вроде «сукин ты сын… я знал, что в тебе есть потенциал». А затем: «Не вздумай растратить его попусту». Демиана не огорчает ни отсутствие паники у дяди, ни смех. Смех этот — не от искреннего веселья вовсе. Предсмертный. Умирать на рассвете мучительнее, чем просто выйти на солнце. Рассвет сдирает с тебя кожу по кускам, плавит, отслаивает её. Ты не загораешься разом, ты медленно и мучительно варишься в собственной шкуре, покрывающейся ожогами, что для человека были бы несовместимы с жизнью. Кожа пытается зажить, но не успевает, и это упоительно долгая мука. Шандор старается не кричать и не выдавать боли, но, конечно, боль куда сильнее силы даже его духа, боль от солнечного света кого угодно сломит — он срывается на полукрик-полурев, когда кожа наконец начинает не просто покрываться волдырями, а буквально загорается, как тканевое полотно. Демиан наблюдает из тени до последнего. До мига, когда вслед за кожей пошли мышцы, а после стали обугливаться кости. Даже особо не верилось, что эта жалкая груда почерневших костей, готовых рассыпаться от любого дуновения — единственный оставшийся у него родной человек. Некогда великий и ужасный Шандор. Эта мысль вызывает у него усмешку. Вероятно, первую за последние шестьдесят семь лет. Аннабель этого уже достаточно — всего достаточно, уже хватит, слишком много всего. Но отчаянная, исступленная в своей безысходности попытка вырваться из этой ловушки чужих воспоминаний приводит не к возвращению в реальность. Её сознание выбрасывает в какую-то пустоту. Вокруг — чернота чужого разума, и в этой непроглядной бездне она кажется совсем крошечной. Это будто… какое-нибудь «межсознание». Одно сознание на двоих, воздвигнутое, чтобы поговорить, не выпуская её. Чтобы не пришлось ей потом повторно претерпевать ту ошпаривающую кипятком боль при погружении в неспящий ум. Какое милосердие с его стороны. Его голос — где-то вне поля её видимости — вынуждает вздрогнуть. — Неужели уже сдаешься? Не прошел и век. Аннабель озирается. Самого Демиана она не видит, но так отчетливо ощущает его злость вокруг — такую густую, мощную, что, казалось, её не просто можно было бы потрогать руками, эта ярость могла бы раздавить её вовсе, как песчинку. Даже в яви сдержанную его злость видеть страшно, но теперь? Оказавшись внутри этой вечно-каменной брони… Как она чувствует его эмоции, так и он читает её мысли. И усмехается за её спиной: — Должен сказать, это даже забавно. — Аннабель оборачивается, впечатавшись взглядом к обретшей вновь плоть фигуре Демиана: возвышается над нею, сцепив руки за спиной. — Ты так сетовала вначале на то, что совсем ничего обо мне не знаешь. — Окидывает взглядом черноту пространства: — Кто бы подумал, что однажды это придет к этому? Единственная в своем роде, кто окунулся в мою историю лично… — Что ты хочешь? — выходит лишь слабым шепотом. — Чего ты добиваешься? Настолько он для ней непознаваем. Даже находясь в его уме, его воспоминаниях — она всё равно не могла до конца его понять. У него на всё — по несколько причин. Всегда. Это не может быть только наказанием за наивно-безрассудную тираду. — Ты ведь этого всегда хотела, кажется? Я предельно честен с тобой сейчас, Аннабель. Демонстрирую воспоминания, местами чрезвычайно личные. Выставляю себя и слабаком, и чудовищем — такая плодотворная почва для твоего презрения. Раздолье болезненных тем, которые ты можешь использовать в своих умилительных попытках манипулировать мной. Невзирая на прозрачность его слов, она всё равно ощущает — наибольшая доля его ярости кольцуется именно вокруг обвала, сокрушенных планов, обреченности. Вокруг него самого. Никаким образом бы Аннабель не затронуло, если бы не её словесные нападки, но теперь — разумеется. Разумеется, она не отделается просто, и нечто ей подсказывает, что окажись на её месте любое другое создание, он бы не стал устраивать никаких игр. Не исключено, что и впрямь убил бы щелчком пальцем после первого же непозволительного слова, неважно, что он остался бы взаперти без источника утоления жажды — ярость слепит, даже древнейших. Ей всего-навсего не повезло оказаться именно той, кто ему достаточно небезразлична. — Так на чем мы остановились? — вырывает он её из этих суждений, уже оказавшись за спиной — вопрос прямо над её ухом: — Что ещё ты упоминала в своей тираде о моих ошибках? Что она упоминала?.. Аннабель на секунду хмурит брови, но затем осознает, и осознание это опускает ей в бессилии плечи. Обреченным выдохом, качая головой: — Нет… — Да, моя милая Аннабель. На очереди у нас Италия. Идет ровно по тому, что называла она, ни больше ни меньше. Он мог об этом даже уже не вспоминать, ему незачем, но раз она сама открыла этот давно погребенный ящик, полезла, куда не следовало — остается пожинать плоды. Её посещает дымчатая мысль, что, если бы она попросила его прекратить, со всей искренностью своего страха и неприятия, он бы прекратил. Но она уповает на то, что, может, он попросту выжжет ей всем этим представлением её разум, что равносильно смерти. И всё закончится. Наивная, вздорная идея. Будь это вероятным хотя бы на пару процентов, Демиан бы не стал, она