Зеграунд

Горячая работа
NC-17
В процессе
61
2
автор
Doctor_Fi бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 77 страниц, 33 370 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
61 Нравится 54 Отзывы 25 В сборник

Октябрь 1922 г. Гринвич-Виллидж. Манхэттен, Соединенные Штаты Америки. Глава 2. Куда приводят мечты.

Настройки
Примечания:

Не помню сам, как я вошел туда,

Настолько сон меня опутал ложью,

Когда я сбился с верного следа.

Данте

***

      … невыносимый лай, длившийся уже какое-то время, никак не думал униматься, вынуждая тяжелые веки непроизвольно вздрогнуть. Ощутив сквозь сон чьи-то движения, как и последовавший следом за собой специфический запах красителей, ударивший по ноздрям почти физически, Агата вдруг вздрогнула от неприятного ощущения, будто бы её только что вытолкнули из собственного сна.       Рокот грома ударил по застоявшейся тишине с новой силой, рассекая почерневшее небо на части.       Чем больше света прибывало в мире, тем ярче казались голубые глаза художницы. Агате хотелось провалиться во мрак обратно, игнорируя шум от старого пса и назойливого жужжания противной мухи где-то под боком, но резкий звук перевернувшейся под боком стеклянной банки послужил последней каплей: задев ее локтем, кисти тут же посыпались со стола вниз — бам! — и к привычному бардаку добавилось ещё парочка разлетевшихся стекол.       Сон тут же отступит, уступая место бездумной сознательности, и новой день настигнет её с той же быстротой, как и десятки предыдущих. Впрочем, поскольку близился особый случай и все готовились к неизбежным переменам, — (до каких мы непременно дойдем), — сегодняшняя дата все же была по-своему особенной для семейства Шертонов, и в особенности — для самой девушки, исполнившейся всего за двадцать не так давно.       Сделав наконец усилие и оторвавшись от подсохшего полотна, Агата выпрямилась. Вслед за движением пришла боль — мгновенная, отозвавшаяся в спине и обессиленных руках после бессонных ночей за работой. «Сейчас или никогда», — холодно констатировал внутренний голос. — «Больше такого шанса может и не выпасть». С этими невесёлыми мыслями художница засыпала в заброшенном уголке отца — в том самом «карманном оазисе», как он, любитель изощрённых выражений, называл своё убежище.       Пространство кабинета, представлявшее собой причудливый симбиоз строгого аристократического клуба и мастерской декадентского художника, было обставлено с той эклектичной роскошью, что свойственна лишь истинным интеллектуалам fin de siècle. Старинные дубовые шкафы с витражами, хранившие запах векового воска, соседствовали с ультрамодерновыми бронзовыми скульптурами (бог весть где раздобытыми). На массивных полках из красного дерева, покрытых тонкой пеленой пыли, царило причудливое соседство. Философские тома Платона и Эпикура с яростными пометками «Софистика!» на полях, где чернила расплывались пятнами. Литературные журналы с закладками из театральных билетов. Марксистские брошюры, испещрённые саркастичными «Ну и?» рядом с тезисами о классовой борьбе, выведенными тем же размашистым почерком, что и деловые письма. И, будто в насмешку, труды о мартинистах с мистическими откровениями и заметками об инициатических обществах, помеченные его фирменным «Проверить!» — это слово повторялось так часто, что стало рефреном всей его интеллектуальной жизни.       Казалось, мужчина вел нескончаемый спор — не столько с авторами, сколько с самим собой, о чем свидетельствовали противоречивые пометки на одних и тех же страницах, сделанные в разное время: тогда восторженные, после — полные сарказма. Его ум, этот вечно кипящий котел идей, был переполнен гремучей смесью скепсиса, ненасытного любопытства и парадоксальных озарений.       Перебирая этот интеллектуальный хаос в перерывах между работой — пока сохла краска или остывал чай, — Агата невольно улыбалась. «Некрасиво так говорить об умерших, — думала она, в сотый раз пытаясь расшифровать отцовские каракули, — но либо папа был гением, либо… его ум работал по весьма своеобразным законам». Эти «раскопки» всегда напоминали ей игру в дилетанта-детектива, где каждая найденная улика лишь запутывала дело, вместо того чтобы прояснить его.       Оставленная графом библиотека давно преобразилась в настоящий потусторонний мир, ставшей для Агаты не просто мастерской с дюжиной написанных картин и строгим законом, какой гласил — “посторонним входа нет”, — для неё это оказалось целое наследие из невоплощенных желаний и нерассказанных тайн, какие она бережно и даже эгоистично старалась сохранить втайне от других обитателей дома, порой разыгрывая неприятного героя, по словам той же семьи, сделавшись строгой защитницей этого места.       Недаром Мэдлин повторяла с волнением: «Жить здесь — значит похоронить себя заживо!», — вступая в напряженные ссоры с дочерью всякий раз, когда окружающие торопились напомнить безучастной женщине о странностях её ребенка, выговаривая ей такое мнение: чем дольше Агата проводит время в погоне за неразумными фантазиями, — (хотя самой женщине казалось, дело было далеко не в одержимом занятии дочери, а в силе места, накрепко связавшего их семью с прошлой утратой), — тем быстрее в ней проявлялся варварский дух, дикий и свободный для незамужней девушки, не знающей условностей, что было совсем уж чуждым матери по духу; кроме того, Агата не желала, — да и не смогла бы, даже если бы попыталась, — соответствовать тем идеалам, которые «положено» было воплощать с её новой фамилией.       И нигде её презрение к этим условностям не проявлялось так откровенно, как в общении с поклонниками. Их взгляды слишком откровенно оценивали не её, а стоимость семейных владений. Но настойчивость этих бедолаг, не подозревавших, с кем имеют дело, быстро разбивалась о холодное высокомерие, а то и откровенную грубость: она могла зевнуть в лицо, демонстративно взглянуть на часы или отпустить язвительную колкость, раз и навсегда вычеркивая собеседника из круга своего внимания.       Её обострённое чутьё на ложь создало противоречивую репутацию. Одни считали девушку простодушной дурой, слишком глупой, чтобы понимать правила игры, и откровенно «испорченной современным воспитанием». Другие видели в ней неудобную правдолюбицу, безжалостно наступающую на больные мозоли чужого самолюбия. Истина же, как водится, никого не интересовала. Ни те, ни другие не пытались докопаться до сути, довольствуясь скольжением по холодной, отчуждённой поверхности — этому непроницаемому панцирю, перед которым пока пасовали все без исключения.       Однако даже такая откровенная отчуждённость не останавливала самых предприимчивых смельчаков. И тогда Мэдлин мгновенно преображалась: пальцы её судорожно сжимали веер, а в глазах вспыхивал тот самый хищный блеск, знакомый всем, кто видел её за карточным столом в былые времена. В такие мгновения ей мерещилось вдали не только свадебное шествие, но и долгожданное избавление от вечной тревоги за будущее дочери.       С материнским рвением, достойным лучшего применения, женщина строила хитроумные планы содействия. Она лучше других понимала: увлечься её дочерью значило обречь себя на испытание, и без её тонкого руководства тут действительно не обойтись. Но всякий раз, подступая к Агате с сладковатыми намеками, она получала одинаковые, будто заранее приготовленные, слова-отказ:

«Вот мы поговорим о войне, об искусстве, нам подадут изысканный ужин, и мы прекрасно проведём время. А дальше что? Ты разве не понимаешь? Для них я всего лишь живое приложение к банковскому счёту. Взгляни правде в глаза — разве я рождена для такой скучной, отсталой жизни? Никаких нервов не хватит, чтобы меня полюбили по-настоящему. Моё счастье и покой — в рутине и книгах. И отец… отец никогда не стал бы навязывать мне эту пошлую комедию, как делаешь ты, со своим вечным должна и положено»

      Боготворя покойника так, словно речь шла о великом революционере, ни одна из светских бесед не могла даже достичь или хотя бы повторить той степени восхищения и радости, которые испытывала Агата, вспоминая об отце и своем происхождении. Её глаза, обычно холодные, как зимнее утро, вдруг оживали, словно подсвеченные изнутри, а пальцы невольно тянулись к медальону с его портретом на серебряной цепочке — тайному оберегу.       С течением лет девушка начала мало-помалу восставать против материнской опеки. Сперва это было лишь упрямое молчание: она стискивала зубы, выслушивая наставления, будто проповедь устаревшего пастора. Затем пришло сознательное пренебрежение теми самыми «правилами хорошего тона», которые Мэдлин вбивала в неё с младенчества.       Апогеем стал тот вечер, когда фамильная ваза разлетелась о чугунную решётку камина, а разъярённая Мэдлин, с лицом, искажённым гримасой, больше подобающей уличной торговке, чем даме её круга, объявила, что отправляет дочь в Париж — в школу изящных искусств.       «И в кого ты такая противная?!» — вырвалось у неё, и каждый слог жёг, как удар хлыста. «Никакого в тебе соображения, откуда столько наглости! Пусть там научат смирению, раз уж я не смогла!»       В этот миг Агата была готова поклясться, что ощутила не вину, а странное освобождение. Её воображение уже рисовало залитые солнцем залы Лувра, где она будет проводить часы, зарисовывая античные статуи; шумные кафе на Монпарнасе, где споры об искусстве кипят до рассвета; и, наконец, заснеженный Петербург — город её мечты, этого северного Вавилона, где ей суждено либо потрясти публику дерзкой выставкой, либо создать новый мир на страницах детских книг.       Девушка приняла твёрдое решение хранить трезвость ума и независимость, ибо разве она не обладала молодостью, умом и хорошим состоянием? Надо ли было ей искать смысл в пустых любовных интригах, когда весь её потенциал таился в нарастающих амбициях и в грезах о том, чтобы хоть немного приблизиться к миру отцовских идей? Нет, ни в коем разе.       И тем не менее холодным и неприступным мерилом был некто, кто вовремя пресекал все капризы доньи одним из тех незабываемых взглядов, которыми, казалось, можно было опрокинуть троны. Этот голос твёрдо возвестил о переменах — чудовищных и неумолимых, — вымучивая в своём бешенстве метать искры у одной, как железо под ударом молота, тогда как для другой — это означало найти долгожданный покой и вознаградить себя за оставленные позади несчастья.       История помнит многое, но для нас важен сейчас только этот отрезок времени, где было объявлено:       — Контракт подписан. Условия обсуждению не подлежат. — Сухо констатировал синьор Морэтти, вручая Мэдлин незнакомый ключик. — У вас ровно месяц на сборы и прощание с Флоридой. Что касается твоей дочери — ректор уведомлен. Агата едет в Нью-Йорк. Он получил мои инструкции, а мои люди обеспечат ей условия, достойные… её нового статуса.       Несколько собеседников в полумраке с одобрением кивали, признавая план. Однако среди всеобщего оживления затерялась одна фигура — девушка с пустым, остановившимся взглядом, в глазах которой странным образом смешались скорбь и опьяняющее отчаяние.       Возражения разбились о приступ тошнотворной слабости, да так сильно и невыносимо, будто её ударили заступом в живот — старого спутника потрясений; становясь жертвой подобного приступа не в первый раз, Агата, как правило, уходила в свой будничный ритуал и две недели затворничества пребывала в кабинете отца среди книг и скомканных набросков, жалких попыток самолечения.       Теперь же, в суматохе сборов, её пальцы бессознательно тянулись к книгам, цепляясь за шершавые корешки, словно пытаясь ухватить рассыпающиеся воспоминания. Этот потертый сафьяновый переплет — отец привёз его из Венеции после долгих переговоров с антикваром; а этот дубовый — они нашли его вместе на пражской барахолке под проливным дождём. Уже давно только мышечная память хранила эти моменты, которые сознание осторожно обходило. Любимые Мишелем безделушки, упакованные по коробкам, постепенно пропитывались едким запахом табака — грубым вторжением в угасающий аромат опустевшего пристанища. Совсем скоро придется оставить эти стены, где по-прежнему мерещилось его незримое присутствие, и шагнуть в туман будущего. В неизвестность чужих улиц, но с твердым намерением довести начатое до конца.

