Играть по памяти. Антонио Сальери/Вольфганг Моцарт
18 апреля 2023 г., 15:32
Примечания:
Сценка.
2868 слов.
На вызов Lykaon.
Алыми всполохами мазнуло по глазам. Сальери облизнул вмиг пересохшие губы. Сомнений быть не могло — Моцарт здесь. Подошел так близко, что можно разглядеть в деталях: над пенным воротником шея совершенно открытая, небрежные кольца волос около ушей бросают на щёки тень, на ресницах и в изломе бровей затаилась насмешка.
Мысли Сальери тотчас сменили направление, — он теперь и не вспомнил бы, о чем думал за минуту перед тем. Теперь он представлял, как касался бы губами этой шеи, оставляя на ней то легчайшие, будто взмах бабочкиного крыла, поцелуи, то укусы, после темнеющие.
Моцарт, будто нарочно, остановился всего в паре шагов.
…И его нижняя губа, вечно немного припухшая от привычки в задумчивости прикусывать ее зубами. Сальери позаботился бы о ней, как и о его верхней губе. И о его щеках. И о подбородке с едва заметной ямочкой….
А его прекрасные глаза, всегда с легким оттенком печали и задумчивости? Сальери хотелось бы видеть, как они сияют. Хотелось бы навсегда изгнать печаль с этого милого лица.
Недавно он узнал, что Моцарт помолвлен с Констанц Вебер. Это известие принесло ему боль. Но он тогда впервые увидел Моцарта весёлым, и сердце его дрогнуло от необъяснимого счастья. Правда, через несколько дней все стало как прежде — Констанц не могла сделать его Моцарта счастливым. Никто не мог. Моцарт принадлежал миру музыки и своих фантазий, и никто из людей не понимал его одиночества… Он, Сальери, мог понять!
Ежедневно душу Сальери терзали, перетягивая на себя, демон порочного желания и ангел невинной любви. Никого ещё Сальери не желал так эгоистично — и никого не любил так робко, как Моцарта. Иногда его душу захлестывала чёрная ревность. Иногда он без раздумья отдал бы свой талант, свою жизнь за одну веселую улыбку.
Сальери давно перестал притворяться перед собой или играть в наивное непонимание: он был влюблён в Моцарта, — то сентиментально, то пылко. И где-то в самых потаенных глубинах своей души он по-настоящему любил Моцарта, любил его музыку, — той любовью, которая подобна монолитной каменной скале. Эта любовь была его болью и отрадой, она была его сутью и естеством. От неё нельзя было отвернуться — но и нельзя было смотреть на неё, ведь она способна была опалить, поранить… Она разъедала его, как болезнь, — и защищала его, как вторая кожа. Он ни на миг не забывал ни её боль, ни её сладость. Моцарт мог бы жениться, завести детей, переехать из Вены навсегда, сменить ремесло (это было бы весьма иронично, но чего только ни случается в мире!) — ни эти, ни любые иные обстоятельства не изменили бы любви Сальери к нему. Эта любовь была у него, и сам он был этой любовью.
Иногда, в карете, на улице, дома за клавиром Сальери ловил себя на нежданно явившемся воспоминании о каком-нибудь энергичном жесте или насмешливой фразе Моцарта — и растерянно улыбался. Он не спешил расстаться с этим состоянием и не считал его постыдным. Моцарт не мог и не должен был знать, как много он значит для Сальери! А если бы и узнал, так что ж! Не в его власти было отнять то, что уже пришло, явилось в мир, проявило себя — музыкой, улыбкой, радостными слезами, жгучей ревностью, алыми всполохами страсти.
Сальери защищал свою растерянную улыбку, свое пылающее лицо, прикрывал ладонью, прятал в тени. Он и любимого имени произнести не смел, наполнялся робостью и трепетом. Моцарт был мальчишка, дерзкий и нахальный. За это его не любили при дворе. Но Моцарт был и художник, творец в самом высоком смысле, а музыка… Музыка была его даром — и проклятием. Оттого Моцарт всегда показно насмешничал на публике — и был всегда серьёзен, когда не знал, что на него смотрят.