знает это, к своему сожалению, — знает точно. Не стал бы, если бы это имело риск причинить ей действительный ущерб, а не только лишь фантомную боль, какой бы та ни была по своей силе. Поэтому — он продолжает. Всё снова сворачивается в мешанину образов. Годы, что он проводит в скитаниях, проматываются в скорости. Попытки вернуться к бесхитростной людской жизни, что дается тяжело — за годы служения дяде Демиан от мира закрылся на всевозможные печати, ни с кем кроме Шандора практически не говорил, окружая себя одной только кровью, всё равно что гнил в ней живьем. Ему пришлось заново учиться быть человеком, а не орудием убийств. Как-то существовать в новом мире, далеком от ежедневного кровопролития. Крайне помогают книги, но на пути к ним ждет такое значительное испытание, как элементарно выучиться грамоте. В те времена, когда жил Демиан, у валашского языка даже не было письменного облачения — как литературный язык он сформировался уже много позже формирования валашского господарства, — а потому познавать литературу ему приходится сразу на чужеродных языках, которые сперва надо было выучить хотя бы в виде изустном. Однако это того стоит. Все те годы, проведенные за нескончаемым зазубриванием разных наречий — да, книги того определенно стоили: оказались для него бесценной находкой. Читая, будто примеряешь маску героев. Какие-то ложатся, как влитые, какие-то не приживаются, но так или иначе — глядишь на события через призму видения совершенно разных личностей, вникаешь в их умы, анализируешь, привыкаешь, учишься понимать. Демиан мог бы показать ей именно эти годы — как он сутками напролет укладывал стопкой в голове языки и диалекты, истории и характеры, искал как можно больше книг, поглощал всё подряд, всё, что находил. Мог бы показать общение с литераторами, мог бы — знакомство с Далией, безмятежные месяцы их существования. Но Демиан переходит сразу к самосудной расправе, которую он упоминал в самом начале той истории о безумии и очередном неправильном выборе. Вся Равенна в этом воспоминании спит — висит над домами глухая ночь. Только на крыше здания городской стражи какое-то шевеление. Здание это — восьмиугольное строение, обложенное кирпичной кладкой, и крыша его не прямая, а четырехскатная, следовательно, с некоторым наклоном. Для Демиана, запросто на ней удерживающегося, это не проблема, зато явная проблема для тучного низкорослого мужчины, с перевязанными спереди руками. Его приходится придерживать, чтобы не свалился с крыши раньше времени. Накидывая ему на шею петлю: — На самом деле, я сомневался, не стоило ли сперва бросить тебя ей в ноги, чтобы вымаливал прощение, — как будто к слову сообщает он по-итальянски, затягивая узел веревки. — Но не обессудь, воротит от одной только мысли подпускать тебя к ней. Вряд ли мужчина вслушивается и вникает в его слова — Демиан это понимает, попросту забавляется рассуждениями вслух. Некогда оливковая кожа преступника уже практически серая — чрезмерно приложился виском, залитом теперь липкой кровью, когда панически пытался дать отпор. И его шатает. Когда Демиан отпускает его на секунду, аккуратно поправляя на чужой шее петлю, тот уже едва ли не валится назад, оступается, но бледные пальцы мертвенной хваткой удерживают его на месте. — Осторожнее. Еще ведь последний штрих. Демиан достает нож, отнятый немногим ранее у «подсудимого». Если только он не разбрасывается орудиями преступлений направо и налево, не исключено, что это именно тот же нож, которым закалывали муженька Далии. Демиан не был бы Демианом, если бы обошелся без символичности. — Итак… понимаю, что прошло немало времени, но, может, припомнишь, куда именно ты ударял? Но мужчина не размыкает бледных потрескавшихся губ, только мясистая щека дергается, то ли в невнятном отголоске злого упрямства, то ли в жуткой тревоге обреченности. Так или иначе — молчит. — Бестолочь… — вздыхает Демиан, возводя глаза к ночному небу. Мог соврать, уменьшить себе предсмертную боль. Теперь же выбор не за ним. — Ладно, пусть будет… Классика. Легчайшим ударом, даже особо не вкладывая силу, он вгоняет лезвие по рукоять в правый бок, вырывая из молчаливого мученика протяжный стон боли, которая заставляет его напополам согнуться. Демиан его выпрямляет обратно. Того колотит, и глаза зажмурены, лицо сморщено, как у маленького перепуганного мальчика. А сердце заново начинает безумствовать, паникой реагируя на опасную рану. Пора заканчивать. Демиан хлопает его по плечу — легко и непринужденно, почти товарищески — и тот наконец валится булыжником назад, покидая крышу. Могла бы переломиться шея, но благо — не перемалывается, растягивая мучение. Висельник ещё долго брыкается, судорожно дергает ногами в воздухе в попытке найти опору, но, безусловно, не находит. Удивительно много, однако, в нем находится сил после того, как он стоял только что едва живым на крыше, и тем более после ранения, но все же через минут пять-семь беспорядочных судорог его сотрясает волной одной сильной конвульсии, проходящейся по всему телу. Грудная клетка сокращается особо мощно и часто в последних попытках глотнуть воздуха, в уголках