*

О да! После всего рассказанного, время снова явилось. Время вновь теперь властно здесь правит, приближая нас к столкновению Воспоминаний, Тревог, Сожалений, Вины, Кошмаров и Гнева, где последним арбитром станет лишь жестокая Борьба.

Раскатистый гром, повторившийся подобно разгневанному титану, сотрясет небеса, служа мне безжалостным напоминанием пора возвращаться из воспоминаний в реальность событий.

*

      После нескольких беспомощных попыток прийти в себя, Агата наконец выпустила дрожащего пса из объятий, обратив внимание, что здесь ей отныне приходилось вдыхать запах затхлого запустенья, где недвижная атмосфера окрашивалась одухотворенной, сумрачной гармонией. Аромат сожалений и оставленных желаний — вот и все, что оставалось от кабинета отца, где хозяйничать ей более не представится возможным.       — Ничего… это ничего, — вполголоса повторяла Агата, тяжёлыми шагами приближаясь к мольберту, где на холсте застыло недовоплощённое видение. — Мрачная, загадочная… и всё же ты мне нравишься. Надо меньше себя грызть, правда, Агата? Или, может, просто решить, где тебя оставить. Сомневаюсь, что в новом доме ты будешь к месту… Оставайся-ка лучше здесь. На память. Что скажешь? Вдруг новые хозяева когда-нибудь продадут тебя за такие деньги, что хватит на целое состояние…       Идея о том, что ей непременно следует что-то оставить о себе в памятном месте, художнице пришлась по душе. Через несколько минут размышлений и не долгих сомнений, — (как и странноватого диалога с картиной, безобидной странности), — залитое мглой полотно обзавелось наконец-таки именем, какое девушка старательно выводила в уголке полотна на корявой кириллице, в тихой надежде, что когда-нибудь оно найдет свое место в чужих интерьерах.       Дата. Подпись. Инициалы.       И вот — дело сделано.       Рассматривая в тенях трещинки в краске — тонкие, будто ниточки паутины, — Агата вдруг вздрогнула: от любования её прервал резкий стук в дверь.       Дверь распахнулась, и внутрь стремительно впорхнула полная служанка в строгом чёрном платье с голубым передником и наколкой на голове. Её тёмные волосы, точно в тон кожи, были стянуты в тугой узел на затылке. Мамушка совершенно не считалась с потребностью художницы в уединении: только переступит порог — как тут же начинает сновать по мастерской.       Вот и в этот раз, смерив взглядом замызганный наряд девушки, она не смогла промолчать:       — Вы что, из африканского племени сбежали? — покачивая головой, Иниша ахнула. — Вроде из приличного дома, а никакого порядка ни в голове, ни во внешнем виде! Или это что же, новый модный тренд, или вы просто забыли, как выглядит умывальник?       Мамушка, не переставая ворчать, вновь засуетилась по комнате, словно ураган в юбке.       — Матушка ваша уже третий раз зовёт: завтрак стынет, вещи почти собраны! Хватит капризничать, дорогая. Да и перед встречей с приличными людьми не мешало бы в порядок себя привести. — Горничная энергично стряхивала пыль. — И окна откройте, наконец! Дышать нечем — пахнет, будто сам дьявол тут прижился!       Агата лениво провела рукой по складкам домашнего платья, будто смахивая невидимую пыльцу, и только подумала отказаться от завтрака, как Иниша неуклюже прошлась по кабинету так, словно под ногами бегали котята. Прорываясь к окнам, служанка бодро продолжила балаболить о том, сколько ещё ей всего придётся начищать до блеска, курсируя между шкафами да выставленными мольбертами, которые ей всё же удавалось задевать широкими бёдрами.       — И чтобы всё до крошки съели, слышите? — пригрозила она, не прерывая работы. — Не позволю, чтобы вы в своих траурных тряпках да этих непотребных штанах опозорили нас на новом месте. Хватит валандаться — собирайтесь сию минуту. Синьор Говард хочет поскорее с делами управиться и в путь двинуть. Некогда тут рассусоливать!       — Не успело утро начаться, а ты всё такая же бойкая, — лишь одно имя — и в животе снова зазмеилась колючая дрожь. Агата бессознательно отступила к окну, обхватив себя за плечи, будто защищаясь, и с тихой, безнадежной покорностью в голосе прошептала так тихо, что слова почти растворились в воздухе: — Не хочу уезжать, Иниша. Не хочу, чтобы наш дом продавали. И опять никто не спросил, что я думаю…       По её губам скользнула горькая усмешка. Зря, — пронеслось в голове. — Зря я вообще надеялась что-то изменить.       — Какая же я слепая дура, что приняла его расчёт за благородство! Для всех них я лишь помеха в их «светлом завтра» — обуза, которую везут с собой. А ещё это бельмо… словно плевок всего города мне прямо в лицо. И таких плевков там будет в разы больше…       Служанка тяжело вздохнула, разведя руками в бессильном жесте.       — Не нравится мне ваш настрой! Негоже говорить такие вещи о людях, которые желают вам добра, — сказала она нарочито строго, даже не пытаясь улыбнуться. — Вот увидите — столько достойных джентльменов вы ещё нигде не встречали. Скоро вам попадётся порядочный человек, и все эти унылые мысли вас покинут. А что до бельма… Где я родилась, на такое сказали бы: никакой это не плевок, а благословение. Оно охраняет вас от духов зла.       — Ты правда веришь в них, Иниша?       Получив в ответ немногословный кивок, Агата погрузилась в раздумья. Ответить на этот вопрос с той же простой уверенностью, как служанка, она не могла, но её гнетущие мысли внезапно отступили. Исчез тот нервный ком, что сжимал горло, а дышать стало ощутимо легче. Это облегчение пришло в тот самый миг, когда Иниша, внезапно ахнув, указала на мольберт с таким видом, будто перед ней выставили жуткое чучело.       — Чертовщина какая-то! За окном — красота, что на открытку просится, а вы… Теперь я мадам вашу понимаю — видно, и впрямь вам совсем сделалось дурно в этих стенах.       Служанка, вытирая вспотевшие ладони о передник, приблизилась к свежему полотну. От созерцания холста, написанного в мрачных, почти бездонных оттенках черного, у неё закружилась голова и похолодело внутри. В самом сердце картины возвышалось солнце — не привычное светило, а загадочная спираль, закрученная в своих собственных тенях. Белые лучи, исходящие от него, изгибались в витки и образовывали бесконечные линии, которые пересекались и переплетались, создавая ощущение динамики и силы. Они напоминали вихри на ночном небосводе или потоки магической энергии, что могут разорвать пространство в любой момент, сопровождая за собой странное чувство невидимого света, которое начинает глубоко соперничать с тьмой.       — Не драматизируй, — улыбнувшись краешком губ от столь однозначной критики, девушка двинется к двери. — На твою радость, мой “Овод” останется здесь.       — Ну да, — женщина озадаченно сморщилась, отмахиваясь от назойливой мухи. — Ещё бы мадам видела, чем вы тут занимаетесь! Одно безобразие, и как можно молодой девушке жить в таком бедламе? Это же невыносимо! А теперь — немедленно завтракать.       После того, как дверь за ней закрылась, Агата в который раз поняла, что, наверное, никто уже не будет относиться к ней достаточно серьезно, во всяком случае, не станет вникать в тонкости её характера, чего бы ей так хотелось. Это особенно раздражало. Особенно сейчас, когда она цеплялась за последние обломки, за всё, что неумолимо скользило к краю, к той черте, за которой, как ей казалось, уже не будет ничего как раньше.       Наверное, лишь вера в свою творческую мощь и грядущий успех то единственное, что до сих пор удерживало её огонь, когда она открывала двухстворчатые двери и приветствовала присутствующих за большим лакированным столом, присаживаясь напротив матери в уже отглаженном новеньком наряде.       — Душенька! — воскликнула Мэдлин с преувеличенной радостью, не чаявшая такого визита. — Ну надо же, ты вспомнила дорогу! Мы как раз с моими прелестными собеседниками обсуждали культурную программу: что первым делом махнем на Бродвей — Говард, ангел, уже раздобыл билеты на какую-то скандальную русскую постановку. Говорят, это нечто неслыханное. Настоящий авангард! Тебе просто необходимо с нами — самое время встряхнуться! Представляешь: наше утро с видом на Централ-Парк, послеобеденные набеги на бутики (ох уж эти мои слабости), а вечерами — променады по Стейт-стрит, — это же вау! — где каждая вторая модница норовит перещеголять другую.       — Опять ты о шопинге завела? — Говард удовлетворенно усмехнулся, поднося к губам фарфоровую чашку с дымящимся кофе. В это время его левая рука, будто без участия сознания, крепко сжимала маленькую ладонь жены. — Не время тебе по модным лавкам шляться, когда под сердцем дитя носишь. Доктор ведь ясно сказал, что сейчас нужен покой.       Рядом с ним, занимая своё привычное место, как много лет подряд, сидел преданный помощник Жакоб — их ритуальный обмен утренними новостями уже состоялся. Сейчас же юноша, зарядившись общим настроением и тем особенным блеском в глазах, который появлялся у него лишь в редкие моменты неподдельного увлечения, живо подхватил беседу:       — Лишь бы к тому моменту у вас ещё остались средства на все эти безумные шляпки. Учитывая слабость донны к подобным вещам, Манхэттен будет разорен, — улыбнувшись от язвительного взгляд шефа, как бы говорящего, что для него это — последняя забота, — Жакоб повернется к Алессио: — Ну, профессор, — голос внезапно стал теплым, с легкой хрипотцой, будто он предлагал не гадание, а деликатный намек, — вам карты в руки. Какие прогнозы ставите? Мальчик или девочка?       Мальчонка лет восьми, затянутый в коричневый костюм с отцовским галстуком и начищенными до зеркального блеска туфлями, казался точной копией Говарда в миниатюре. Этот карикатурно-взрослый наряд кричал о главном законе дома Морэтти: дети здесь были такой же частью фамильного бренда, обязанные с пелёнок освоить искусство светских улыбок. Особенно трогательной была его осторожная речь при обращении к главе — будто маленький дипломат на важных переговорах, где детский голосок старательно копировал интонации взрослых.       — Только брата, конечно, — важно заявил маленький дипломат, выпятив подбородок с комичной серьезностью кардинала. Его «исследования» в кабинете художницы — эти священные набеги, сопровождавшиеся неизменным переворотом тюбиков с краской, исчезновением лучших кистей и таинственным появлением клякс на важных эскизах, — регулярно заканчивались катастрофой, достойной хроник Версаля. А то и небольшой взбучкой.       — С сестрами вообще скучно! — провозгласил он, прежде чем многозначительно посмотреть на Агату — взглядом, в котором смешались вызов, едва прикрытая обида за вчерашний подзатыльник и странная, почти взрослая надежда: будто в этих словах заключалась вся его заслуга перед отцом, вся ценность мальчишеского существования.       Но едва прозвучало одобрительное восклицание мужа, подхваченное дружным согласием Жакоба и парочки гостей, как Мэдлин возмутилась:       — Давайте не будем торопить события, — скользнув одной фразой о ребёнке, она ловко перевела разговор на своих знакомых из Карнеги-холла. — Только что получила письмо от родителей — зовут через неделю! Отец, как всегда, полон новых впечатлений, а мама уже подготовила для Алессио целую гору книжек. Без их вечеров я как без воздуха… поскорее бы увидеться со всеми.       Стол быстро превратился в шумную сцену: одни декламировали радость от приятных новостей, другие — разыгрывали споры, третьи — обменивались язвительными репликами; это был настоящий водевиль под аккомпанемент дождя за окнами, к каким Агата давно привыкла. А в центре внимания — конечно же Мэдлин и её новый ребенок, чью судьбу собравшиеся планировали как по страницам каталога.       