песнь последней встречи.
12 мая 2022 г., 22:53
сирийские пески под кожу въедаются плотно — в крохотных промежутках меж клетками кожи застревают песчинки, ветер с крапинками крохотных камушков бьет по щекам, спрятанным за плотно повязанным на затылке черным платком, под ногами расползаются змеи, и каждый шаг — словно по илистому дну болот, не по пустыне. олег привыкает, ко всему привыкает; кое-как отмывает грязь и песок с тяжелеющих рук, водой из того же таза споласкивает уставшее и будто бы на лет пять постаревшее лицо, опускает плечи и зубы цепляет друг за друга, словно балки железные, чтобы не так велик соблазн был спорить с командирами.
олег привыкает ко всему; люди, по которым они стреляют, стреляли бы по ним так же, с такой же жестокостью, и олег говорит себе, что лучше он, чем они, а плач детей, гремящий в ушах едва ли не громче военных сирен и грохотов тревоги на многие километры вокруг, в конце концов превращается в фоновый шум, такой же, как топот ног и мерный бой солдатских ботинок по разъебанной плитке сирийских деревень. в конце концов, ты просто делаешь то, что сказали, ты просто берешь оружие, зажимаешь в пальцах посильнее, чтобы не выбили из рук, и идешь следом за таким же мальчишкой, как ты, вперившись взглядом тяжелым в его мокрую от пота спину — когда в форме, а когда в ожогах второй степени и шрамах от пролетевших по касательной пуль.
олег думает, его ничем здесь не удивишь больше — видел трупы, видел кишки, выпущенные из вчерашнего соседа по койке, извалянные в пыли дорог, видел переносные лазареты, оторванные руки и ноги, выбитые глаза, видел, как командиры отдают приказ трупы маркировать и сколотить по-быстрому ящики, чтобы транспортировать их назад по домам, кого в украину, кого в америку, кого в италию. все, казалось, видел, впустил и продрал через себя, через кости и сухожилия, через мышцы и связки, и все же — и все же не все.
все же где-то под кадыком свербило всегда желанием огрызнуться, где-то под лопатками потягивало острой нуждой ослушаться, сделать по-другому, ведь командир не прав, и жертв можно избежать, если пойти через реку, а не в обход через деревни, и всегда где-то на подкорке сидела дурацкая мысль о том, что если так будет продолжаться, он здесь и правда, сука, сдохнет, а умереть он не может — он обещал.
он уже пару раз слышал, как старшие по званию обсуждали, что за кордоном в километрах тридцати от их базы тяжелые заросли колючей проволоки, оставленной сопротивлением, наверное, и ее нужно расчистить к моменту, когда они приведут туда солдат. потом слышал, что никого чистить ее так и не отправили. прямо перед наступлением, дал же бог везение появляться всегда и везде невовремя, капитан на ломаном английском — волков жалел почти, что настолько был необучаем и не дал сереже научить его хотя бы, блять, базовым вещам, — сказал командиру их отряда, что проволока там так и висит, а значит они пойдут первыми — на расстрел на рассвете. под угрозой обвинения в государственной измене приказал своим ни слова не говорить.
это означало, по сути, что их отправляют туда, чтобы они своими телами в предрассветной темноте разодрали колючую проволоку и приняли грудью пули, предназначавшиеся для попавшихся в эту ловушку, чтобы остальные могли пройти и зачистить лагеря. это означало, что командование собирается пожертвовать их отрядом. олег думал, его здесь ничем не удивить больше, и, признаться, наверное и не был особо удивлен, когда сообразил, как дела обстоят, но это ничего не меняло — если бы он вышел со своими утром, как приказано, он не вернулся бы домой в питер.
волков пережил здесь слишком многое — детский плач, крики женщин, которых его недобросовестные соратники насиловали, прежде чем убить, сирийские пески, прожигающие кожу, как клеймо железом раскаленным, кровавые бани и туман с запахом смерти; он пережил здесь слишком многое не для того, чтобы сдохнуть на колючей проволоке непримечательным осенним утром, а для того, чтобы заработать свои ебаные деньги и вернуться домой, в санкт-петербург — к сереже. он обещал.