рта даже образуется пена, смешиваясь с кровью из-за раны в боку и ещё сильнее обезображивая стремительно синеющее лицо. Агония стихает, тело успокаивается, только грудь вздымается в последнем предсмертном спазме. Ещё какое-то время сердце бьется, и Демиан наблюдает за этими последними секундами без особого интереса. Между тем подносит окровавленные пальцы к губам, пробует кровь — горчит, само собой. Как он и думал. Когда он через сутки приходит к их месту на окраине города и располагается на траве у дерева, прислоняясь к стволу спиной — как если бы был всегда лишь уставшим, решившим подремать на природе путником, — Демиан опасается, что она не придет. Пришла. Он слышит её сердце едва ли не за милю. Приближающееся медленно — будто нерешительно. И всё же она приходит, всё же садится рядом на траву. В легкой задумчивости оправляет складки платья из изумрудно-зеленой парчовой ткани, затем оправляет длинные, облегающие тонкие руки рукава. Робкий вопрос едва слышно колышет ночную тишину. — Это был ты? Демиан медлит, прежде чем дать ответ. Утомленно прислоняясь затылком к дереву, всё же небрежно признается: — Я подумывал всего-навсего скормить его сторожевым псам, но решил не травить чем попало бедную живность. У него почему-то желание быть честным с ней. Чтобы она видела, с кем пытается связать свою без того полную на сумрачность жизнь. Будто под стать этим угрюмым мыслям — его взгляд падает на блеклое пятно крови на руке. Стало быть, недостаточно тщательно отмыл. Далия ведет взгляд следом, рассматривая, и Демиан запрещает себе убирать руку, прятать кровь. Ждет, когда она брезгливо поморщится или поведет плечами, отгоняя жуть. Ни разу она не давала ему поводов ожидать подобной реакции, но каждый раз Демиан ждет. Ей стоит держаться от него подальше, и он этого правда хочет — хочет, чтобы она была в безопасности, хочет защитить её от всего, в том числе от себя самого. И в то же время не хочет существовать без неё больше ни дня, не хочет, не может её потерять. Далия сама берет его руку. Тянет к своему лицу, прислоняет его ладонь к своей щеке. И смотрит — своими чистыми, нефритового цвета глазами. Полными… благодарности? Как подтверждение: — Спасибо. У него ощущение, будто почти что физически смягчается сердце. Странное, непривычное чувство. Всегда — именно когда он рядом с ней. Как если бы рядом с ней он снова был простым человеком. Аннабель задумывается, зачем он показал ей этот момент, если в нем нет той особой жестокости, которой он мог бы пытать её разум. Если полнится оно метафорическим светом под стать ясному блеску в зеленых глазах и светло-русых волосах, убранных в сложно заплетенную прическу. Полнится насквозь светом, а Демиан ведь явно намерен был утопить Аннабель во мраке, в непроглядных и темных глубинах своего прошлого. Не укладывается… Но ответ так очевиден, в самом деле. Демиан — прекрасный литератор. Искусно плетет свою историю. Знает: чтобы моменты горечи ударили сильнее, нужно сперва показать затишье, и чем оно блаженнее, тем больнее придется развязка. Когда история идет дальше, краски закономерно сгущаются. Демиан пропускает целую кипу относительно спокойных воспоминаний, сразу переходя к наиболее знаменательному проявлению её расстройства, к ключевой истерике, расколовшей их существование надвое. Далии видится что-то, далекое от истины. Демиан даже не может вникнуть в смысл её слов, в её лихорадочный бред, она только твердит что-то несвязное, мечется по комнате, заламывая себе пальцы, срываясь иногда на дрожащий крик, иногда на смех либо рыдания. Снова видит в нем не Демиана, но и не мужа, видит не пойми что, и он совершенно не понимает. Сколько бы месяцев ни прошло — он не понимает всякий раз, что ему делать, как её успокаивать, он не умел находить к людям подход, не умел абсолютно. Ему две сотни лет, а он не представляет, как успокоить собственную возлюбленную, заходящуюся истерикой, которую даже тронуть в лишний раз опасно — слишком хрупкая в сравнении с ним. Ему только приходится сносить всё, ждать, слушать, иногда умывать прохладной водой, когда всё настолько плохо, что она не может дышать. Выхватывать из её рук тяжелые и режущие предметы. Как и в этот раз. В её руке блестит невесть откуда взявшийся нож, и Демиан запросто перехватывает её запястье, не давая причинить никакого вреда ни ему, ни ей самой, но она пытается извернуться и практически полосует саму себя по горлу — несколько дюймов оставалось до шеи. Приходится вырвать грубо нож из её руки и отбросить подальше. Держать её, пока она трепыхается в его руках, как раненая птица. И всё причитает, причитает вечно, что так уже больше не может… Он не знает, что делать. Не знает. Знает только, что правда — она права: продолжаться так уже не может. То, что он делает в итоге — не плод необдуманности и сумасбродства. Этот вариант навязчивой трелью посещал его уже давно и отказывался покидать голову, но всегда находились тысячи причин этого не делать. Вся эта тысяча никуда не исчезла. Но иных вариантов у него нет. Далия наконец замирает лишь когда его клыки смыкаются на её шее. Из горла вырывается только один