Ей было около сорока. И кто сидел напротив неё за обеденным столом — мать или какое-то другое существо? — художница давно перестала понимать. Но сила её притягательности это то, что и не нужно было объяснять. Она всегда хорошо одевалась, всегда держалась особым, только ей присущим шиком. “Боттичелли ожил бы, увидев её!” — это самое лиричное, что когда-либо срывалось с уст Говарда, обычно суховатого на эмоции, как бухгалтерский отчёт. Он часто рассказывал в окружении гостей, как Мэдлин покорила его с первого взгляда — стоило им познакомиться в переполненном Карнеги-холле, где она сияла рядом с болваном Мишелем, будто жемчужина в оправе, в нем мгновенно заговорили иные чувства; отметив про себя её кругловатое лицо, гладкие темно-каштановые волосы и соблазнительные карие глаза, чувственную грациозность ее фигуры в обтягивающем платье, длинные, тонкие и нежные пальцы, — все это и по сей день вызывало в нем трепет. С тех пор в ней не изменилось ровным счётом почти ничего. Только украшений стало больше, да плечики женщины теперь украшала новая чернобурка.       Планы Морэтти относительно неё были поистине грандиозными: он намеревался превратить свою жену в настоящую американскую диву, которую обсуждали бы все столичные кумушки. Она не была ни плохой, ни хорошей — по его мнению. Выросшая вдали от тягот, с распахнутыми дверями в привилегированный мир, эта дама всегда поступала согласно своим принципам и ни за что не снизошла бы до брака с человеком неудачливым. Пока случай — этот извечный насмешник над человеческими расчетами — не поднес ей того, кто в миг разрушил ее тщательно выстроенные планы, словно они и впрямь были не более чем карточным домиком.       Но, овдовев, Мэдлин быстро поняла, что её второй брак должен быть наполнен лазурными волнами, шампанским в бокале, автомобильными поездками, шелестом шелковых платьев на вечернем бризе, ажурными тентами на пляже, танцами до рассвета и бесконечными вечеринками в обществе тех, чьи банковские счета соответствуют её аппетитам. Всё, что напоминало бы о вечном празднике, стало её жизнью, а мужчина, ставший её следующим супругом, — с готовностью удовлетворял эти желания.       Легкомысленная и непринужденная по манере, Мэдлин свято верила в своё природное призвание быть матерью, но, по мнению Агаты, была абсолютно далека от этого понятия; её пафосные тирады о «женском долге» рассыпались в прах при первом же блеске мужского внимания. Да и её «ведение хозяйства» сводилось к раздаче указаний прислуге, а «материнство» — к редким визитам в детскую между светскими приемами. Играя исключительно по своим правилам, у нее напрочь отсутствовало чувство ответственности, хотя сама женщина так не считала.       Хотите верьте, хотите — нет, но такого изворотливого и эгоистичного ума ещё нужно было поискать. Ничто прежде не казалось для Агаты такой загадкой, как эта женщина с её переменчивыми взглядами. После смерти Мишеля красавица, кажется, не слишком беспокоилась о том, как оценивают люди её женскую добродетель. Она была за жизнь, за дерзость, за романтику в любом её проявлении. И в светской болтовне, когда её осторожно спрашивали о прошлом, Мэдлин, как правило, говорила о чём угодно — о погоде, о моде, о последней опере, — но только не о браке с русским иммигрантом, чьё состояние оказалось столь же скудным, сколь недолгим был их брак.       Любила ли она отца? Что заставило её пойти на эти союзы? Для Агаты мотивы матери так и остались загадкой. Но теперь оставался более важный вопрос: кто сорвет джек-пот в этой сомнительной лотерее? И каков будет финал для каждого участника семейства? Мрачно размышляя о своей участи, гадая почти ежечасно, что же ждёт её впереди, художница терялась в сомнениях.       Оставаясь безучастной к оживленной болтовне, Агата, как кукла, забытая за праздничным столом, все рассматривала узоры на поверхности тарелки, не с первого раза расслышав, как Мэдлин обращается к ней. «Если учесть характер её отца, то это обычное дело…» — Морэтти с этими словами посмотрел на неё вопросительным, полусмеренным взглядом, и это просто вывело девушку из себя! Лицо её побледнело ещё больше, ногти впились в колени, оставляя характерный след.       — А характер матери вы не рассматриваете? Кажется, он вам больше нравится, — парировала она, не зная куда себя теперь деть и что делать с чувствами, когда хотелось расплакаться от обиды и истерично рассмеяться, одновременно балансируя на этой ужасающей грани.       — Давайте не будем это снова начинать, — Мэдлин встревожилась, заметив, как обстановка за столом переменилась. — Мне не сложно повторить: милая, что с твоими вещами? Все готово? В таком случае, пусть Жаков окажет любезность и спустит их вниз.       "О нет! Время подошло!”, — эта мысль почти закровоточила в художнице, заставив заледенеть, и она, торопившись что-либо сделать с этим, добавила:       — Почти! Почти готова. У отца осталось столько книг... Сомневаюсь, что нам удастся разместить их все разом на новом месте. Наверное, мне все же лучше отправиться позже: так я смогу без спешки завершить всё необходимое и присоединиться к вам в Нью-Йорке, а вам не придется более оттягивать отъезд.       Но Говард, ощущая подвох, быстро собрался.       — Срок был до сегодня, — бескомпромиссный тон не оставил места для дискуссий, только жёсткие временные рамки. — Хоть в чём мать родила, но мы выдвигаемся. Дела горят, а твои капризы подождут. Оттягивать ещё дольше отъезд мы не будем: с вещами или без — решай сама, как выдвигаться.       В следующую минуту мужчина был готов закурить, его пальцы дернулись к сигарете с привычной жадностью, но один лишь взгляд Мэдлин превратил этот жест в жалкое подёргивание — рука беспомощно опустилась, как поджатый хвост.       Головная боль и мучительная задача — весь этот переезд. Бессознательное чувство подсказывало мужчине, что это ошибка: не хотела ничего менять? Хорошо, пусть будет так. Он оставит её в покое. В семействе Морэтти все так или иначе понимали: делать вид, что она «почти своя» дочь, не тоже самое, что стать своей, тем более — при полном равнодушии Агаты к семейным делам. Не будь сейчас Мэдлин своеобразным громоотводом, он и вовсе заговорил бы с ней жестче.       — Не беспокойтесь, помогу с вещами сейчас же. Все уладим быстро, планы менять не придется.       А сам себе Жакоб скажет, нервным движением поправляя очки: «Только бы снова не полетела посуда или мое жалованье…», — и его взгляд, тревожный и вопрошающий, устремится к Агате, ища в выражении её отсутствующего лица хоть каплю понимания. Но девушка словно демонстративно проигнорировала этот жест, оставаясь как маска из каррарского мрамора. Её глаза, упорно опущенные к полу, отказывались его замечать, будто там, между щелями в досках, скрывалось нечто единственное, что было достойной её внимания.       Этот стройный, хрупкий юноша, не старше двадцати лет, очень смуглый, как южное солнце, с темными кудрями, падающими на лоб, и карими глазами, решил взяться за дело как можно скорее. Отправившись подгонять нанятых рабочих с прислугой, он исчез за дверьми столовой первым, словно закрывая последний выход из надвигающейся бури. В воздухе уже витало то тяжёлое молчание, что предшествует семейной ссоре, и помощник, пройдясь по коридору, вслед мысленно добавит: «Нет, точно не обойдется».       — И все же как чудесно, что твое мастерство наконец получило признание! Я всегда чувствовала, что в тебе есть та самая искра, которая не может остаться незамеченной. — Мэдлин улыбалась, будто забыв о минувшей перепалке, и быстро перевела разговор на другое. — С каждым годом ты становишься только лучше, дорогая. Но скажи… — её голос внезапно стал серьезнее, — ты не боишься, что в дальнейшем придется сталкиваться с пренебрежением, обидной критикой, а, возможно, и вовсе откровенной грубостью и грязными манипуляциями со всех сторон? Это ведь может быть опасно.       — Возможно, я бы и испугалась всех тех бульварных писак, о каких ты говоришь, не будь я каждый день окружена точно такой же компанией.       Сказав это чопорным тоном, Агата отложила приборы и поднялась. В тайне ей хотелось сказать все иначе, с другим посылом и не так сурово, но слова вырвались как-то сами собой, опережая мысли, и она добавила слишком спокойно, оказывая более давящий эффект, чем любые крики:       — Признание? Искра? Нет, мама, это лишь упрямство. Всё, чего я достигла, всё, что во мне есть ценного — родилось вопреки Говарду. Его присутствие в нашем доме неотличимо от плесени, разъедающей стены. Мне физически омерзителен этот человек, — сквозь зубы процедила она, сжимая кулаки. — Каждая его улыбка, каждое слово... Как ты вообще могла впустить в наш дом того, кто десятилетия точил нож за спиной отца?! Из сотни мужчин, готовых ползать у твоих ног, почему именно он? Я совсем перестала тебя понимать, Мэдлин! Совсем!       — Ну конечно же! — Неизлечимая враждебность в очередной вспышке одолела сердце мужчины, стоило ему со всей силы ударить по столу. — Валяй, продолжай корчить из себя художку! Строить свою... карьеру? Смешно! Делай что хочешь, но только подальше от моего дома! — Он язвительно фыркнул, не отрывая горящего взгляда. — Твоя суть не меняется: такая же нахалка и пустышка, никакой благодарности от тебя не дождешься! А теперь запоминай: больше ни цента не получишь из моего кармана! Ни-че-го! Ты всего лишь паразит, с претензией на литературный и художественный вкус! И если бы не мои взносы в эти бестолковые выставки, никто бы никогда не узнал о тебе! Невыносимая! Бездарная! Раз такая одаренная — ступай по миру, показывай свой талант у помойки!       Он чувствовал себя как оплеванный.       Ещё одно лишнее слово с её стороны — и он точно бы сорвался.       Говард ожесточенно глядел в лицо Агаты как на изуродованное полотно, где расплылось пятно, напоминающее ненароком оставленный след от пролитого вина. Это безобразное пятно постоянно вызывало в нем вопросы. Кто-то видел в этом просто несчастный случай, кто-то — отражение сложной внутренней борьбы, — но для мужчины, отрицавшего в женской природе столь отталкивающие изъяны, это странное смешение черт пробуждало нечто среднее между брезгливым содроганием и почти болезненной жалостью. Во всем остальном — их сходство с Мишелем слишком поражало, и не только внешне. Видя перед собой его не оправившегося двойника, только на десятки лет моложе, он невольно переносился в прошлое; вот она стоит и делает вид, будто бы вовсе не боится его, не двигается, и смотрит не на него, не в него, а сквозь, словно никогда и не видела. В точь-точь, как это делал когда-то и сам Мишель под призмой кругловатых очков, когда им приходилось сталкиваться.       — Знаете, Говард, — старательно делая вид, будто бы ее задетое нутро ничего не почувствовало, Агата скривила лицо так, словно во что-то вляпалась ногой: — Может внешне я и не вышла такой красавицей-разумницей, как вам того бы хотелось, но моё виновное уродство никогда бы не сравнилось с вашим! Какой бы дорогой костюм вы не стремились на себя нацепить, ни один из них не скроет от меня того, какой вы мерзкий и бездуховный человек! Шантрапа!       — Агата! Говард! Сейчас же прекратите!       Мэдлин от бессилия вскрикнула, не зная как прекратить все эти колкости. От её звонкого голоса бедняжка Алессио, словно птенец, втянул голову в маленькие плечи, боясь попасться под горячую руку. И вот в воздухе повисло очередное напряжение — заметное, как тень, накрывающая солнечный день. Оставалось только догадываться, когда наступил конец всем этим острым обидам и недомолвкам.       И наступил ли.       Окурки в пепельнице, размытые дождём пейзажи, обугленные спички под ногами, — вот обратная сторона стены, за какой и дальше предпочитала скрываться Агата. Там, в этом нарочито небрежном хаосе, не было места ни блеску шумных вечеринок, ни слащавым светским улыбкам. Пока за окном мир кружился в вихре зажиточной жизни, она выстраивала свою вселенную — из трещин на холсте, из случайных мазков, из тишины, которую больше никто не пытался заполнить пустыми разговорами.       Когда мать обосновалась в роскошных апартаментах на Гремерси-Парке — том самом «прекрасном квартале», о каком местные произносили с придыханием, — минуло уже немало месяцев. Пять, если быть точным. Пять месяцев полной тишины. И вот неожиданно — письмо. Сухое, в несколько строчек, какое смогла сообразить художница:

