Часть 44. Бойкот
19 февраля 2026 г., 11:00
Для того, чтобы все испортить, Моден был вовсе не нужен. Пьер прекрасно справился сам.
Это был урок арифметики. Месье Лангуа медленно выхаживал между рядами, уныло зачитывая текст задачи:
— Курица несет в среднем восемьдесят четыре яйца в год…
Записывали за ним в основном только младшие с первых парт. Галерка, а Моранж и Леклер были в их числе, только делали вид, что их умы поглощены математикой. Потому что до конца урока оставалось совсем ничего, лето дышало теплым ветром в открытое окно, счастливо щебетали птицы, поэтому думать о курицах и о том, с какой периодичностью они несутся, хотелось в последнюю очередь. Тем более, что условие потом можно было списать у тех же мелких, а задачу им бы все равно помог решать Матьё на самоподготовке.
Леклер, мечтательно разглядывающий облака в окно, неожиданно пихнул Моранжа локтем, привлекая внимания к чему-то на улице. Пьер приподнялся и не удержал улыбку — в залитый солнцем уличный двор зашла мама и, почему-то мир вокруг разом стал ярче и прекраснее: небо чище и голубее, солнце ласковее, а ветер запа́х не только абрикосовыми лепестками, но и сладким ароматом сдобы и шоколада. Вот только мир был прекрасен всего несколько мгновений, потому что следом за мамой спешил Яйцеголовый. И, в целом, в этом вроде не было ничего особенного, логично, что воспитатель встречает родителей своих подопечных и провожает их через КПП, но то как Матьё суетился, улыбался и светился от радости… Моранж что-то не мог припомнить, чтобы Яйцеголовый так радовался, когда родственники навещали Делера или еще кого.
Мама присела на лавочку у стены, закрыла глаза и подняла лицо к небу. Она была необычайно хороша в этом розовом платье, с элегантно подколотыми волосами и с аккуратной брошкой на воротнике. Моранж почувствовал, как сжалось сердце — Матьё, теребя свой нелепый галстук, примостился рядом и то, как он смотрел на нее, то как любовался ею — невозможно было интерпретировать как обычное вежливое внимание. Нет, это было нечто другое, нечто большее, что Моранж в силу своего малого опыта объяснить не мог, но вот опасность он распознал сразу. У него было не так много своего. Может быть дома, в их маленькой квартирке и оставались какие-то вещи, которые он мог бы назвать своими. Но не здесь. Не в «Дно пруда», где их лишили даже имен. Одежду, тетрадки, книги — все могли в любой момент отобрать, испортить или украсть. Выходов было два: или отпустить вещи, не привязываться к ним, забыть об их ценности, или стеречь как зеницу ока, перепрятывать, устраивать тайники — как делал Корбен со своей гармошкой. Пьер выбрал первое. Так что из ценного у Моранжа оставались только голос и мама. Больше ничего. И он искренне считал, что это те ценности, которые у него никак не смогут отобрать. И вот сейчас Матьё, с которым Пьер честно и щедро делился одним, очень гадко и подло посягал на вторую.
— Ты чего? — шепотом спросил Леклер, глядя как помрачневший Пьер сел на место и с хмурым видом принялся вырывать листы из тетради.
— Ничего, отстань.
Наверное, это было ребячество. Наверное, это было глупо. Но непонятная боль, которая вгрызлась в сердце и сжимала холодными лапками горло, была настоящей.
«Это моя мама. Только моя!» — рассеянно думал Пьер, наливая чернила в плотный комок бумаги. Ведь только-только у них все наладилось, только-только они помирились и все почти стало как раньше… Она приходила к нему так редко, но даже на эти редкие минуты посягал Яйцеголовый.
Радостно зазвенел звонок, оповещая, что урок закончен. Лангуа облегченно вздохнул и, не потрудившись даже закончить предложение, принялся запихивать книги в свой портфель. Мальчишки захлопали партами, разом заговорили, зашумели. В классе немедленно закрутилась привычная суета, поэтому никто не мог помешать Пьеру подойти к окну и хорошенько прицелится… Отправленная меткой рукой бомбочка приземлилась прямо в цель — четко на лысину Яйцеголовому. На мгновение Моранж ощутил лихой восторг и даже пожалел, что этого никто не видел, когда…
— Эй, ты чего? — удивленно воскликнул за его спиной Рикер. — Это же Матье! Зачем?
— Отстань! — отмахнулся Моранж, торопливо отходя от окна. Он было двинулся к выходу, но Рикер поймал его за руку. На них начали оборачиваться удивленные лица.