сдавленный, испуганный вздох, от которого у него самого щемит в груди. Выпустив яд, он сразу же размыкает челюсть и останавливает работу своих легких, чтобы не вдыхать запах её крови, но из своих рук не выпускает, даже пусть сама она из стальной хватки больше не рвется. Только стоит, оцепеневшая. Рукой, одними только кончиками пальцев, оторопело касается раны. — Ты знаешь, что это значит, — шепчет он ей на ухо, уповая на то, что она уже достаточно пришла в себя, чтобы вникнуть в его слова. — И мне очень жаль, — говорит медленно, с паузами, следя за тем, слушает ли она, — но я прошу тебя, не сопротивляйся этому. Станет сопротивляться действию яда — только погибнет. Демиан себе этого не простит. Наблюдающую за этим Аннабель ломает от искренности его слов и мыслей — ломает его чистым сожалением, которого ей никогда не услышать. Было ли это частью наказания? Сознает ли он, какую боль причиняет тем, что всего лишь показывает себя другого? Того Демиана, в которого не было бы преступлением влюбиться. Каждая невольная мысль о котором не сопровождалась бы пинтами едкого презрения в отношении самой себя. Как будто всё же понимая это, сцену он прерывает. Идет дальше. Беглый перебор воспоминаний… То, как Далия поначалу храбрится, смиренно и вполне стойко сносит обрушившиеся на неё тягости новообретенной сущности. То, как Демиан воспитывает малышку Летту, читает ей вслух, много всего рассказывает, передает ей те знания, что по силам детскому уму. Далия никогда в подобном времяпровождении не участвовала даже в человеческие годы — ей было не слишком интересно. Некогда актриса, она и так была частью культуры. Образование было слишком непозволительной роскошью, однако Далия буквально росла на рассвете Ренессанса — её окружало искусство. Как естественная среда обитания. Нечто обыденное, само собой разумеющееся, не слишком цепляет, не слишком к этому тянет и влечет. Чего не сказать о Демиане, для которого искусство и науки стали спасительной соломинкой, и тем более о маленькой Летте, что внимала с горящими глазами, даже когда далеко не всё понимала. Но в человеческие годы эта некоторая отстраненность Далии в просветительские их часы не ощущалась так остро. Теперь — Далия сторонится вынужденно, а потому для неё это мука. Наблюдает с тоской, наблюдает издалека, чтобы не искушать себя запахами сладкой крови, текущей в детских венах, и Демиана самого изъедает горечь — конечно, он всецело сознает, кто всему виной. Все эти угрюмо-серые картинки перетасовываются куда более темными. Поначалу Далия даже не ступает по скользкой кровавой тропе — ночами охотятся они вместе, и она пьет кровь в меру: её жажда сильна, порой едва ли контролируема, но нежелание убивать сильнее, и огромным усилием воли она каждый раз заставляет себя вовремя оторваться от тела. Осушает же затем до конца и, следовательно, добивает жертву уже он. Но затем неизбежно возвращаются её истерические приступы. Наиболее отчетливо впечатывается в сознание первый подобный её приступ, повлекший за собой с полдюжины трупов. Первое её убийство и сразу же — массовое. Сразу же — её знакомых, тех, с кем она выступала, когда была человеком. Как бы он ни старался, каждую минуту, каждую секунду с ней он быть не может, особенно если учесть его беспрестанную опеку над её маленькой дочерью. Далия в ту ночь отлучилась, и Демиан отправился на её поиски только когда её не было чрезмерно, подозрительно долго. Обыскал полгорода, прежде чем найти. Черт знает, что её повело в театр. Но обнаружил он её, сидящую на сцене — маленькой дощатой платформе внутри незначительного здания. Не одну, а в окружении тел: трое из них — совсем рядом, на сцене. Двое покоились в зрительских рядах, словно всего лишь задремали между актами, если бы только их глаза не были открыты и устремлены в никуда. Ещё один распростерся на полу. Не понять, что именно с ним сотворено, но его грудная клетка выглядит прескверно: торчат ребра, открывая вид на кашу из внутренностей. Демиан окидывает их внимательным взглядом, но долго на них это внимание не задерживает. Медленно сокращает расстояние до сцены, проходя меж рядами. Далия, сидевшая до того отстраненно, что казалась не живее окружающих её тел, поднимает голову, обращает к нему свой скорбный взгляд. Её лицо, её руки, её платье — всё залито и перемазано кровью. Оказавшись на сцене, Демиан садится рядом. Не станет расспрашивать, что случилось — вряд ли она сама знает вразумительный ответ, хотя в этот момент глаза её уже были полны осмысленности. Демиан только достает платок, бережными неспешными касаниями вытирает густой слой уже подсохшей крови с лица. Далия следит за ним отрешенным заплаканным взглядом, длинные ресницы её слиплись. Русые пряди, некогда завитые и аккуратно лежащие на плечах — теперь перепачканные — скомкались. Золотистого цвета платье с цветочным узором будто стало холстом художника-безумца, решившего уподобить незамысловатый орнамент розам с помощью разных оттенков красного. Бесконечно долго она ничего не говорит, как будто пытаясь по щепотке наскрести силы на последующий вопрос. — Теперь я тоже чудовище? Его рука