да ладно тебе, волк, ржал под ухом мужик с харькова родом, вытаскивая из штанов грязный и вялый крохотный член, игнорируя плач молодой девчонки в хиджабе, раздвинувшей ноги машинально, лишь бы он не убил ее сразу. девочке на вид лет пятнадцать, не больше, даже не видя лица больше не дашь, и волкова от такого всегда подташнивало слегка. а то тебе не хочется? олег морщился и отворачивался, делая вид, что безумно увлечен разглядыванием раздолбанного бомбами сирийского жилища. внутренних сил защитить девушку и оттолкнуть от нее обидчика у него никогда не было — потом будет выговор, травля в роте, проблемы с сослуживцами, а они, не дай бог, вскроют письма сереже в отместку, не донесут до почты, еще чего случись — так рисковать волков не мог.
да ладно тебе, волк, олег усмехается себе под нос ночью перед наступлением, собирая имеющиеся пожитки в вещмешок. всего-то будет дезертиром — если уж мог стерпеть такое, чтобы разумовский просто знал, что ты жив-здоров, разве не можешь один дать деру через охраняемый мост бог знает куда по пустыне с примерно десятипроцентным шансом выжить и выбраться из этой авантюры живым? ерунда ведь, правда, волков? олег шмыгает носом и роняет лицо в ладони — либо он умрет сегодня утром от чужого оружия, либо умрет по дороге к ближайшему населенному пункту, либо там, завидев форму, его прикончат повстанцы и будут правы. волков опускает плечи, затягивает поплотнее сумку и шумно выдыхает, в последний раз глядя на их с сережей фотографию, пыльную и ободранную, лежащую у него всегда в левом нагрудном кармане.
олег ошибся: он не умер сразу, не умер утром и даже не умер в пустыне. он очнулся бог знает где, раздетый до трусов, облитый холодной водой. вокруг несколько солдат в незнакомой ему форме говорили на незнакомом ему языке, дербанили его вещмешок и ржали над фотографией, которую нарыли в кармане. олег распознал только пару слов — кто-то назвал сережу «на вид приличной соской». они заметили, что он очнулся, не сразу, пару минут спустя, и когда заметили, начался ебаный ад. только тогда волков понял, что сирийские пески, убитые дети и изнасилованные женщины — не самое страшное, что он видел. что размотанные по асфальту органы, деревянные ящики, пропитанные кровью, кое-как скинутые в военные самолеты, что развезут их по аэропортам, — не самое, сука, страшное, что он видел; тогда он понял, что самое страшное впереди, потому что он теперь военный заключенный с ценными знаниями о расположении огромного количества войсковых частей и кордонов.
одному богу известно, за что олег держался, когда его пытали — кислота, паяльники, электричество, ледяная вода, нехватка кислорода, отсутствие еды и воды, волков не успевал разлепить глаза, как его тащили под руки из одного адского котла в другой. практически не давали спать. он сам не помнит, но единственное, что они смогли выбить из него под самыми страшными пытками, — сережино имя, из раза в раз, только сережа-сережа-сережа, шепотом, с криком, с хрипом, как угодно, но ни слова кроме, сколько ни силились. одному богу известно, за что олег держался, когда его пытали — за рыжину волос разумовского и дурацкую мысль о том, что он обещал ему вернуться однажды.
ему показалось, это воспаленное сознание подбрасывает ему то, что он хочет услышать, и он сначала не придал значения — помехи на радио, закрепленном под потолком, больше мешали, чем помогали поймать сигнал, и сначала, когда олег услышал фамилию разумовский в контексте, кажется, каких-то взрывов в петербурге, он не поверил своим ушам. и только когда звук стал чище, волков осознал, что ему нихера не показалось — и когда кто-то из пытавших его солдат на своем тарабарском снова повторил фамилию сережину с ломаным акцентом, усмехаясь, что им бы его завербовать, раз он такой дельный малый. на олега вселенная рухнула вместе с грязным потолком подкопов, в которых они держали его последний год.