— Эй, что ты прицепился к нему! — влез Леклер, плечом оттесняя Рикера. Моранжу не нужна была защита, но он все равно на секунду испытал благодарность. — Отстань от него!
— Он швырнул чернильную бомбу в Яйцеголового! Я сам видел!
Лицо Леклера помрачнело и он порывисто обернулся к Пьеру. Остальные загалдели, обступая их вокруг:
— Это правда?
— Почему? Матьё же хороший!
— Совсем дурак, что ли?
Пьер отпихнул от себя чьи-то руки, и торопливо принялся проталкиваться к выходу, когда Леклер — его друг, пожалуй, самый близкий друг в этом гребанном интернате — заступил ему дорогу.
— За что? — тихо спросил он. Ни на секунду не усомнившись, что белобрысый говорит правду. А, хотя, чего ему сомневаться — он же сам видел, как Пьер делал чернильную бомбу.
— Не твое дело! — сухо выплюнул Моранж. Ледяное стекло снова накрывало его с головой, пряча обиду, досаду и острое сожаление о своем поступке. Это было глупо, да. Но то, что Пьер стыдится содеянного, никто не узнает. Особенно они.
— Нет уж! Мое! Наше! — запальчиво возразил Леклер. — Матьё — единственный нормальный здесь… Он добрый! Он к нам — по-хорошему! А ты его как Рашена какого-то!
Пьер внезапно почувствовал, как горло и грудь сдавило от подступающей обиды. Чертов Матье! Ему мало было его голоса! Ему нужно было отнять у Моранжа все: маму, друзей… Как быстро Леклер забыл о том, что их связывало!
— Так что лучше объяснись, Моранж! — подхватил Иллуз. — Матьё — наш человек! Он свой!
— Яйцеголовый защищает нас, а мы будем защищать его! — поддакнул кто-то сзади.
— Отвалите! — Пьер решительно отпихнул плечом толстяка и быстрым шагом направился к лестнице. Но, к его сожалению, мальчишки вовсе не собирались спускать на тормозах обиду их обожаемого Матьё! Моранж не успел пройти и половину пролета, как его нагнали и приперли к стенке. И почему-то Пьер в глубине души снова испытал какое-то странное облегчение. Пусть отбушуют, пусть изобьют прямо сейчас — только бы заглушить это отвратительное месиво эмоций внутри: злость, обиду, досаду и раскаяние.
— Говори! Это уж слишком!
— Дурак! А если из-за тебя нас всех накажут?
— Что происходит? Тишина! — по лестнице бегом взбирался Матье, за которым спешила мама с обеспокоенным лицом. Обида Моранжа немедленно разрослась, перетекая в острую, как осколок стекла, ненависть. И снова он — спасает! Ему прилетело чернилами в лобешник, а он хватает других за плечи, оттаскивая их от Пьера. Чертов добряк! Да подавись ты своей заботой! — За что вы собрались его бить? Скажи мне, Пепино?
И Пепино, доверчиво вскинув глаза, немедленно сдал их всех:
— Потому что он кинул в вас чернилами.
— Не мог промолчать, мелкий? — немедленно набычился Ле Керек, но Моранж знал, что тот это делает не потому что вступается за него, за Пьера, а потому что сдавать друг друга воспитателям нельзя. Даже если этот воспитатель — Матьё.
Яйцеголовый недоверчиво поднял на него взгляд и Моранж почувствовал, как стекло окончательно захлопнулось. Не чувствовать ничего. Ни вины, ни сожаления, ни ненависти. Ничего.
— Мне стыдно за тебя, Пьер… — выговорила мама и бросилась по лестнице вниз. Пьер посмотрел ей вслед, чувствуя как в груди растекается привычное равнодушие. Ни боли. Хотя бы эту боль стекло не пропускало.
— Подождите! Ничего страшного, это всего лишь чернила! — торопливо воскликнул Матьё и поспешил за ней. Ничего, пусть бежит. Теперь он добился своего. Мама пришла, но Пьер ей не нужен, а значит все его время она отдаст Яйцеголовому. Матьё, должно быть, счастлив…
— Придурок! — коротко припечатал его Делер больно пихнув в плечо. Моранж набычился и сжал кулаки, готовый к драке, но Делер уже прошел мимо. Остальные, бросая на Пьера презрительные взгляды, последовали за ним. Даже Ле Керек, цепко поймав Пепино за ухо и что-то выговаривая ему за стукачество, прошел мимо, словно Моранж был пустым местом.