замирает. Вопрос сам по себе следовало ожидать. Застает его врасплох отнюдь не это. «Тоже». Странно колет шипом в груди. Никогда прежде Далия не озвучивала своего отношения ни к ему подобным, ни к нему в частности. Притом, что в общих чертах дикость его прошлых лет она знала. Но что сказать? Что он мог ей ответить — в помещении, полном трупов? — Конечно, нет, — смотрит прямо в глаза, надеясь передать ей эту твердую убежденность. — Конечно, ты не чудовище. И он даже не лжет в какой-то мере. В конце концов, за её обращением стоит он. Любые её жертвы по умолчанию записываются на его счет. Тем не менее, Далия не то чтобы сильно ему верит, морщится от горечи, проглатывая ком, и кладет голову ему на плечо, вновь всхлипывая. Демиан опускает подбородок на её макушку, и оттого ему лучше открывается вид на одно из тел. Шея его перегрызена с таким рвением, что голова держится на последнем шматке мяса и лежит рядом скорее, нежели присоединена к телу, и из шеи этой, среди изорванного мяса, проглядывает обломанный скол кости. Далия даже не была голодна. Насыщалась кровью прошлой ночью. Всё это — не результат бесконтрольности жажды. Подобную кровожадность он видел последний раз ещё на влашских землях. В годы скитаний себя же сам пресекал, не допуская бессмысленности собственной жестокости. И как вовсе реагировать теперь на подобные картины, рисуемые руками Далии — он не знает. Не знает, что с её разумом и почему всё это с ней происходит, не знает, что послужило первозданной причиной, не знает, как ей помочь. Им только приходится из-за этого вечно перемещаться из города в город. Её приступы не так часты, но неизменно кровавы. И кто бы подумал, что, после такой вереницы жестокого безумия, однажды она подойдет к нему с внезапным заявлением… О том, что она не хочет с ним охотиться больше — говорит, что это жутко для неё даже после всего ею самой сотворенного. Что убивает он подобно тому, как раздавливают насекомое — слишком небрежно, слишком просто, слишком отточенно-страшно. После долгого утомительного разговора Демиан уже попросту не находит, чем возразить, и соглашается — если ей оттого легче, пускай. Уже по прошествии времени может казаться, что это всё было каким-то четко спланированным пошаговым планом — ведь именно после этого разговора Демиан стал оставлять Летту с сиделками, скрывая ее местоположение от Далии в свое отсутствие — однако всё же нет, всё же, если по шажку кто-то и вел всё к пропасти, то Мойры, плетущие свои нити, на эту роль походили и то куда правдоподобнее, чем Далия. Шла к пропасти она неосознанно и безвольно, всего-навсего потакая собственному сумасшествию. Которое — как виделось тогда — шло на спад, словно действительно всё её расстройство крепко стояло на фундаменте только их общих ночных вылазок, хотя, несомненно, это глупость, но что тогда только не накручивал в уме винящий себя во всем Демиан… Ни разу Далия впоследствии не давала поводов усомниться в её вменяемости, поначалу бывали срывы, когда она со стеклянным взглядом и будто чужим голосом твердила, что он не имеет никакого права, что это её ребенок, только её, и что для Летты он никто; когда она вопрошала, как смеет он отнимать у неё дочь и утверждать, что всего-навсего защищает Летту, после того, как сам же это с Далией и сотворил… все эти моменты — болезненные, поскольку режут чистой правдой, но он давно научился различать, когда Далия в себе, а когда ей язык развязывают голоса в голове. В один день она заявляет искренне, с ясным умом во взгляде, что она действительно ему благодарна за защиту от неё Летты, ласкова с ним и лишь несколько тосклива, в другой же — взъяривается описанным выше образом, грозя разворошить всю округу. Но это поначалу. Как уже упоминалось — «поначалу». Чем дальше, тем спокойнее. И тем больше свободы он начинает давать, сперва по крупице, затем больше и больше… всё, как уже описывалось дюжину записей назад. Аннабель не станет повторяться. Но опишет увиденный в деталях эпизод, пусть тоже однажды уже расписанный, однако всё же слишком важный, чтобы так просто его пропустить. После очередной одиночной вылазки в город Демиан возвращается домой, заведомо с легкой тревогой в груди — оставил ведь на этот раз их одних на несколько часов. Но он хочет ей верить. И верит до последнего. Пока не чувствует кровь. Ещё издалека. Запрещает себе додумывать преждевременно, только ускоряется еще больше, преодолевая оставшееся расстояние в секунды. Кровью веет не от дома — от маленького строения неподалеку, которое некогда воздвигали, чтобы сделать капеллой, но бросили затею на полпути. Запах этой крови ему знаком — она, бывало, могла порезаться, как всякий чрезмерно любопытный и непоседливый ребенок. Демиан не мог не узнать — столько сил ему приходилось всегда прилагать, чтобы обуздывать вспыхивающую в такие моменты жажду… На крыльце он на миг останавливается, будто давая себе время подготовиться к тому, что может увидеть. Снимает широкий капюшон свободного плаща и отворяет наконец со зловещим скрипом двери, открывая себе картину страшнее всякого кошмара. Далия на коленях на полу, склонилась над маленьким