А Сальери смотрел. Сальери всё про него понял, угадал давно, с самых первых дней, когда среди дворцовых интриг и театральных козней имя Моцарта, слышанное много раз, в один миг сплелось с музыкой и обрело плоть. Прежде Моцарта много раз упоминали при нём — граф-директор Розенберг, либреттист Штефани, даже сам его высочество император Иосиф. Но тогда оно было пустым звуком, обрывком мелодии без начала и финала, два слога, длинный и короткий — движение скрипичного смычка и, следом, легкое пиццикато…
Видел Сальери прежде и самого Моцарта — несколько раз, на бегу, то удивляясь его ярким камзолам, то раздражаясь его манерами. Не было никакого знака судьбы, предчувствия роковой встречи. Всё сложилось по-гётевски обыденно, как глупый загородный бал, — и, точно так же, как у Гёте, в один миг перевернуло всю жизнь. Это был домашний концерт у графини Тун, — из числа тех, где собирался всякий сброд и куда Сальери получал приглашения каждый божий день, но принимал оные крайне редко. Он хотел бы вести жизнь затворника, если бы мог это себе позволить: публичность отнимала у него слишком много сил. Но на этот раз сам Розенберг настаивал на его присутствии, и он принужден был идти.
Одни бездарности терзали его уши в тот вечер, а в конце вышел Моцарт. Представили его скромно, и вёл он себя без обычной развязности, чем впервые расположил Сальери к себе. Дальше… Дальше Моцарт сел к клавиру — и ничто с тех пор не могло уж оставаться прежним. С первых звуков Сальери узнал в нем чудо, — не только мастерство и талант. Музыка его была как дыхание, она заставляла слушать себя. Заставляла… или, пожалуй, иначе: ласково брала за руку и уводила за собой ото всех печалей и душевных терзаний. Никогда прежде, может, со времён Гассмана, своего учителя, Сальери не был так очарован… так взволнован, так потерян. Когда Моцарт доиграл, Сальери ощутил пустоту — он не хотел возвращаться к обыденности. Тем вечером он на все вопросы знакомых отвечал невпопад, а по дороге домой все ещё ощущал себя в ласковых объятиях Грёзы.
В ту ночь, лёжа без сна в своей большой одинокой постели, он силился восстановить в памяти эту светлую музыку. Он даже откинул одеяло, зажег свечу и сел к клавиру — но пальцы бессильны были без участия памяти, а память трепетала и не могла ухватить хрупкость мелодического строя. Он так разволновался, будто самая жизнь его зависела от этой мелодии, — и, когда она окончательно ускользнула от него, ударил кулаком по клавишам и впервые за много лет заплакал от бессилия. В ту ночь ангел любви поселился за его правым плечом — и демон страсти поселился за левым.
Сальери стал посещать концерты Моцарта. Без них ему словно не хватало дыхания. Безбожник в глубине души, Сальери все чаще приходил теперь в церковь — но не избавления от мук он просил у Господа, а благодарил за своё утаённое ото всех счастье.
Эта музыка питала его, как долгожданный дождь напаивает сухую землю. Концерты Моцарта проходили теперь едва ли не каждую неделю, и Сальери не пропустил более ни одного. Сальери кивал на все придирки Розенберга — за годы он научился делать кивки в нужное время и сохранять невыразительное лицо; он слушал обычные для Вены сплетни — и не слышал их. Ведь каждый раз его ждала новая встреча с чудом. И прошло всего несколько летних месяцев — как наедине с собой он стал звать Моцарта своим.
Своим. Никому прежде не адресовал он это слово. Лишенный таланта живописца, он втайне завидовал Вертеру, который мог хотя бы запечатлеть, пусть не лицо — но любимый силуэт — и утешаться им в минуты отчаяния.