сережа ведь, наверное, думает, что волков здесь погиб в своей ебаной сирии, он же не получал больше писем от него с тех пор, как ранним утром олег ушел из части в самоволку. сережа, наверное, давно похоронил его, оплакал и теперь, видимо, сходит нахуй с ума в своем петербурге. сереже сейчас, наверное, бесконечно плохо.
мысли об этом хватило, чтобы стать для волкова топливом дизельным, хватило, чтобы олег зубами, когтями и кулаками выдрал свой путь из заточения. он готовил побег от силы дня три, потом решил действовать наобум — все равно рано или поздно они либо избавятся от него, попросту пристрелив и скинув в канаву, либо он расколется и тогда не сможет с собой жить больше, а значит нужно бежать сейчас. либо сдохнет тут, либо доберется до разумовского хоть пешком по пескам пустыни, пускай ветер выколет ему глаза камнями, пусть хоть расстреляют на границе, но так больше нельзя.
неделю спустя олег добрался до телефона — исхудавший, измотанный, весь в кровавых подтеках и гематомах, едва шевеля языком, буквально подползая на четвереньках к населенному пункту, он добрался до телефона. ему предлагали еду и воду какие-то добрейшие девушки, но волков отказывался до тех пор, пока мобильник не принесли, отказывался наотрез, пускай сдыхал от жажды. горло и глотку будто наждачной бумагой терли, пока он говорил с координатором из минска, единственный, чей номер, кроме сережиного, он помнил наизусть, и только когда за ним выслали оперативников, которые вытащат его из сирии и привезут в петербург, он смог успокоиться и наконец спокойно поспать впервые за очень долгое время.
( ему снился сережа — на фоне костров, горящих петербуржских зданий, взрывов, выстрелов, колючей проволоки и подземных ходов, по которым он сам выбирался к разумовскому на волю. ему снился сережа — мягкий и теплый, утыкающийся носом в его шею и цепляющийся за новенькую военную форму, не желая отпускать его в поезд. ему снился сережа — маленький мальчишка, глядящий в окно и постоянно шмыгающий носом. )
сережа, сидящий перед ним за столом в психиатричке, совсем не такой, каким олег его помнит — но он ничего не говорит; олег и сам навряд ли когда-нибудь будет таким, каким помнит его сережа, после кошмаров арабских ночей. сережа, вскакивающий из-за стола с наездом за опоздание, истеричный, сумасбродный, поехавший нахуй крышей, и у олега щемит в груди, когда их взгляды сталкиваются.
хочется рвануть к нему, обнять, поцеловать, сказать, что он так безумно скучал, что сил нет, и где-то в горле сдавливает комом кадык, душа слова в зародышах. хочется подхватить его на руки, легкого такого, худого, как всегда, и унести отсюда за тридевять земель, никогда-никогда больше не оставлять одного, не отдавать никому, ни слова не давать сказать против.
олег не может не думать о том, как все это — питерские теракты, сережино сумасшествие, проникновение в психиатрическую лечебницу, смерти всех этих людей в коридорах, штабелями лежащих друг на друге, — его, блять, вина.
не надо было уезжать, господи, оно того не стоило.
нам надо идти, сереж. мягко и осторожно. разумовский головой мотает из стороны в сторону тут же, яростно так, горько, и олег опускает плечи. я потом тебе все объясню, у нас нет времени сейчас разговаривать об этом. сереж, пошли, не стой столбом.
сереж, пошли, не стой столбом — им по пятнадцать, и олег нарисовал на стене гигантское сердце с их инициалами, спиздив баллончик с краской из сумки стрит-артеров. где-то вдалеке завывают сирены ментовских машин.
сереж, пошли, не стой столбом — им по двенадцать, олег вытирает с рассеченной губы кровь и протягивает руку разумовскому, осевшему на земле во дворе за школой. обидчики, назвавшие сережу педиком, улепетывают со скоростью света от грозного щенка, готового грызть глотки за рыжего грязного котенка.
сереж, пошли, не стой столбом — им по двадцать три, олег тянет сережу за рукав. поезд до уфы отходит с платформы номер три.