бездвижным телом — глаза девочки умиротворенно закрыты, грудь не вздымается от дыхания, платьице густо заляпано кровью. Та же кровь, уже давно засохшая, — на губах Далии, когда, выпрямившись, она ярко-алые глаза поднимает на Демиана, так и стоявшего неподвижной статуей на пороге: Демиан не двигается, не дышит, не моргает даже — только смотрит отчужденно на бездыханное тельце на полу, как если бы это было всего лишь мороком, которому он не верил и который пройдет, стоит только подождать и не отзываться на обманчивые происки разыгравшегося ума. Летта и сама будто всего лишь спит. Если бы только сердце не… Демиан едва ли не вздрагивает, когда вслушивается и осознает. Что маленькое сердце бьется. Его тотчас же разламывает глыбой свалившейся на него жутчайшей мысли, что это хуже. Ещё хуже. Что лучше бы оно не билось вовсе. Далия же тем временем поднимается на ноги, и неспешно, плавно идет к дверям — её взгляд отрешенный, меланхоличный, будто даже мечтательный, точно мыслями она была далеко не здесь. Когда она намеревается пройти мимо него, её останавливает его хватка. Демиан крепко сцепляет на её локте пальцы, так и продолжая смотреть прямо перед собой. — Что ты сделала? — сухой бесцветный вопрос, бессмысленный — вряд ли она сейчас вовсе сознает, что натворила, и уж тем более вряд ли она в состоянии ему отвечать. Не слыша предсказуемо никакого ответа, Демиан всё же переводит на неё взгляд, который она встречает со всё той же отрешенной безучастностью. — Далия, — надавливает он тоном. — Что ты сделала? Не отвечает ему. Только взирает умиротворенно. Изящно поднимает утонченную руку, перепачканную кровью, и нежно касается его скулы, смотря на него с той же нежностью, с нею же и говоря, цитируя: — Из мира света в мир грехопаденья, где смрадный воздух жаром трепетал… слоистый мрак охотился за светом. И в этой схватке вечно побеждал. Его челюсть под её мягкой ладонью каменеет, заостряя углы, и Далия, всё столь же невозмутимая, медленно убирает руку. Он позволяет ей пройти на этот раз. Пусть уходит — ему не до полоумных речей. Его на живую режет и полосует безысходность, кромсает до кости, и тянет вперед страшное желание коснуться. Удостовериться в страшном всё же — что не морок. Демиан подходит ближе к маленькому телу на полу, садится рядом. Аккуратно берет на руки, как невероятно хрупкую куклу — поломанную и полую, настолько легкую, что в ней будто и нет ничего. Тот остаток ночи, что он проводит с нею на руках, длится будто тысячу лет и в то же время — мгновение. Демиан за это время успевает задуматься, для чего Далия принесла Летту именно сюда, и приходит к сумрачному, но единственному толковому ответу — вероятно, в какой-то миг её разум всё же проблеснул сквозь дебри безумия, и пришел к сомнительному выводу, что место, начавшее строиться как святое, могло бы остановить обращение, не дать злым силам забрать душу ребенка. Но даже если эта логика верна — ничего святого в этой незаконченной постройке не было, иначе ни Далия, ни Демиан здесь находиться не смогли бы. Вход в церкви им давно закрыт. Когда Летта открывает наконец веки и смотрит на него своими всё ещё голубыми глазами, он осознает, что должно произойти, чтобы те заалели, и мелькает в голове мрачный помысел покончить с её страданиями сразу же, прямо сейчас, пока она ещё не вполне всё осознает. Но нет. У него не поднялась бы рука. Летта долго-долго его разглядывает со всей новообретенной чуткостью своего зрения, а после выпутывается из его рук — он позволяет ей, — чтобы продолжить изучать пространство, как всё то же чрезмерно любопытное дитя: каждую щелочку на полу и стенах, каждую пылинку, всю текстуру окружающих её материалов. Рассвет уже озаряет город мягким светом, через открытые настежь двери легкие лучи проникают в капеллу, но скользят лишь по краю, не трогая глубину строения. Летта бродит в этой тени от стены до стены, рассматривая всё подряд, и запереживать бы, однако к солнцу она не приближается — инстинктивно держится поодаль. Демиан прислоняется спиной к стене, сидит, локтями упирается в согнутые колени. Запускает руку в волосы, сжимает крепко пряди. Уже столько видел, столько насмотрелся, но даже ему было не по себе от этого вида живого детского трупа. Трупа именно той девочки, что росла у него на глазах годами. Однако когда она подходит близко к черте меж тенью и солнцем, он все равно предостерегает: — Летта… — устало и вымученно, уже готовясь объяснять, почему ей не стоит касаться лучей. Она не касается. Так и стоит, смотря куда-то вдаль. Проходит вечность, прежде чем она произносит: — Там… мама. Демиан поднимает глаза в недоумении. Их дом вдалеке, но вампирское зрение позволяет ему сквозь проем увидеть Далию, замершую на далеком пороге, видеть в деталях — вплоть до слипшихся от слез ресниц. Всё её лицо залито слезами, но сами глаза больше не слезятся, пусты, и этой пустотой устремлены прямо перед собой, на черту, где заканчивается тень. Будто чувствуя, что за ней наблюдают, она поднимает свои глаза тоже, через тысячу ярдов встречается взглядом с Демианом. Выражая истинное, сокрушительное раскаяние. Шепчет, одними