…Алые всполохи переместились — Моцарт, только что любезничавший с Катариной Кавальери и несколькими ее безголосыми подругами — какие еще подруги могут быть у оперной дивы? — беседовал уже с бароном, вельможей из числа приближенных особ императора, и держался при этом очень просто и смело. Слов Сальери не слышал, но смотрел на его профиль и ласкал его взглядом.
Моцарт, словно почувствовав внимание, обернулся, скользнул рассеянно по нему… Ангел и демон притихли в ожидании… Но ничего не произошло. Моцарт отвернул голову. Вельможа положил руку ему на спину, куда-то увлекая за собой.
Сальери вышел из зала на воздух. Дни стояли уже по-осеннему прохладные, чистую поверхность неба рябила дымка, звезды расплывались в ней, как расплывается иной огонек, увиденный через пелену слёз…
Сальери вдруг захотелось говорить о том, что переполняло его, — о своей любви, — с кем-то ещё, помимо Господа, захотелось назвать её, отпустить в мир. Но у него не было того милого друга Вильгельма, или какого-то иного друга, которому смог бы он излить душу, облегчить груз на сердце, даже в письмах. Страсть к затворничеству ударила по нему его же оружием.
Он стоял, придавленный одиночеством, вдыхая холодный воздух, и грудь его тяжело вздымалась. За спиной шумел разговорами Шенбруннский дворец, перед лицом лежала в сумраке пустынная площадь. Ангел за правым плечом всё ещё молчал, молчал и демон. И вдруг сквозь прореху туч одна звезда проявилась, сверкнула ясно, — и Сальери сказал сам себе, удивляясь, как это не пришло ему раньше: для чего кому-то знать? Расскажу всё ему… Расскажу музыкой.
Он знал о себе, что не силён в импровизациях, которыми Моцарт покорил уже всю Вену — но что-то вело его, держало ласково за руку, ободряюще касалось плеча, словно ангел взял наконец верх над демоном.
И всё благоволило ему в тот вечер. Барон уже отвязался от Моцарта, и тот сидел теперь в одиночестве у клавира, в маленькой гостиной, пока в зале гости выстраивались к танцу и пробовал инструменты оркестр.
Сальери всегда удивляла способность Моцарта играть по памяти. Он слыхал от кого-то анекдот, будто в Риме, еще ребенком, Моцарт «вынес» уникальное Miserere из Сикстинской капеллы, затратив на это всего два вечера. Была ли это правда, бог весть, но от Моцарта можно было ожидать чего угодно, что у заурядных людей зовётся чудом. Так, на одном из концертов Сальери сам видел, как Моцарт аккомпанирует скрипачу по нотам, в которых не было партии клавира — только пустые строки под мелодией скрипки.
Возможно ли это? Возможно ли разобрать и заново собрать во всем его торжественном блеске грандиозное Miserere, возможно ли построить полноценный голос для клавира, имея лишь скрипичную мелодию, возможно ли удержать столько всего в памяти? Кто он — Моцарт — бог, ангел или иное существо горнего мира?
Сальери приблизился, не помня себя. В глазах у него потемнело, ноги стали ватными, в особенности когда Моцарт взглянул на него через плечо — и подмеченное давеча лукавство яснее проявилось на милых свежих чертах его лица.
Он что-то играл, но Сальери поначалу слышал только тяжелые удары сердца в своих ушах.
— О чем, по-вашему, эта музыка? — спросил Моцарт, не размениваясь на прелюдии и не прерывая игры — только самодовольно приподнял край губ, заметив, какое впечатление оказала на Сальери техника в его левой руке.
— О любви, — сказал Сальери. Терять ему было нечего. Они ведь даже не были представлены друг другу, хотя Сальери справедливо полагал, что и Моцарту давно известно его имя.
Моцарт невольно остановился и обернулся, посмотрел теперь внимательнее.
— Вы полагаете?
— Ну, а о чем же ещё? — возразил Сальери.
Моцарт сделал неопределенное движение головой и вернул руки на клавиши.
— А эта? — спросил он.
