120
24 сентября 2022 г., 14:50
Возможно, ему никогда в жизни не приходилось чувствовать себя таким извращенцем.
Или он просто вообще не думал о таких вещах, с этим как-то было просто, такая страница жизни, в которую не надо посвящать никого, и тогда уж делать можно что угодно…
Когда Женя спит, она снова становится похожа на ребенка, и это пугает, даже не это, а какая-то мерзкая смутная херня, которая не совсем даже желание, точнее не просто желание, точнее… Точнее описать он не может, потому что для этого тоже не придумали слов.
Есть девочки, о которых хочется только заботиться. Есть девочки, на которых хочется только смотреть. Есть девочки, которых просто хочется – это самое банальное, это даже не от головы. Все это можно делать, а можно не делать – по настроению.
С Женей все работает как-то по-другому, и так – примерно так, но не совсем, он хорошо это помнит – работало с Юлей, еще на первых порах, когда она сидела на кухне на съемной хате, подобрав под себя ноги, и ставила себя как-то так, что к ней было стремно, неловко подступиться, как будто ты дебил, который придумал себе непонятно что, хотя если бы это было непонятно что – на кой хуй тогда она вообще приходила?
Первое время – на самом деле, не только первое время – с Юлей он чувствовал себя мерзко, это была какая-то странная гадливая штука, причин которой он долго не мог не то что понять, но… сформулировать? Оно пришло потом.
С Юлей он чувствовал себя насильником.
С отношением к Жене это роднило только обычное банальное физическое желание замешанное на желании защитить, создать комфортные условия, но с Юлей это было непросто, особенно когда она начинала делать это даже наедине: отталкивать его совершенно серьезно, без малейшего намека на кокетство, и все эти ее «да не трогай», «отстань», превращались в норму.
Особенно он ненавидел эту хуйню после секса, когда она остывала буквально по щелчку, отворачивалась, прятала лицо в подушку, и выглядела так, как будто сейчас заплачет. Это не должно было вызывать чувство вины, но это, блять, не могло его не вызывать, потому что это была ебаная херня, и хуже было только то, что каждый раз, каждый, сука, раз, когда он пытался обнять ее, успокоить, понять, что он сделал не так, она снова, как по кругу начинала это свое «не трогай меня», «я устала», «ну что ты хочешь, ну мы же уже все», и смотрела исподлобья такими глазами, что он снова чувствовал себя уродом. Больным уродом, потому что, несмотря на это, он все же продолжал ее хотеть.
В ту первую ночь, когда Женя поехала с ним, он не чувствовал себя больным уродом, и это было важно, потому что Женя – тогда он уже знал это точно – была не просто так, не на один раз; ее уже хотелось защищать, ее хотелось раскрывать, слой за слоем, и пока он ее раздевал, всерьез думал что спустит в штаны, как сраный девственник… Прелесть Жени была в том, что она забывала все на свете, стоило ее коснуться: она переставала зажиматься, не пыталась принять правильную красивую позу, она вся была как будто одно большое желание, и беспомощность, от нее скулы сводило, и горло сводило от злости при мысли о ком-то, кто уже трогал ее до него, о том, что кто-то был внутри нее; это снова было извращение, но он смотрел на нее, и представлял как этот кто-то наваливается на нее, распластывается, дергается как уличный кобель, и… Он знал, что она позволяла это, и от этого было только хуже. Хотелось как будто бы содрать с нее старую шкуру, чтобы выросла новая. И он сдирал, черт знает сколько, наблюдая как ее ломает, как она вообще нихрена не похожа на вечно играющую собранность серьезную мадам на льду, как все эти ее тошнотные бредни про дистанцию оказываются полной хуйней, когда она сама жмется ближе, закрывает глаза, рвано дышит и мелко двигает бедрами навстречу, трется, старается удержать его в себе, и скулит, она выглядит так, как будто это самое приятное чувство в ее жизни, и он пытался представить как это, пытался понять, как он может делать что-то настолько охуенное…
Еще он тогда подумал, что ее, наверное, родили для этого, это как будто бы было такое предназначение, иначе и быть не могло, потому что она принимала все так, как никто, она отзывалась на каждое его слово, она бесилась именно для приличия, и каждый раз так туго, блять, просто нереально сжималась, когда он говорил ей на ухо что-то такое…
Когда она сама потянулась к нему еще раз, он охуел окончательно, стараясь не думать о том, какой пеленой подернуты ее глаза, и когда после всего она слишком быстро отрубилась, он успел только подумать, что в этот раз все будет иначе…
Утром его ждал сюрприз, в сравнении с которым тихие приступы стыда и самокопаний Юли показались прекрасными, и мысль, все это время жившая где-то в глубине сознания обрела форму: Женя действительно слетела с катушек, а теперь, когда она пришла в себя, она как будто бы протрезвела, а протрезвев – охуела, и естественно – пожалела о том, что сделала. Что он сделал. Обо всем, что она ему позволила.