губами — «мне очень жаль». За мгновение до того, как сделать шаг. Демиан не тратит время на то, чтобы удостовериться, правда ли она это сделает — тут же подрывается с места, сгребает Летту, вынуждая лицом уткнуться ему в грудь, и скрывается в углу, из которого никак не видно открывающейся картины. Но слышно. Конечно, прекрасно слышно, что происходит на улице. Может, Летта недостаточно ещё взросла, чтобы сознавать, что именно произошло с ней самой, однако достаточно, чтобы сознавать, что происходит в этот миг с её надрывно, истошно кричащей матерью. Его ладони, закрывающие ей уши, могут разве что частично скрадывать звук, но явно не могут скрыть всё, весь этот рвущий душу крик, который пронзают будто каждый дюйм округи, весь воздух, заглушает всё и затапливает ужасом агонии. Но Летта даже не плачет. Её взгляд так и замер перед собой, крохотные руки вцепились в ткань его плаща. Жмется к нему, едва ощутимо дрожит, но — не плачет. Эта душевная боль, что опутывает и заливает до краев всё воспоминание — подобно кислоте, настолько Аннабель разъедает, что Демиан всё же сжаливается над ней, обрывает эту картину и идет дальше, возвращаясь к куда более стремительному, беглому ходу повествования. Аннабель, уже отчаявшись, ждет после этого не меньшего ужаса. Ждет картин, что пересекались бы с кошмарами, которые подкидывало ей когда-то израненное подсознание, чрезмерно потрясенное жуткой историей о демоне-ребенке, о маленьком ангеле смерти. Однако неожиданно Демиан укрывает от неё картины того, что творит в своей бесконтрольной ненасытности Летта весь последующий век. Зато показывает, что творит он с теми, кому подобные жестокие игры маленькой девочки приходилось не слишком по душе. Теми, кто выражал свое недовольство слишком частыми и массовыми убийствами в городах, теми, кто высказывал это безрассудно-открыто, называя Летту дьявольским отродьем и призывая к её уничтожению. Можно считать, что свою деятельность экспериментатора он начал уже тогда, потому что подобное линчевание позволяло ему вдоволь поисследовать возможности вампирского тела — начиная с вырывания языка, заканчивая вещами более сложными, походящими на тонкое искусство хирургии. Удалить выборочно кости и наблюдать за регенерацией, либо дробить их и раскалывать, подмечая, при каких обстоятельствах костные ткани могут срастаться неправильно и через сколько часов мучений те всё же примут верное положение. Вливать под кожу святую воду. Всадить поглубже в глазные яблоки иглы. Из серебра, разумеется. Как всякие пытки и казни, эти его эксперименты были публичны, в назидание остальным — Демиан оставлял изувеченные тела в местах, где обычно обитают скопления вампиров. После этого недовольства предсказуемо стихали. Примерно ту же стратегию он, как уже упоминалось в её записях, устраивал с Силье и её подопечными, когда те отказывались выдавать её личность. Многолетние вампиры, заставшие оба периода подобных его инсталляций — и в четырнадцатом веке, и в шестнадцатом — даже могли бы узнать его почерк. Но в шестнадцатом веке его послания чаще несут уже куда более изощренный, поэтический смысл. К примеру, вынуть органы, устелить реберную клетку растениями, вредящими вампиру и оттого препятствующими заживлению, и поверх них разложить определенные цветы, каждый из которых имел свое значение, таким образом оставляя загадочному властителю графства послание без всяких чернил. Демиан в тот период увлекся флориографией, посему не удержался. Аннабель даже не сразу замечает это внушительное перешагивание через два века. Но затем — вдумывается. Демиан нарочно пропустил период с усталостью запертой в детском теле Летты от жизни, пропустил эпизод, где заканчивает с её страданиями. Это для него чересчур? Чрезмерно уже личное? У неё нет возможности покопаться в его мыслях на этот счет. Он показывает ей только то, что хочет показать. Со столетиями его эксперименты становятся упорядоченнее, несут не цель причинить боль, как было в моменты расправ, а цель именно познать. Минимум бессмысленных страданий, максимум эффективности, то есть — выуженной информации. Демиан значительно опережает людей-ученых в сфере человеческой анатомии и, если позволяет возможность, порой вбрасывает порционно в ученое общество выясненные сведения. Так было с переливанием крови, например. Демиан пробовал перелить человеку вампирскую кровь и вампиру — человеческую, и оба опыта не оправдали ожиданий, но нюансы, выясненные в процессе, он оставил ученым-людям для совершенствования метода переливания в медицинских целях, который прежде успеха не имел. Его действия не могут не способствовать формированию репутации. О нем говорят в вампирском обществе, притом говорят по-разному — есть те, кто приглашают его на закрытые мероприятия, стремясь завоевать внимание и расположение, есть и те, кто убирается из города, стоит только мельком услышать о нем. Так — едва ли не по всему миру. Демиан не задерживается никогда надолго на одном месте, его ничто не держит, перемещается по континентам едва ли уловимой тенью, наперсником самой Смерти, о котором никому не известно больше имени, а