Вечер делался все более нереальным, словно оба они попали на карнавал венецианских масок, — это казалось грёзой, фантазией, и отчего-то нереальность происходящего помогла Сальери немного успокоиться. Моцарт играл с ним в музыкальные загадки, они были вдвоем в маленькой гостиной, и в зале, где уже начались танцы, никому не было дела до двух едва знакомых между собою людей, так поглощенных своим занятием и друг другом.
Удары сердца стали тише и глуше, и Сальери смог испытать даже некоторое наслаждение от красоты музыки, которую слышал теперь более отчетливо.
— Вы думали о ком-то близком, — сказал он почти ровно, пользуясь тем, что Моцарт не оборачивается, и глядя прямо на него — на его чуть склоненную голову, на ленточку в его парике. Это дало ему смелости прибавить: — О ком-то, кого вам пришлось оставить. Или кто оставил вас.
Моцарт склонился ниже.
— Возможно, — откликнулся он глухо.
Сальери, не узнавая себя, шагнул вперед и едва удержал движение руки, чтобы не опустить ладонь ему на спину, так, как давеча это сделал барон. Коснуться Моцарта… Святые угодники, что на него нашло?..
— Простите, — сказал он. — Я не хотел задеть вас. Если я не прав…
— Нет, правы, — перебил Моцарт. Голос его звучал все так же глухо. Теперь преимущество было как будто на стороне Сальери, — а Моцарт, его дерзкий Моцарт прятал глаза. — Как вы это слышите?
— Я музыкант, — ответил Сальери, сбитый с толку тем, что Моцарт не желает сменить тему, явно трудную для обоих. — И композитор, — добавил он зачем-то.
Моцарт бросил на него еще один странный мимолетный взгляд через плечо.
— Я знаю, кто вы такой, — сказал он.
Это прозвучало дерзко, едва ли не враждебно, и всё-таки не было похоже на вызов или ссору... видит бог… скорее, напротив… Моцарт... подначивал его.
Сальери обошел клавир и облокотился на крышку.
— Сыграйте еще что-нибудь? — предложил он примирительно. — А я постараюсь не делать слишком поспешных выводов.
И Моцарт послушался.
Стоило лишь прозвучать первым аккордам — как Сальери узнал музыку. Это была та, его первая мелодия. Из концерта в доме графини Тун. Та музыка, после которой он не мог спать ночью. После которой любовь прорастила корни в его сердце — напоила его мёдом и ядом. Он не успел ничего сделать — слёзы сами брызнули из глаз. Он не стал скрывать их. Моцарт поймал его взгляд и поднялся, не на шутку встревоженный.
— Прошу вас… продолжайте играть, — хрипло произнёс Сальери, протянув к нему руку.
Моцарт вернулся на место. Теперь он глаз не сводил с Сальери.
Тот не мог похвастаться ответной смелостью. Но его силы и так уходили на то, чтобы не лишиться чувств прямо здесь. Сальери был как в огне, как в лихорадке. Сердце его вновь забилось сильно и глухо, как давеча. В этот раз он получил от музыки куда больше: всю эту восхитительно гармоничную мелодику, где всё до последнего триоля было уместно и написано с большим почтением и с неуловимой полётностью.
— Это вы, — сказал Сальери нетвердо, но с ласковой улыбкой, когда звук затих. Он не был уверен, что они все еще играют в музыкальные загадки, но все же счел нужным добавить: — Это то, что вы есть. Вопреки всему, ваша душа всегда будет детской и не утратит связи с Богом. И всегда будет зрелой, чтобы нести весь груз своей правды.
— Правды? — тихо повторил Моцарт.
— О том, сколько вам дано и что вы можете делать с людьми.
Моцарт как-то слишком быстро оказался рядом — Сальери не успел защититься от него, да и не хотел защищаться, наоборот. Он смотрел почти с жадностью, — все, что он так любил, было здесь, так близко, как никогда прежде. Так близко, что с губ его едва не сорвалось предательское Mio Caro...