«Госпожа Морэтти,

Согласно общепринятым нормам приличия, считаю необходимым поздравить Вас с пополнением семейства. Прилагаю скромный подарок (чек внутри) — пусть наследник растет в достойных условиях.

Надеюсь, он подарит вам столько же счастья, сколько вы дали мне.

Ваша неприкаянная дочь,

А. Шертон (К)».

      Хотя она и сама не могла бы объяснить, какая неведомая сила толкает её на этот абсурдный ритуал. Для чего существуют эти гнезда, сплетенные из условностей? Добродетель? Мораль? Семейные узы? Какая же все эта чушь!       Ей удалось на заработанный гонорар от конкурса снять просто замечательную студию по рекомендации Жакоба; большая, просторная, светлая, с прекрасными картинами и потрясающими тканями, в беспорядке покрывавшими стены и стулья. Это был старый американский дворик на Вест-Сайде, где ворота, колокольчик и консьерж создавали видимость приватности. Её мастерская отныне располагались на втором этаже с высокими окнами, выходящими на небольшой балкончик и чистый бульвар, но даже несмотря на неплохие виды и обставленную со вкусом мебель проскальзывали слухи, что район переживает упадок и что в нём участились кражи.       Временами, когда Жакоб заглядывал проведать её, он не раз обращался к художнице с одной и той же просьбой: «Сеньора, я знаю, вы о многом переживаете и говорите все эти вещи не со зла, но подумайте о семье. Понимаю, вам хочется рушить условности, но это совсем никуда не годится: девушке вашего положения жить здесь… еще и без присмотра, никак нельзя. Вернитесь домой! Или, чёрт побери, ну хоть возьмите компаньонку, если уж так тянет играть в независимость!», — взывал к ней мужчина, решительно намереваясь вернуть донью.       И все же случалось так, — пускай и редко, — когда они оставались наедине, когда официальные фразы таяли и церемонный обмен “как ваши дела?” неожиданно обретали искреннюю интонацию, он внезапно начинал думать совсем о другом: «А вдруг это и есть оптимальное решение?», «Но разве так можно — просто надеяться на удачу?» «Не споткнется ли она, не упадет ли с этой хрустальной вершины, оставшись без покровителей?», — и тогда его пальцы непроизвольно сжимались, будто пытаясь удержать невидимую нить, которая могла бы предотвратить падение, о котором он даже думать боялся. Жакоб понимал: за всеми их спорами скрывается нечто большее, чем просто принципы, но он, вопреки всему, не мог не отказать себе в этой привилегии.       А ведь и её саму, скорее всего, мучал вопрос: как так вышло, что она позволила себе оказаться в такой ситуации? Где, интересно, она рассчитывала найти деньги, когда даже протянутые Жакобом банкноты воспринимались как личное оскорбление? Финансы — вот актуальный вопрос.       Сама Агата всегда твердила, что не возьмёт ни от кого чужих денег, ее кредо было железным. «Как иначе? — риторически вопрошала она, сжимая кисть. — Разве можно купить успех, не заплатив за него потом? Это было бы самым низким предательством — и перед искусством, и перед самой собой». После чего между ней и Жакобом наступала словесная борьба: они вздорили, но никогда не ставили на этом крест. Оба интуитивно чувствовали, что для сохранения союза каждый из них оказывал те или иные уступки, не признаваясь об этом.       Лишь с течением времени помощник — как осенило его впоследствии — разглядел в этой ситуации иной смысл: перед ним оказалась натура редкого склада — особенная, чувственная и стойкая, уже горящая собственным, еле сдерживаемый огнем. Художница тщетно пыталась примирить два непримиримых начала: новомодные идеи свободы и реалистичные рамки, наложенные её статусом.       А этого юноше вовсе не улыбалось желать юной сеньорите.       Пускай лично об этом и не было сказано, но Жакоб, воспитывавшийся в окружении четырех сестер, чьи извечные дни проходили за вышивкой и сбором винограда, восхищался самообразованием Агаты, как и её преданностью открывшейся страсти. Оставаясь с ней наедине, он чувствовал внутри себя безграничную свободу, к которой, как всегда, примешивалась опасность, стоило молодой девушке вернуться к работе и оставить его одного посреди очаровательной комнаты, где каждая тень действовала на него удивительно успокаивающе; жизнь в такие моменты представлялась ему удивительно юной и прекрасной, словно он сам был центром её незаконченной картины, в её заново отстроенном храме, где оказаться хотя бы куском лепнины казалось счастьем.       В такие редкие моменты они общались о чём угодно, минуты откровения перетекали в долгие часы, преображая столь сдержанного Жакоба в откровенного друга. Его глаза ловили невидимые образы прошлого, как только он оказывался на пороге мастерской; вспоминая марево над оливковыми полями, дрожащее, словно шёлк; терпкий запах цитрусовых рощ, въевшийся в его кожу навсегда; крики торговцев в палермских переулках, сливающиеся в один протяжный звук, похожий на жужжание шмеля, — всё это удивительным образом воплощалось в воображении обоих собеседников как наяву, стоило юноше заговорить:       «Представьте, — рассказывал он, — бесконечные террасы виноградников, где мы с мальчишками гоняли ящериц. А по вечерам — долгие прогулки с моими сестрами среди кипарисов. Помню еще, в нашем доме всегда висел колокольчик. Мама повесила и звонила в него, когда отец напивался, и мы, дети, разбегались, как зайцы кто куда. — Смеялся он без веселья, рассказывая об этом. — После их смерти я носил этот колокольчик в кармане, словно последнюю нить, связывающую меня с тем, что я когда-то называл домом. Пока однажды меня, тринадцатилетнего, не отправили к Морэтти — с билетом в один конец и запиской на шее: “Сие дитя — платёж по долгам”. Зачем я хранил его? Возможно, это был мой способ не потерять себя... В его тусклом блеске я видел очертания родного порога. Но сеньор Говард выбросил его в тот же день, как я переступил порог их дома. Вы бы видели, какая ярость охватила меня тогда! Я мечтал вонзить ему в сердце нож! Однако теперь... теперь я понимаю его слова. Он сказал: “Если хочешь помочь семье — работай, а не занимайся сантиментами”. Мои сестры до сих пор молятся за него, не ведая, что их брат стал тем самым "уормвудом" — червём, точащим древо жизни изнутри, как в тех проклятых сказках нашего детства».       Как хорошее вино, их беседы всегда оставляли послевкусие — терпкое, с нотами детской тоски и забавных приключений. И почти всегда в этом дуэте он — рассказчик, а она — идеальная слушательница. Агата редко отвлекалась от работы, иногда даже не поворачивая головы, но её сознание плыло по течению его историй вместе с ним, таким образом путешествуя в прошлое, где воздух пах морем и жареным миндалем, а каждый камень помнил шаги его босых детских ног.       Однако атмосфера мастерской дрогнула, будто от сквозняка, когда его голос, прежде тёплый, как marrons glacés*, внезапно зазвучал с той металлической ноткой, что бывает у людей, передающих чужие слова, словно это не предложение:       — Знаете, сеньорина, вы зазря беспокоитесь, — произнёс в одном из визитов помощник. — Я готов приобрести ваши полотна... при условии, что вы проявите благоразумие и принесете должные извинения моему боссу. Неужели семейные узы ничего для вас не значат? Подумайте о матери. О братьях. Проявите же мудрость старшей дочери, оставьте эти недомолвки. Вы ведь часть семьи, а он, как глава, пойдет навстречу, если бы вы только перестали взваливать на него все свои несчастья, словно в них повинен он один.       — Послушайте, Жакоб, — укоризненно отвечала Агата, догадавшись, чего добивается помощник. — Вы прекрасно знаете, что я на это не пойду, как бы моя мать ни уговаривала вас повлиять на меня. Да и какая разница, где я теперь нахожусь: здесь или там. Я эти разговоры давно знаю. И знаю, как он говорит обо мне: сплошная «серость», «scioсca!»*, настоящая «заноза» на том самом месте — выбирайте, как больше нравится. Этот человек, не способный и не желающий меня понять, а пытающийся только силой принудить меня к тому, на что я никогда не соглашусь, никогда не будет для меня ни главой, ни отцом, ни даже дальним родственником — господин Посторонний, — чьё имя я забуду, как только выберусь из этого города.       Они сидели и смотрели друг на друга.       Почти темнело.       Мужчина хорошо запомнил, как боковой свет играл на их лицах, и как в глазах Агаты, таких затуманенных и грустных, проснулось новое недоверие.       — Ма-а-а! — воскликнул он с типично итальянской жестикуляцией, — Не будьте столь безжалостны, anima mia!* Я лишь прошу крохи разума и покорности — ведь вам же ясно, как день: сеньор Говард не шутит! Он и вправду лишит вас содержания, пока вы не склоните голову. И тогда — о, santa Madonna! — прощайте все ваши мечты! Никакой поездки в Россию. Никаких занятий. Никаких предметов искусств. Может хватит? Ну пожалуйста! Ваша mamma беспокоится о вас! Quando basta sarà basta* — пора же, наконец, образумиться!       Несмотря на все его слова, делом это не кончилось. И хуже всего, он удалился, слегка потрясенный, в кое-то веки ощутив, что совсем растерялся. Да так сильно, словно бы его оглушили тяжелой затрещиной, как только художница довольно сурово высказалась, напрягшись и побледнев ещё больше:       — Вы знаете мою мать не так хорошо. Ей такие вещи неинтересны, да и вряд ли ей импонируют семейные узы настолько, чтобы вспоминать обо мне. — Девушка нервно провела пальцами по вискам, оставляя мазок синей краски. — Её ничто особо не волнует, только деньги. Хотя иногда мне кажется, что и деньги тоже не слишком. А вот что для вас… — её взгляд стал пронзительным, — быть на побегушках у дома Морэтти — один из последних шансов хоть немного преуспеть в жизни, вырваться в люди, восстановить разоренный бизнес. Я понимаю. Сколько бы Говард ни доплачивал вам за хлопоты со мной, уверяю, на своих семейных недомолвках я не позволю нажиться. Ценю ваше беспокойство, помощник, — голос её дрогнул, — обо мне и моём будущем, и то, как легко вы пытаетесь откупиться от меня такой безобидной сделкой с картинами. Но если впредь повторится этот разговор, боюсь, нам не остаться друзьями. Я устала это слушать, Жакоб! Если вы приехали навестить меня только за этим, то уходите. Уходите сейчас же!       Жакоб испытывал унизительное ощущение, будто его, взрослого человека, ловко провела за нос какая-то избалованная девчонка с её салонными уловками. Он пребывал в состоянии недоумения, впервые на собственной шкуре познав то, что в романах принято именовать «немилостью женского сердца».       Гордость его была уязвлена — он, привыкший договариваться, оказался низведен до жалкого положения просителя. Отсюда эта ядовитая злость, это щемящее чувство разочарования. Чёрт побери эту Агату! Черт подери Шертонов и всю их чудную семейку! И это после всех оказанных им услуг! Он уйдёт — да, уйдёт навсегда! Чтоб они больше никогда не услышали его имени! Никогда!.. Но кто в пылу унижения не изрыгал подобных клятв? И всё же, несмотря на все громкие слова, он не смог окончательно порвать с художницей.       Точно не по собственной воле.       После этого он навестил её ещё раз — оставил скромную сумму «на чёрный день» — а впоследствии, через цепь преданных ему лиц и колонки светской хроники, тщательно отслеживал каждый шаг юной художницы: её академические успехи, круг общения, посещение выставок. В общем, всё это спрашивал с него босс, считая, что таким способом в конце концов направит её стопы туда, где художница обретет ценность.       В этом мире, где идеалы неизменно проигрывали прагматизму, он был убежден: Агата — не исключение, её бунт тоже сойдёт на нет. «Закон джунглей не обманешь», — бормотал он с циничной усмешкой, повторяя свою излюбленную максиму.       Но так ли уж непогрешима была его логика?

*

С этого места мы почти приблизились к тому, что в Италии называют la nascita, что значит возникновение. Следом импульс. А за ним — радостное пробуждение. Но чтобы не опережать события, стоит ещё рассказать о парочке эпизодов из жизни художницы, для которой не ровен час стать частью моей новой хроники, какую прежде мне приходилось откладывать по определенным правилам; да, каждый раз я надеюсь, что эта история станет моей любимой, как каждый раз герои застревают на одном месте, их останавливают одни и те же приветствия, против них встает закон мироздания! Долго же это длилось. Долго, но далеко не бесконечно. И раз все наконец-то сдвинулось с мертвой точки, черта, подобна линии, которую дети проводят мелом на мостовой, была наконец-то кем-то обрублена. Я уже чувствую благоухание заветного мира, которым опьянился бы любой на моем месте с такой чувствительной изощренность.

      Под тоскливым куполом неба, утопая ногами в пыли, путь этот обещает быть безотрадным, обреченным на вечную надежду. Потому, чтобы не смущать своим присутствием и дальше, возвратимся назад к героям.