некоторые и того не знают — ни имени, ни откуда он появился, знают только, что ему баснословно много лет и что количество трупов за его спиной, должно быть, исчисляется в шестизначных числах. Аннабель не верится. И прежде она понимала, как сильно он должен был измениться за столетия жизни, но теперь, когда она видела своими глазами… так ярко и контрастно. Кажется практически невозможным связывать того юношу из самого начала, уязвимого и человечески простого, с ним — одним из страшнейших творений мироздания. Того, кто не был уверен даже в том, спасает ли обращение от душевных расстройств, и того, кто вполне может высчитать — выведенными лично им же формулами, — с какой регулярностью демону требуется кровь с учетом его физических характеристик вроде телосложения и возраста, окружающих условий и условий обращения. И Демиан показывает ей это всё, показывает во всем своем многообразии эти преступления против гуманности, все эти опыты, всё так детально, в таком объеме, что вид внутренностей, обугленных и обмороженных тканей, отрубленных конечностей и даже снятой кожи уже настолько въедается в сознание, что она смотрит на все эти воспоминания всё равно что с апатией, жуткой и непозволительной в своей аморальности, но по своей сути неизбежной. Либо Демиан тоже замечает это, улавливает её отчужденность, либо ему самому уже надоедает. Потому что в какой-то момент он внезапно покидает её разум. Возвращение в реальность — новая вспышка боли, это совсем не похоже на обыкновенное пробуждение после грез, это как резкое выбрасывание из одной среды в другую, слишком контрастно отличающуюся, чтобы сразу приспособиться, и её лихорадило, и перед глазами растянулась всё та же черная пелена. Аннабель даже не сразу почувствовала, что валится на пол, осознала это, только оказавшись уже на четвереньках. Перед глазами всё ещё крутились все тошнотворные гадкие образы, из-за чего внутренности сжимало спазмом. Если бы её желудок не был мертвенно пуст — её точно вывернуло бы наизнанку. Грудную клетку же сдавливало тисками так, что она заходилась безбожно кашлем — ей казалось, что она выплюнет свои полумертвые легкие напрочь. Аннабель понимала, верно. Понимала, что напросилась сама, понимала, что это был закономерный исход её безрассудства, притом гадостно низкого — в иных обстоятельствах она ни за что даже не подумала бы использовать его прошлое, — но её тело после этого путешествия настолько ломило и скручивало, настолько полыхала и разламывалась голова — как если бы заживо сварили ей мозг, — что она не могла не процедить сквозь зубы: — Ублюдок. Однажды это должно было произойти. Он ведь — действительно — теперь по-настоящему честен с ней в том, кто он есть, без всех этих игр в учтивость. Все маски сброшены. И чего бы он этим ни добивался, одной своей цели он добился точно — она теперь никогда и ни за что даже не заикнется об его прошлом, не в подобном ключе. Не посмеет. По-прежнему на него не смотря, она безнадежно старалась одолеть свое сквернейшее состояние, но на периферии зрения заметила. Выцепила миг, когда он протянул к ней руку, словно хотел помочь ей подняться. И вздрогнула, отпрянула. Против воли — испуганно; понимала, что большей боли он не причинит, как бы зол ни был, что это и так было нечто исключительно редкое, немыслимое, но после всего увиденного… Тело само, инстинктивно. Вздрогнуло, а вместе с тем дрогнуло и чужое сердце. Как если бы только в этот миг осознал, что натворил. Но правдой это быть не могло, безусловно. Демиан сознавал с самого начала. Даже пусть свершал это всё, потакая срыву, что подразумевает абсолютную бесконтрольность чувств, он слишком долго живет, чтобы терять голову полностью. Он сознавал, что делает. А потому — он не имеет права требовать у неё никакой иной реакции взамен, кроме злости и страха. Единственное, что ему в этот миг оставалось — оставить её. И он оставил. Какое-то время в задумчивости медлил, и она чувствовала на себе его взгляд, который охарактеризовать бы так не смогла, а взглянуть на него не решалась. После чего его сердце стало отдаляться. Когда оно совсем притихло, обозначая, что он уже в комнате, она глубоко вздохнула, наполняя по-прежнему сжимающиеся легкие воздухом, и обессиленно перевернулась на спину, растянувшись на полу. Глядела в потолок с таким опустошением, что, казалось, зудело что-то пустотой и внутри, тлело, обугленное по краям. Это крах. Во всех смыслах. Крах всего, абсолютно. Казалось бы, Аннабель знает о нем теперь невероятно много, она буквально прожила его историю, видела все его глазами, пропускала через себя его эмоции, и это должно невообразимо сблизить… но в этот миг ощущалось так отчетливо. Обратное. Теперь, после случившегося, они далеки друг от друга как никогда прежде. Даже больше, чем в самом-самом начале — когда они были едва знакомы. И это катастрофа. Настоящая вселенская катастрофа, если учесть, что эта их вселенная сжалась теперь до крохотных размеров бесповоротно. Если учесть, что теперь они заперты друг с другом, стало быть, приблизительно… до скончания веков.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.