— Моя музыка часто заставляет людей плакать, — сказал меж тем Моцарт. — Но с вами происходит что-то особенное. Что у вас случилось? Знаю, мы не друзья, даже не приятели, и я не вправе требовать откровенности, но за последнюю четверть часа здесь были только я, вы и эта соната.
— Позвольте, я… — Сальери не справился с дыханием и потому просто кивнул на клавир.
Он думал, дрожь в пальцах не даст ему одолеть и такта, — но за клавиром он успокоился. Собственная музыка придала ему уверенности, как бывает, когда в лесу, в тумане, после долгих блужданий ощущаешь под ногами твердость тропинки. Когда он доиграл и стало тихо, лишь тогда он решился поднять взгляд на Моцарта. Тот был бледен и по своей привычке кусал губы.
— Это Mio Caro Adone, — сказал он наконец. — Я знаю эту музыку. Странно, что вы выбрали именно её… Я должен рассказать вам кое-что личное об этом, но, может, позже… Когда осмелюсь говорить с вами запросто.
— Вы и теперь можете, Вольфганг, — с жаром возразил Сальери и, запоздало спохватившись, каким именем назвал его, залился краской, — но не стал закрываться, а напротив, поднялся из-за клавира и шагнул к нему.
Глаза Моцарта сияли как звёзды, когда они в самую безоблачную ночь отражаются в маслянисто-черной воде венецианских каналов.
— Простите, — сказал Сальери, на этот раз не чувствуя и не изображая ни капли раскаяния. — Но, право, к чему церемонии. Вы уже видели, что значит для меня ваша музыка… и что вы сами… для меня значите.
«Вот всё и сказано», — подумал он с облегчением и каким-то исступленным восторгом. Сказано, взвешено, посчитано, измерено... Внутри него бушевала буря, вихрь, и Моцарта, словно подхваченного этой стихией, бросило прямо к нему в объятия.
Сальери был после пережитого ещё как во сне, и, как запаздывает с откликом эхо в горах, так он с промедлением в четверть такта осознавал под своими пальцами твёрдую ткань сюртука Моцарта, пенность его кружевного платка, мягкие локоны у его щек и, наконец, — его лицо, которое он, наконец-то, бережно взял в ладони. Его лицо... которого он и впрямь только во сне осмелился бы касаться.
Моцарт не торопил его. Кажется, это слепое исследование его забавляло. Но улыбка его не была насмешливой, скорее, смущенной. Как он, должно быть, будет ошеломлён, если… Сальери не хватило выдержки додумать эту мысль, когда он наклонился к его губам.
— Это правда происходит? — спросил он, когда они отстранились друг от друга, — и невольно сжал плечо Моцарта, потому что голова кружилась всё сильнее. — Умоляю, скажите, что я не сплю и не сошел с ума.
— Всё это правда, — ответил Моцарт, улыбаясь, и от этой улыбки, появившейся на его повлажневших губах, сердце в груди Сальери сладко замерло… — Но если это сон, я предпочел бы смотреть его до конца моих дней, — договорил Вольфганг, и здесь Сальери, чтобы от счастья не лишиться рассудка, принужден был просить об услуге отвести его на воздух, что Моцарт охотно и сделал для него, сопроводив его сначала до крыльца, затем до кареты, а после и до дома.
Так что Сальери тем же вечером узнал кое-что о влиянии своего сочинения «Mio Caro Adone» на молодых композиторов, — а также: о том, зачем ещё может быть полезна большая кровать, как потерянно и уязвимо может улыбаться Моцарт, когда его шеи касаются поцелуи, подобные легким крыльям бабочки, как темнеет пятнами его кожа под действием настойчивых поцелуев-укусов, — и что своё счастье можно найти всего за один короткий вечер и на всю жизнь... Но это уже совсем другая тема, которая требует своей собственной разработки и собственного контрапункта. Когда-нибудь Сальери, наверное, сможет облечь волшебство этой своей первой и единственной любви в музыку — и сыграть по памяти.