*

      Вскоре после того, как Жакоб перестал к ней заглядывать, дела художницы становились только хуже. Работа так и не ладилась, хотя она рисовала так много, как никогда раньше. И всё-таки ничего не выходило. Всякий, кому доводилось встретить её в университетских коридорах или на клубных раутах, ясно видел и чувствовал это. Прогресс давался со скрипом, но отрицать его было уже нельзя. Ей интересовались. Конечно, ей интересовались. Её жизнь обсуждали американские критики — оно и очевидно: юная мисс Шертон из богатой и светской семьи, впереди её ждал долгий и насыщенный путь, который не мог не сделать из неё выдающегося человека.       Но пока этот человек рос, дар, способный из судомоек сделать императриц, странным образом замолчал. Победа в конкурсе означала для Агаты не триумф, а сигнал к бою, и потому всё ей казалось легче, чем она представляла себе. Не будь оставшиеся тревоги о матери и размышления о том, что ей придётся заново переносить поездку в Россию, столь утомительными, истощающими все силы. Как и вечный вопрос: как протянуть до следующего гонорара?       Верховая езда, охота, плавание, гольф, теннис, — от всего этого «само собой положенного» пришлось забыть. Она не возражала против такого выбора, ведь разве могло быть иначе? Юная художница, охваченная неудержимым пламенем вдохновения, с упоением предавалась мечте — а быть может, и дерзкой надежде — сотворить нечто доселе невиданное: искусство, способное воспевать о чуде.       В этом, что ни говори, и заключалась двойственность Агаты: она всегда видела мир не таким, каким он казался, и сталкиваясь с чрезмерной реалистичностью вытесняла из своего сердца все самое светлое и мечтательное, что помогало ей выделяться среди прочих оппонентов по кисти.       Нью-Йорк встретил её не стабильностью, а ощущением, будто бы под ногами не осталось земли — лишь обманчивая пелена реальности, готовая порваться.       Художница продавала работы и начинала всё заново с упрямой решимостью самоучки, и если сначала каждый доллар от продажи казался чудом, то теперь — закономерностью. По ночам, разбирая чеки, она ловила себя на мимолетной надежде — всё казалось таким возможным, если бы не одно «но»: цель упрямо отдалялась, как горизонт. «Денег всё равно едва хватит…», — думала она, наблюдая, как клиенты пересчитывают купюры, прежде чем оторвать от пачки одну-две. Но даже эти жалкие суммы становились гвоздями, которыми она прибивала к жизни свою независимость — пусть криво, пусть наспех, зато на своих условиях.       Так длилось ещё какое-то время, пока тяжелые мысли о собственном будущем окончтательно не настигали её подобно бури: «А что, — задавалась Агата вопросом, — делаю я? Плыву по течению? Вступаю в ряды неудачников? Может быть, я не стою этого, а может быть, стою, раз моя жизнь — лишь игра случайностей, где я все ещё стою на ногах…».       В эти часы, когда светильник в её мастерской отбрасывал на стены дрожащие тени, девушку охватывала неодолимая волна воспоминаний — о днях минувших, о безвременной кончине отца, о кошмарах, что преследовали её, принимая обличья знакомых лиц. О, сколь жалкий вид являла она тогда! Ей чудилось, будто куда бы ни ступала нога — в пыльные коридоры академии, на светские рауты или в убогие лавки торговцев красками — за ней неотступно следовала чёрная тень рока, подобно тому, как в детстве за ней ходила по пятам старая нянька-сицилийка.       Никогда прежде — ни в годы лишений, ни в дни первых разочарований — не чувствовала она себя столь нелюбимой, столь непонятой даже теми, кто называл себя её семьей. Даже кисть, этот верный инструмент её души, выпадала из пальцев: краски казались блеклыми, а холсты — насмешливо пустыми.       Она горько плакала в темноте, и то, что люди не видели её слез, служило ей некоторым утешением. Будь она мудрее, может, ей давно стоило выйти замуж? Все бы изменилось в ней тогда? Все были бы счастливы? Эти мысли никак не выходили из головы, но они, как и другие выводы, менялись почти ежечасно, словно ветер. Наконец, когда дух ветра сменил курс, жизнь снова показалось ей необычайно интересной.       Во многом из-за того, что она повстречала в час одиночества человека, которым заинтересовалась с первого взгляда — как-то вдруг, внезапно, подвластная случайным совпадениям. Она знала, что ни он, ни она никогда не ходили одинаковыми путями и были совершенно из разных миров. Но теперь, перед лицом рока, сильнее любых обстоятельств, им предстояло вместе переписать правила повелительной руки.       Их знакомство произошло в конце февраля. Обычно около четырёх часов дня, после последнего занятия, Агата вызывала такси и отправлялась в галерею «Инфлюкс». Ей требовались новые впечатления и вдохновение — те самые составляющие, которые она имела удовольствие находить в стенах этой галереи, где когда-то уже начались её главные перемены. На протяжении месяца художница засиживалась там почти до закрытия, изредка наблюдая за посетителями. Они приближались с церемонной нерешительностью, замирали перед её эскизами, а затем неизменно восклицали: «Боже мой, да вы гений!» — или, щурясь, спрашивали: «И сколько лет надо потратить, чтобы так... марать бумагу?», — обычно сталкиваясь с той стороной её натуры, когда она вежливо улыбалась и отвечала на все реплики доброжелательно.       Незнакомцы попадались всякие — как и в тот раз. Пожилая дама в нелепой розовой шляпке, напоминавшей опрокинутое ведёрко, бесшумно подсела к Агате, пока та задумчиво работала над набросками. Видимо, сотрудница галереи — на это указывал бейджик с потертой надписью «Эдитта». Её речь напоминала перегретый компот из несвязных домыслов: то вдруг начинала рассуждать о влиянии марсиан на абстрактный экспрессионизм, то перескакивала на цены на спаржу в 70-х, при этом активно жестикулируя перчаткой с оторванным мизинцем. И странное дело — это какофоническое бормотание не раздражало, а скорее гипнотизировало, как качание маятника. Агата даже отложила карандаш, когда старушка вдруг прошептала что-то о «синих лошадях Пикассо» и сунула ей в пальцы леденец, липкий от давности лет, заговорив вдруг взволнованно о другом:       — Ах, бедняжка! — воскликнула дама, сокрушенно качая головой, отчего розовые перья на её шляпке затрепетали, словно испуганные птицы. — Совсем извелся, никак не может найти себе места из-за неё… Удивительно, как ещё не свалился с нервным расстройством! Туда-сюда! Сюда-туда! Все ходит и бродит как обезумевший, а потом сидит, как и вы тут целыми часами и не двигается, словно громом пораженный.       Она не сказала прямо, но каждый мускул на её лице так и кричал: «Я не справляюсь!», — ровно в тот миг, когда Агата, словно учуяв слабину, повернула к ней голову в любопытстве.       — Если позволите нескромный вопрос, — мягко начала она, — эти ваши намёки... «Из-за неё...» Не о сердечной ли драме идёт речь? В таком случае, ничего удивительного: я тоже вижу это место как способ выйти из тупика.       — Да что вы, милая! — возмутилась та, побуждая вздрогнуть. — Дело не в женщине, моя дорогая, а в картине! Она буквально сводит его с ума похлеще любой молодки! Эдитта нервно закрутила в пальцах оборванную нитку от перчатки, продолжая с театральным отчаянием:       — Я все пытаюсь донести до него, что это ненормально: что если он такой чувствительный, то ему следует быть осторожнее со своей впечатлительностью, — но он все ходит как в воду опущенный и упрямится. Рот на замке. Появляется перед самым закрытием и пугает своим видом коллег. Что-то явно случилось с ним. Да только кто ж ему поможет, если он молчит, как рыба…       — Прошу прощения, но о какой картине идет речь? Может, он не здоров и это вообще опасно?       На что дама решительно качнула головой и поднялась во весь свой невеликий рост, сказав, что бедолага безобидный и всегда отшивается на втором этаже. «Ого! Какие необычные наблюдения», — мелькнуло в голове Агаты, пока она, не сводя удивленного взгляда, провожала странную посетительницу — до тех пор, пока та не растворилась в полумраке лестничного пролёта. Что это было? К чему этот разговор? Может ли быть, что речь сейчас шла именно о её полотне, и эта особа узнала в ней создательницу? Художница не могла сказать наверняка, сколько времени она так просидела и сколько прошло, но, наконец, шевельнулась, точно просыпаясь ото сна, медленно поднялась и начала собирать вещи.       Когда до закрытия оставалось полчаса, её рациональные доводы пали перед врожденной любознательностью, с которой она и не пыталась всерьёз спорить. К тому же, разве она не могла проверить, как там сегодня поживает её поприще? Бесцельно. Просто так. «Одним глазком. Одна нога здесь — вторая дома», — убедила себя девушка, когда посетители стали разбредаться.       Поднявшись на зал выше, ей действительно удалось обнаружить одинокого юношу в окружении папоротников. Он сидел на кушетке спиной к ней, высокий и сгорбившийся, почти сливаясь в единую живую композицию. У него были широкие плечи и пальтишко, похоже, английского кроя. Весь его внешний вид говорил о полном безразличии к окружающим. Казалось, незнакомец то ли спит, то ли ежеминутно впадает в ступор, никак не реагируя на её шаги, врезающиеся в стены почти эхом. Какой же резкий контраст он создавал с ней и её модными тряпками!       