На площадке остался один только Леклер. Он стоял на верхней ступеньке и тяжело смотрел на Моранжа сверху вниз. Пьер ожидал, что он тоже что-то ему скажет, а может начнет снова ругать или еще что, но Леклер тряхнул головой и крикнув: «Ле Керек, подожди меня!» промчался мимо по ступенькам.
Ни после обеда, ни на ужине никто из одноклассников так и не заговорил с ним. Отмывшийся от чернил Матьё тоже ни взглядом, ни намеком не вспомнил о дневном происшествии, был привычно бодр, деловит и весел. Ложась в кровать, Пьер подспудно ожидал, что как только воспитатель захрапит в своем закутке, то мальчишки снова обступят его кровать и, скрутив полотенца морковками, проведут сеанс собственной воспитательной терапии. Как тогда, когда им показалось, что это Пьер украл гармошку Корбена. Моранж даже был к этому как-то внутренне готов и решил для себя, что не будет сопротивляться в случае чего. Но он зря пролежал без сна полночи. Никто не собирался его бить.
А на утро… На утро солнце приветливо пускало лучики в глаза, весело щебетали на улице птицы, пахло абрикосовыми лепестками, мальчишки галдели, брызгались в умывальне и смеялись.
В какой-то момент Пьеру показалось, что все закончилось, что все забыли о том, что произошло вчера, пока Леклер, проигнорировав его «Доброе утро», не повернулся к нему спиной, заправляя постель. Сердце остро кольнуло в тисках досады — не забыли. Пришлось снова прятаться за стеклом, потому что Пьер не мог позволить, чтобы кто-то увидел, как его задевает это молчание.
На завтраке Леклер сел рядом с Ле Кереком. Но Моранж даже не посмотрел в его сторону, в конце концов, ему было не привыкать быть одному. Язык, литература, ботаника… Уроки слились в бесконечную череду чернильных строк, книжных страниц и утешающей пустоты, которая отсекала чужой гомон, комментарии учителей, перешептывания мальчишек, смех и шутки во время перемен. Моранж как будто наблюдал за всем этим со стороны и недоумевал, как раньше подобное могло увлекать его.
Но на репетиции стекло пришлось убрать. Пьер делал это с опаской, убеждая себя, что в хоре он будет защищен собственным голосом. Пением, тем самым чувством единства и цельности, которое заглушит боль от бойкота не хуже стекла. И так оно сначала и было. Они распелись — сначала по голосам, а потом все вместе. Затем Матьё продолжил разучивать с сопрано «Гимн ночи» Жана Рамо, но постоянно прерывался, ругался и смешно размахивал руками. Моранж устало сидел на скамье и тоскливо дожидался момента, когда уже дойдет очередь и до его партии. Но Яйцеголовый снова и снова велел начинать заново, вздыхал, патетично возносил руки к небу и придирался к мальчишкам больше обычного, цепляясь ко всему: не так поют, не так дышат, даже не так стоят.
Когда же, наконец, наступила очередь соло, Матьё почему-то не повернулся к нему, давая знак вступать. Конечно, Пьер вступил вовремя и без него, но вместе с ним, повинуясь указаниям дирижера, вступили все мальчишки. Моранж ошеломленно замолчал, удивившись той слаженности и гармонии, с которой это произошло.
— А мое соло? — недоуменно спросил он.
— Какое соло? — вскинул брови Матьё.
— Мое соло, — повторил Пьер, почему-то чувствуя себя обманутым. Никто на него не смотрел. Но… Они вступили идеально, никто не удивился, не затормозил, никто не опоздал, как будто все заранее знали, что соло не будет. Хотя почему «как будто»? Наверное, Матьё и правда всех предупредил.
— Ах, то соло. Его не будет, — небрежно пожал плечами Матьё. — У тебя приличный голос, но незаменимых нет. Хулиганов в солистах мы терпеть не намерены. Обойдемся без тебя. Итак, внимание… Начинаем со слов: «О, ночь…»
Мир Моранжа разбился вдребезги.
Он вылетел из столовой, чуть ли не сбив с ног Рашена, который зачем-то спускался вниз по лестнице. В любой другой момент Пьер бы вернулся, потому что какими бы подлыми не были Матьё и предавшие его друзья, их надо было предупредить об опасности. Но его стекло было поднято… Чертов телепат-Матьё специально дождался момента, когда он откроется сам, когда будет уязвим, чтобы выпустить свою ядовитую стрелу. По щекам катились злые слезы, воздух с трудом и хрипом проникал в сжатое спазмом горло. Пьер убегал, невольно царапая ногтями шею. Ему казалось, что осколки его стекла засели в горле изнутри, и он никогда больше не сможет извлечь из себя ни одного звука, кроме сдавленных, хриплых рыданий.