В какой-то момент он даже подумал о том, а не напиздела ли она про бывшего, про то что у нее давно не было, как будто это могла быть одна из тех женщин постарше, которые сами себе не верили, липко смотрели, улыбались как-то странно, как будто бы невзначай, и явно думали о чем-то, особенно когда пытались выцепить слово, внимание, прикосновение, и оправдать это случайностью, как будто они и не хотели ничего… Такая же, просто младше. Евгения Армановна, которая ошиблась.
То, что она не ошиблась, а испугалась, стало ясно очень быстро, но осадок остался; ее спасло второе яркое чувство, с которым он ничерта не мог поделать – о ней необходимо было заботиться, потому что она не была взрослой, она как будто вообще ничерта не могла сама, кроме этих своих забавных ребяческих попыток командовать, чтобы почувствовать твердую опору под ногами, почувствовать…
Однажды она сама ляпнула это, и попыталась замять, но он запомнил, то, что ее и ее идеи никто не воспринимает всерьез, а раньше, до недавнего времени, с этим было совсем херово, так, будто ей не двадцать один год, а одиннадцать, и она несет какую-то белиберду.
Будь на ее месте кто-то другой, он сказал бы честно, сказал бы прямо, в чем дело, сказал бы, что дело в том, что человека не станут воспринимать всерьез, пока его разговоры выглядят как просьба взять, и сделать за него то, что он задумал, сделать бесплатно, просто потому что, будь на ее месте кто-то другой, он бы… Но Женя тогда выглядела слишком расстроенной, слишком нахохлившейся, снова как этот сраный голубь, на которого она становилась похожа каждый раз, когда обижалась, Женя была девочкой, а девочки не должны были решать такие проблемы. Это была какая-то херня, когда мир заставлял девочек решать такие проблемы. Девочки были придуманы для другого.
Ему нравилось показывать ей, для чего, нравилось подмечать, как она меняется, как она сначала злится, потом – пытается злиться, а потом уже ничего не может с собой поделать, как истерики из-за непрошеных подарков сменяются довольным принятием, как будто так и должно быть, как будто это нормально, когда ее кормят, чтобы она не устраивала недовольный гундеж на полчаса, греют ей вечно ледяные пальцы, таскают на плече, когда она устала – она стала подозрительно часто уставать для выносливой спортсменки, и это стало подозрительно очевидно, когда на нее надевают что-то блестящее, и у нее моментально загораются глаза, когда о ней заботятся как о ребенке, а потом, ночью, делают с ее маленьким вкусным телом все что придет в голову – это была самая охуенная часть, возможность пролезть во все ее уголки, туда, где никого не было, где больше никого не будет, потому что никто не будет ебать ее после него, потому что она всегда будет пахнуть им, и всегда будет помнить его, будет помнить, сама, и ее тело тоже будет все это помнить, оно не откроется так, как ему, даже если кто-то попытается; ему нравилось думать о том, что он спускал в нее, и как она ловила с этого кайф, как будто это было, блять, что-то особенное, не для него даже, когда он в каком-то ебанутом невменяемом порыве заставлял ее раздвигать ноги, оставляя следы на внутренней стороне бедер, и смотрел как из нее течет, заталкивал пальцами назад, а она хныкала, выгибалась, и уже хотела еще раз, не пряталась, не играла, а ее «перестань» звучало совсем иначе, ее «перестань» всегда было равно «продолжай», потому что она действительно так любила, любила, когда с нее снимают всю вину и ответственность, когда она может просто получать удовольствие, ее «перестань» всегда значило что ей слишком хорошо, так, как никогда не было, и это было…
- Мы подъезжааааеееем, - ноет Женя, и трясет его за руку, а когда он выныривает из своей головы и оборачивается к ней, она снова выглядит так, как ебливый вечно нудящий ребенок, мелкая, взъерошенная, с горящими отчего-то щеками, как будто она тоже думала о чем-то таком, поэтому и молчала всю дорогу, - Дань, ты уснул, да, ты…
- Не проветрилась что ли, - говорит он, и это почему-то звучит грубо, он не хочет грубо говорить, грубо будет другое, так, как она любит, классный долгий массаж изнутри, такой…
- Я подумала, - чуть тише говорит она, и прикусывает губу, так, что все ее мысли тут же отражаются у нее на лице, - я… эээ…
На самом деле, он просто ненавидит, когда она думает, потому что в большинстве случаев это что-то хреновое и нудное, но сейчас она думает о чем-то правильном, в очень ценном направлении, так, что думать перестает он – это легко, особенно когда есть, на что переключиться.