Стало очевидно: этого человека совершенно не интересовало, что на нём надето и какое впечатление он производит на окружающих. Она также обратила внимание: помимо прочего, юноша сидел, спрятав голову в руки, издавая чуть слышный, приглушенный, едва уловимый призвук уныния, жалобы, тоски. Агата прямо-таки впала в ступор, когда ей неожиданно удалось перехватить его беспомощный взгляд. Боже мой! Каким сожалеющим, каким чарующим светом лучились его глаза! Этот взгляд произвёл на неё сильное впечатление, и она почти сразу определила — этот человек непременно интереснее, чем кажется, — во всяком случае, для неё; во всяком случае — в этот запечатлевшийся миг.       — С вами все в порядки? Я не помешаю? — Попыталась первой заговорить с ним художница, конечно же, видя, что что-то не так. — Вам нездоровится?       Агата старалась быть с ним приветливой и внимательной, излишне терпимой к его отсутствующему виду. Сначала она предположила, будто бы он — литератор или критик (в стенах университета многие джентльмены выглядели подобно ему — философски загадочными, отличающимися от броской элиты с налётом гротеска), затем — что он обычный угнетенный пьяница, у которого не хватает денег даже на то, чтобы поправить пробивающуюся щетину. Но, подумав ещё раз, свою мысль она закончила проще: это был просто мужчина, у которого, кажется, не всё складывалось в жизни. И, на счастье самого незнакомца, наделенная находчивостью и небольшой хитростью, Агата всё-таки сумела обойти его безразличие и снова заговорила:       — Дело все-таки в этом? — Она кивнет на полотнище, ленивым жестом обозначив холст, где застыли знакомые образы. — Вас так затронула «Невидимая сторона»? Признаться, до меня стали доходить слухи, что при всей эмоциональности и ярком воображении художницы, пытливости, которая, на мой взгляд, так и не успокоилась, её главная работа, весь её мимолетный фурор так и закончился на этом бредовом этюде. Все это выглядит как-то сумбурно и по-детски со стороны, картина и впрямь вышла чудаковатой.        Художница внезапно оборвала себя, повернувшись к собеседнику с выдержанной паузой:       — А вы что скажите? Лично я вижу здесь лишь слепой случай — лотерейный билет, вытянутый судьбой из груды посредственностей. Разве может эта... нервная мазня претендовать на звание искусства?       Ужасное уныние, исходившее от незнакомца, как-никак коснулось перемен. В душевном смятении он нашел в себе силы сосредоточиться на беседе, скользнув глазами по непрошенной интеллектуалке. Ему показалось, будто бы незнакомка оправдывала себя, а не жизнь неизвестной художницы, и взгляд его сделался пронзительнее, неподвижнее, как театральная декорация.       — Вам сказать правду? — В воздухе повисло молчание, пока юноша преодолевал собственное нежелания заводить беседы. — По многим причинам, предполагаю, эта картина там, где ей и положено быть. Я не так хорошо разбираюсь в искусстве, но вполне уверен, что если бы вы могли заглянуть в моё сердце, то увидели бы, как дивно сейчас все искрится и переливается в нём. Как ребенок, я без конца готов восхищаться тем, что вижу перед собой.       Агата поморщилась, точно определяя, искренен ли был тон незнакомца. — Тогда… почему ваш вид выражает что угодно, только не восхищение?       Он посмотрел на неё тупо, как будто плохо соображал или был пьян. Мгновение зрительного контакта — лёгкого, почти невесомого — и вот она уже отворачивается, поправляя послушный локон с нарочитой небрежностью, словно испугавшись, что в эту секунду незнакомец разглядит всё, что она так тщательно скрывает. Но его восприятие, отточенное годами, мгновенно вычленило главное: рядом с ним оказалась миниатюрная блондинка с острым взглядом, с осанкой, выдававшей привычку к дисциплине. Её костюм, грубоватый, словно бросающий вызов условностям, сидел безупречно: узкий пиджак с подчеркнутой линией плеч, брюки с высокой талией, чуть укороченные, чтобы не скрывать прочные практичные туфли. Белоснежные воротничок и манжеты контрастировали с ярко-жёлтой жилеткой — единственным всплеском цвета в этом строгом ансамбле, без единого намёка на женственность. В кармане пиджака торчали карандаши, а под мышкой девушка сжимала потрепанный кожаный портфель с потускневшими уголками — тот самый, где, он был уверен, пряталось что-то любопытное.       Очевидно, к его уединению решила присоединиться не просто ещё одна завсегдатая интеллектуалка.       — Если я отвечу, что отвержен от этого мира и теперь не знаю, смогу ли вернуться вновь, это прозвучит как правда или как бред сумасшедшего? — тут незнакомец внезапно улыбнётся, сбрасывая маску серьезности, и тут же поспешит добавить: — Да шучу я, шучу! Не ведитесь! Просто устал, как собака, вот и сам не в себе. Хотя... чёрт... сейчас бы я многое отдал за встречу с этой художницей. Столько вопросов накопилось... Но необходимость вести широкий образ жизни и быть на виду — это, вероятно, не про неё.       Юноша произнёс это таким проникновенным и странным тоном, что Агата побеспокоилась. Первая мысль была об одном — он общается как человек, который любит говорить несусветные глупости или настаивает на существовании безумного видения и верит в него всеми силами своего несчастного, больного разума.       «Ну конечно, — пронеслось в её голове следом, — видимо, мой магнит для всяких чудаков снова в действии».       Скрывая лицо за привычной завесой волос — своей вечной защитой от чужих глаз — художница уставится на мыски замызганных мужских ботинок, с трудом представляя, сколько же миль они отмерили по этим улицам, сколько луж перешагнули, сколько дорожной пыли впитали, пока не оказались здесь.       — А что бы вам так хотелось узнать?       — А вы можете помочь мне? Просто, это не совсем то, о чем принято так легко заговаривать.       Он уже видел себя вытягивающим выигрышный билет, но голова интеллектуалки резко качнулась в отказе — жест, убивший всякие надежды быстрее, чем успел бы появиться шанс. Почувствовав, как горечь заползает в грудь, он всё думал, кто бы взял его за руку и вывел из этой трясины отчаяния; и как отыскать ту, что сама желала оставаться не найденной?       Погружённый в безумный водоворот очередных мыслей, мужчина даже не расслышит последних слов, брошенных ему на прощание с поспешной холодностью:       — Берегите себя, всего доброго.       «От таких знакомств мне точно будет лучше воздержаться», — окончательно решила Агата, уже устроившись в такси.       Казалось, услышанного было достаточно, чтобы стереть из памяти образ невзрачного чудака и пообещать себе быть более дальновидной, но его изможденный вид ещё долго будет всплывать перед глазами всякий раз, когда девушка возьмется за кисть. Особенно в те тяжелые дни, когда требовалось убежище от мира, а она снова и снова возвращалась в «Инфлюкс». Садилась на привычное место, водила карандашом по бумаге и украдкой изучала посетителей, выискивая в чертах незнакомцев что-то родственное тому странному оборванцу.       Иногда, когда любопытство особенно не давало ей покоя, ноги художницы проскальзывали наверх — проверить, не замерз ли этот чудак в своём углу, — но вместо него оказывалась лишь пустота, от которой на душе становилось неуютно так, будто все предметы в комнате вдруг переставили на полдюйма влево. И как самой себе объяснить это непривычное чувство, ни как его назвать, ни что с ним делать — Агата не представляла.       В нём не было — хотя бы на первый взгляд — бесцеремонной напористости, себялюбия, столь часто движущих мужчинами и обычно заставляющих её сжимать зубы от раздражения. Так отчего же она поспешила так скоро отстраниться, спросит дорогой визитер? Агата убеждала себя, что проявляет лишь благоразумную осторожность — жизнь, надо признать, научила её не доверять даже тем, кто делил с ней кров, уж тем более — соблюдать сдержанность в беседах со случайными незнакомцами.       Но спустя несколько дней, проведённых в бесплодных размышлениях, она наконец призналась себе: её грызла тоска по утраченной возможности узнать того незнакомца ближе. Речь шла не о мимолетном любопытстве, а о глубокой, почти физической жажде.       Теперь, бродя по галерее, где судьбе было угодно столь неожиданно скрестить их пути, она с тайным содроганием ловила себя на том, что в каждом углу, за каждой колонной, в тени каждого массивного барочного карниза её взгляд машинально выискивал его силуэт — выточенный, чуть сутуловатый, с той особенной манерой держаться, в которой угадывалась привычка к долгим раздумьям.       А в памяти её, с упорной, почти болезненной нежностью, вновь и вновь воскресал тот особенный блеск в его глазах, когда он рассматривал её полотно. То была не лесть салонного льва, не расчётливая похвала знатока, а чистое, почти детское восхищение, лишённое всякой фальши. Казалось, до этих пор она и не знала, как может выглядеть искренность, пока не увидела её в зелёном озере его взгляда — том самом, что темнел, как лесная глушь, то вспыхивал ясными бликами, словно солнце, пробивающееся сквозь листву.       Всё её нутро было взволнованно этим воспоминанием, как навязчивой мелодией, внезапно всплывшей в памяти — одной из тех, что преследуют нас по пятам, цепляясь за сознание своими нотами. И все бы, откровенно говоря, так и закончилось на этом, а позже — и забыто, как забывается большинство мимолетных впечатлений, — если бы не вмешавшийся оклик, который однажды прервал её от дела:

“Синьорина Агата, как я рад вас видеть!”

      С неожиданной радостью узнав в госте владельца галереи, Агата мгновенно вытащит нос из альбома, обнаружив перед собой элегантного старика в своем белом фирменном костюме.       — Маэстро! Давно вас не было видно! Как поживаете? — воскликнула девушка, и в её глазах вспыхнул радостный блеск.       Он поздоровался с ней по-американски — принятым легким рукопожатием, которые больше походило на формальность, чем на вежливость; тем не менее художнице был приятен его вольный жест, исключенный всякой предвзятости.       Предложив присесть рядом с ней, они с улыбкой разговорятся.       — Всё чудесно, синьорина. Вы и представить не можете, какой приятный сюрприз сделали для старика: я отлучался по рабочей поездке и прямиком из солнечного Рима вернулся снова в стены своей сокровищницы. Слышал, вы прекрасно преуспеваете и в ремесле, и в учёбе — я так горд за вас, mio caro*. Как вам наш Нью-Йорк? О, постойте-ка...       Мужчину вдруг привлечет эскиз в её руках, и он чуть склонит седую голову, чтобы подглядеть в альбом:       — Очень симпатично, синьорина, даже мило. Позвольте предположить: ваш поклонник или следующий герой этюда?       — Ну что вы! — Агата тут же отмахнулась от этих безобидных догадок, подметив про себя, что «изюмное» лицо мужчины с их последней встречи обрело удивительную свежесть — будто кто-то вручную подкорректировал его морщины, оставив лишь те, что говорят о мудрости, а не о возрасте. — Просто... вдохновляюсь всяким, что приходится подмечать. До переезда я находила кучу времени для пленэров, но теперь мой график не оставляет для этого ни минуты. Нью-Йорк несется вперёд, как поезд без тормозов. Бесконечный водоворот дел, и я всё ещё пытаюсь привыкнуть к этому. Но в вашей галерее…       Голос её стал тише, и Агата невольно провела рукой по холодной мраморной колонне рядом, как бы проверяя её реальность.       — Здесь всё иначе. Суета остается за дверями, позволяя наконец перевести дух. И раз уж представился случай сказать это лично, позвольте поблагодарить вас от всей души — без вашей щедрости мне бы сейчас было куда тяжелее.       — Это пустяки, — старик с неизменной улыбкой бросит вопросительный взгляд на альбом, в ответ добыв молчаливое разрешение взглянуть на что-то личное. — А вы не изменяете себе, синьорина: это то, над чем вы так усердно работаете в последнее время? Ох уж этот «феномен мисс Шертон» — он явно не даёт вам заскучать.       — Додумываю до ума, да. Если это вообще возможно… — Ощущая странное благоговение перед знатоком, в чьей компетентности не было сомнений, она призналась: — Хотя в последнее время выходит не очень. Моей рукой будто дирижируют против воли, и всё выходит, как из-под палки. — Взгляд Агаты упал на собственные пальцы, испачканные углём. — Раньше я писала, как дышала… Ни правил, ни судей — только я да холст. Но теперь… Стоило выйти за эти новаторские границы и мир быстро перевернулся. И страшнее всего — момент, когда картина перестает быть твоей, когда она покидает мастерскую и встречается с чужими взглядами. Когда её начинают... видеть.       Девушка перехватила взгляд старика и уловила в нём понимание, будто тот читал её мысли. Впрочем, он и правда читал их сотни раз на лицах таких же растерянных творцов. Его молчаливое сочувствие было выверено годами: достаточно тёплым, чтобы согреть, и достаточно сдержанным, чтобы не нарушить уединение.       — Сорок лет в этом бизнесе — и знаете, что я понял? Большинство так называемых "талантов" напоминают мне корабли без капитанов: красивые очертания, но ни курса, ни дисциплины. — Голос маэстро потонул в полумраке, в то время как его рука изобразила в воздухе плавное движение, будто обрисовывая далёкую грань. — Мой отец верил, что каждому кораблю уготованы два пути — сесть на мель или сгнить у причала. Я свято верил в эту простую правду... пока не столкнулся с безумцем, только-только попав в этот бизнес. Не поверите, но мы спорили до хрипоты! — Мужчина вдруг расхохотался, воскрешая в памяти забытые разговоры. — Он первым бросил в меня фразой, сказав, что искусство — это цепь прощания, а не бесконечное странствие. Сначала вы прощается с замыслом, когда он становится картиной. Потом — с картиной, когда её забирают чужие глаза. А в конце...       Его взгляд, тяжелый и проницательный, как у стареющего льва, медленно скользнул к альбому, сжимаемому в трепетных пальцах художницы.       — Вы поймете… многое поймете, mio caro*. Так было со мной, так будет и с вами, ибо искусство — это сплошное таинство.       Слова прозвучали уверенно, но последовавшее молчание выдавало внутреннюю борьбу — говорить или нет. Борьбу, которую он вскоре проиграл, снова взяв слово:       — Поначалу, знакомство с вашей фамилией не внушало мне доброго знака: когда меценаты предложили украсить мою галерею вашей работой, я едва не совершил чудовищную ошибку; щедрые пожертвования фонда не идут ни в какое сравнение с моими принципами. А они, знаете ли, не позволяют иметь дело с… ангажированными талантами. — В уголке его губ дрогнула едва заметная складка. — Но мне повезло: если бы не находчивость вашего опекуна, я, — старый дурак! — никогда бы себя не простил за это невежество.       Легкий жест — и оправа очков исчезла. Теперь ничто не смягчало того жадного, почти непристойного внимания, с которым он изучал картину на противоположной стене. — То, что вы сотворили … — голос мужчины сорвался на шепот, — это не просто новое слово в искусстве. Это молот, разбивающий все прежние представления о живописи. Деньги? — Он резко качнул головой. — Они ничего не стоят по сравнению с тем, что вы принесли в этот мир, синьорина Агата.       Мурашки от внезапного сквозняка показались Агате почти зловещими. Упоминание Говарда — о, как она ненавидела даже случайные намеки на него! — снова расползлось липкой волной раздражения. Этот человек, казалось, навсегда вписал себя в каждый аспект ее жизни, не оставляя ни одной нити вне своего контроля.       — Я просто занимаюсь любимым делом и то, что мне однажды повезло вытянуть счастливый билет — даже не моя заслуга. — Девушка почувствовала, как горячая волна смущения поднялась от шеи к самым вискам, окрашивая её бледные щёки в цвет неспелого персика. — Что же такого мне удалось предложить вам и публике, кроме моей готовности выворачивать душу наизнанку?       — Историю, моя дорогая. И наше новое место в ней.       Они замерли в безмолвном созерцании, поглощенные одиночеством, застывшим на полотне. Агата, хоть и привыкла сидеть напротив этой картины и видевшая ее десятки раз, впервые ощутит, насколько ей стало неуютно от мрачного вида: скалистый остров-монолит, поднимающийся из мертвых вод, словно исполинская надгробная плита; кипарисы — черные и стройные, как свечи катафалки, теснились вокруг древних гробниц, вырубленных прямо в утесе; узкая лодка с закутанной в плащ фигурой медленно приближалась к каменному причалу; на её носу — белел саркофаг, озаренный странным сиянием; а за скалистыми утесами угадывались смутные силуэты исполинских существ, незримо наблюдающих за лодкой.       Картина излучала ту особую, густую тишину вечности, что царит лишь в заброшенных усыпальницах и давно забытых часовнях, когда само время застывает в почтительном молчании. Но когда их пауза стала почти невыносимой, рука старика двинулась к внутреннему карману — мгновение — и вот перед ней конверт, слишком изысканный для случайного жеста.       — Что это? — Легкий наклон головы, и живое любопытство вновь заиграет в ее глазах. — Только не говорите, что это счет за нашу милую беседу.       — Для вас предложение, синьорина. — Очки заняли своё привычное место, а вместе с ними вернулась и знакомая полуулыбка. — Знаю, было бы лучше связаться с вашим помощником или опекуном, но я подумал: раз вы — девушка исключительная, то почему бы не передать вам приглашение лично, раз уж мы всё равно повидались? Не хотите подняться в мой кабинет и обсудить детали?       — Детали?.. Не совсем понимаю, о чем вы, маэстро.       Сердце Агаты резко заколотилось, предчувствуя новости.       — Помните, я говорил, что не так давно вернулся из Рима? Так вот, один весьма влиятельный итальянец — страстный коллекционер — разыскал меня там. Будучи с ним земляками, он попросил меня стать вашим посредником, пока я нахожусь в этих краях. Прочитав восторженные рецензии о прошедшей выставке, а затем лично осмотрев вашу работу, этот джентльмен буквально загорелся идеей сотрудничества. — Длинные пальцы постучали по изящному конверту. — Здесь все детали: имя, контакты. Мой коллега крайне ценит конфиденциальность и просил устроить встречу максимально деликатно. Хотя лично я советовал бы вам посоветоваться с семьей. В конце концов, это не мелочь по карманам рассовывать — дело касается крупного чека.       «Боже правый!» — мысленно вырвалось у художницы. От повседневной беседы до серьезного предложения — такой поворот она не предвидела. Первым порывом стало ликование: Шанс! Независимость! Возможность наконец уехать! Однако мгновенный восторг сменился настороженностью — пальцы непроизвольно сжались на принятом конверте.       — Значит... ваш коллег хочет её купить?       — Совершенно верно. — Мужчина уловил, как в голосе девушки зазвучали нотки скепсиса. — Не тревожьтесь. Наш бизнес — не первый не последний. Я не стану настаивать, если вы против. Но учтите, такие предложения... — он сделал паузу, затянувшуюся на три точных удара сердца, — случаются не часто. Взвесьте всё тщательно, сеньорина. — Он наклонился вперёд, и свет от люстры скользнул по его запонкам. — Вы уже доказали свой талант. Теперь вопрос лишь в том, насколько смелой окажется ваша амбиция.       — Благодарю, это … действительно неожиданно. — Конверт исчез в портфеле, будто его и не было — только чуть дрожащие пальцы выдавали, как сильно художница взволновалась. А вдруг передумает? Она понимала: старик и так вышел за рамки формальностей. Сомневаться сейчас значило плевать против ветра, и чтобы не оплошать так опрометчиво, ей пришлось вспомнить отцовское наставление: «Лицо — твоя броня», — чтобы преодолеть внутренний ступор и хоть что-то ответить: — Мне… нужно подумать, — голос звучал ровно, будто не её. — Если честно, я не планировала... такого поворота. Сколько у меня времени на решение?       — Столько, сколько потребуется, — старик не имел привычки настаивать. — Вы всегда знаете, где меня найти. Но советую поторопиться с решением: пока мой коллега в городе, успейте с ним переговорить — так вы получите ответы из первых рук.       Её сознание разрывалось между двумя огнями — сомнением, этого вечного спутника униженных, и робкой надежды, той самой, что заставляет узников цепляться за соломинку. «А что, если на этот раз получится перехитрить неусыпного Говарда?» — шептал внутренний голос, рисуя заманчивую перспективу вырваться из невидимого заточения. Однако разум быстро гасил эти опасные мечтания.       И все же — последний вопрос вырвался сам собой:       — Объясните только… В центре внимания столько громких имен — почему выбрали меня? Прошу вас, будьте честны: если Морэтти вновь занялся тем, что он любит называть «что хорошо для меня — полезно для всех», предупредите меня.       — Amico mio!*, — галерист мягко сжал её кисти, останавливая возможный внутренний протест. — Видит Бог, я не желаю вам зла. Это профессиональное предложение. Именно поэтому приглашение записано лично на вас. Понимаю, что застал врасплох и сейчас вы взволнованы. Пусть мысли улягутся. Мы поговорим, когда вы захотите, а пока — отправляйтесь домой, уже изрядно стемнело. Я отправлю своего шофера подвезти вас.       — Нет-нет, спасибо, — её рукопожатие стало одновременно благодарностью и прощением. — Я закажу такси, все нормально. Извините, если позволила лишнего: вы правы, новость действительно поразила меня. Я обещаю не затягивать с ответом. До встречи, маэстро.       Они обменялись последними теплыми взглядами, после чего, закончив со сборами, Агата шагнула на выход. Её каблуки глухо отстукивали по мраморному полу, пока звук не сменился приглушенным шлепаньем. Оказавшись снаружи, поздний вечер встретил художницу сырым воздухом: дождь уже растворял город в акварельной мгле, превращая контуры зданий в призрачные силуэты. По ступеням галереи стекали мутные ручейки, а в чёрных лужах дрожали золотые кольца от фонарей — словно капли живого света.       Агата торопливо застегивала пальто, пряча светлые локоны под капюшоном, но упрямые пряди тут же выскальзывали, прилипая к щекам. Глаза, щурясь от дождя, лихорадочно выискивали в потоке хоть одно свободное такси. Холодные капли затекали за воротник, заставляя вздрагивать, но она невольно замерла под козырьком, судорожно проверяя карманы — сигареты нащупались мгновенно, а вот зажигалка, как всегда, затерялась в недрах портфеля. Пальцы дрожали — то ли от холода, то ли от раздражения. Черт!       «Поверить не могу, что сама госпожа Удача улыбается мне», — мелькнуло в голове, когда боковым зрением девушка поймает движение: мужской силуэт в дымке, будто часть этого дождливого пейзажа. Незнакомец курил под навесом, равнодушный к воде, стекающей по его темному пальто, к каплям, застрявшим в ресницах. Не остановись она на секунду, чтобы попросить огня — так и прошла бы мимо, не разглядев в тусклом свете галерейных окон его лицо.       Она тут же ахнула, узнав его.       — Вы! — её голос сорвался громче, чем она планировала. — Помните меня? Хотя нет, это вряд ли…       — Мисс? — Голос незнакомца прозвучал мягко, но с едва уловимой тревогой. Он взглянул на неё сверху вниз, когда порыв ветра внезапно ворвался между ними, заставив её волосы — эту живую ширму — взметнуться и на мгновение открыть бледную щеку, прежде чем снова упасть хаотичными прядями. — Мы... знакомы?       Она замерла в нерешительности, будто ввязла в невидимых песках. Пальцы сжимали ремень портфеля — отпускали, и снова сжимали. Мысли спорили, пока не прорвалось четкое: «Хватит! Ты же хотела отдать ему!» — и резким движением она выдернула набросок из портфеля, ещё пахнущий углём.       Бумага хрустнула в пальцах, когда она протянула скромный жест.       — Возьмите. Это… для вас. — видя, как его брови поползли вверх, Агата серьезно добавит, не позволив вставить и слова: — Мы уже встречались. В прошлый раз вы искали мисс Шертон. Не знаю, нужно ли вам это сейчас... но я могу знать, где она бывает. По вторникам мы обедаем в одном месте. Адрес — на обороте. Только предупрежу сразу: она не терпит бесполезных визитов. Если у вас действительно есть к ней дело — попробуйте. Если повезет…       Уголки её губ дрогнули в подобии улыбки.       — …может быть, она даже сделает вид, что не узнает вас.       В его взгляде мелькнуло непонимание.       Пальцы сомкнулись на рисунке.       — Мисс, как ваше имя? — Юноша был поражен, и губы его от радости растянулись в улыбке. — Ну конечно, теперь я припоминаю! Вы правда не шутите? О! Подождите, — его взгляд зацепиться за набросок, — это же я.       Склонившись над рисунком, он узнал собственные черты — точные, живые, будто пойманные в момент размышления. Этот подарок тронул его неожиданно сильно. Но когда он поднял голову, чтобы сказать хоть слово, она уже захлопывала дверцы такси. Его отчаянное «Подождите!» потонуло в реве двигателя, но расстраиваться было рано.       Судьба только начала выводить первые линии их истории, когда в оконном стекле — будто в ответ — дрогнуло незримое присутствие. Улыбка, мелькнувшая на лице, была лишена тепла; слова же, сорвавшиеся с языка, повисли в воздухе как давнее пророчество:

«Коней привередливых… не меняют у переправ...»

Примечания:
61 Нравится 54 Отзывы 25 В сборник
Отзывы (20)