* * *
Затекшая голень дергает ногу, словно кто-то вывернул вбок за колено. Но каждая попытка выхватить передышку — новая волна боли. Через сжатые губы наконец, спустя безжизненные полчаса, вырывается писк. До этого Тевкр гипнотизировал узорчатые стрелки, переползающие между римских цифр. Думал, время застыло, раз у Скарамуччи до сих пор лицо каменное. А тот просто стойкий. «Не знакомо такое, Тевкр?». — Мне твои страдания не приносят удовольствия тоже. Чулки приспущены до щиколоток, болтаются, чтоб обнажить колени. Широкий подол платья скрывает горох, на котором Скарамучча стоит чертовы полчаса. Тридцать минут. Три раза по десять. Десять раз по три. — Но ты должен понять хоть что-то. Еще столько же. Тевкр перед ним на удобном кресле подогнул ногу, выставил корпус вперед, упер локоть в колено, выглядит даже скучающе. — Не притворяйся. Я стоял на горохе, это не так больно. Рука рвется к удару, к тому, чтобы переломать до клочьев нахальный голос, но веревки за спиной на запястьях жгут руки. Попытка встать — крупные горошины, впившиеся в кожу, раздирают, кажется, эпидермис. Лучше вообще не двигаться. И перестать сдавать себя с потрохами, пища от боли. Даже сквозь кляп. — Я нашел интересным то, что ты обратил в тот раз внимание на картину. Обычно рабы, если не были образованы хозяйскими репетиторами с юности, не могут разглядеть высеченную из мрамора птицу среди груды камней... Он заметил и раньше, что «господину Тевкру» свойственны перемены, вертящие его, словно флюгер. Разворачивающие в сторону, обратную извинениям за собственное существование, подростковой неловкости. Или, может, Скарамучча действительно его довел. — Не закрывай глаза. Ноги затекают, их паралич скоро обернется болью, заставляющей скулить и склонять колени. Но Скарамучче некуда. Глубже в горох? — Мне показалось, в тебе найдется потенциал, отличный от судьбы горничной или кухарки. Если тебе интересна живопись, я стану водить тебя к репетиторам по искусствоведению, истории. Тебя обучат этикету и риторике. В конце концов, базовой грамотности. Сможешь заниматься бумажной работой или помогать хозяевам коротать время в интересной беседе. У него дрожат ноги. Челюсть впивается в кляп, рык давится о пластмассовый шарик, и звук из гортани валится сдавленным, не похожим даже на возглас животного. — Новым. С таким поведением придется искать для тебя новый дом. Это предел напряженных мышц. С громким стуком Скарамучча валится на деревянные доски, впечатывается в пол виском — колени движутся сами, расползаются по гороху, причиняя боль, от которой приходится выть в кляп. Убого. Как убого. Тевкр сползает к нему с кресла вниз и переворачивает, словно подстреленное животное. Такое добить. К такому скорее приставить дуло. А не стаскивать с гороха и разрезать веревки. Икры сводит: капкан судороги оставляет от тела бессмысленные метания, которые Тевкр напрасно пытается сдержать, и вопящий, надрывный от боли ор в кляп, который просто не получается спрятать. Боль отпускает. Любая боль отпускает. Икры больше не мучимы фантомными челюстями: лишь покрасневшие впадины от гороха надсданым щипанием напоминают о себе. Колени усеяны множеством лунок. Пальцы Тевкра, касающиеся их, провоцируют отгрызть ему руку. Но все силы уходят на попытку отдернуться, чтобы не дать распуститься новому ростку боли. — Ты не должен причинять хозяину вред. Не должен действовать против хозяйской воли. Твои действия напугали меня. Но не парализовали от страха. Скарамучча, согнутый ударом, стерпевший профилактический пинок в челюсть, несильный и не вредящий, мог бы подняться. Лишь бы фокус вернулся в зрение. От него отдалялось что-то высокое, рыжее, что-то, помогающее встать Тевкру. Тевкр встал. Выпустил чужую руку. Не так. Отшвырнул чужую руку. И рявкнул уже недетское, угрожающее «не трогай». Метнулся рывком к Скарамучче, вцепился в локоть, готовясь поднять, словно мягкую игрушку за лапку, но прежде. — Еще раз его тронешь — я тебе колени прострелю. Голос Тевкра был впервые очищен от слабости, ущербности, неуверенности. Дистиллированный гнев. Брат смотрел на него молча. Думать о семейных раздорах «господина Тевкра» нет ни сил, ни желания, ни практической пользы. Он даже по именам не запомнил всех. Они и на лица одинаковы, отличаются ростом. Раз рыжий, два рыжий, три рыжий... Замученный мозг плавится, стекая на стенки черепа. Лежа на руках Тевкра, разглядывая раскатившийся по полу горох, он едва вслушивается в верещание надоедливой птички над ухом. — Подумай над моими словами. Расскажи, чем тебе хотелось бы заниматься, и я прислушаюсь. Это в наших общих интересах. Проводит по волосам Скарамуччи, но в лицо не заглядывает. — Не осталось сил на язвительность? Тевкр спрашивает искренне, но Скарамучча слишком вымотан, чтобы злиться на это.* * *
Прорезавший стейк нож царапает тарелку. От скрежета каждый ежится. Единственная стойкая — Тоня, та, кто отправляет с вилки кусок мяса в рот полностью. Места старших братьев пустуют. Анны опять не дождешься. Аякс откидывается на спинку стула, позволяя горничной забрать пустую тарелку, и говорит устало, как только она отходит: — Не надо никому простреливать колени. И косится на Тевкра, добавляя без интереса: — Может, ты заставишь его уважать тебя хоть немного? Надрез стейковым ножичком по мясу отравлен хирургической точностью, недавним воспоминанием о руке наставника, не дрогнувшей над скальпом. Тевкр вонзает лезвие глубже. Оттягивает вилкой, как кожу щипцами, и видит кровоточащие внутренности. Его стейк недожарили. В последний раз, когда на тарелке оказалось сырое мясо, Леонид высек розгами каждую из кухарок. Тевкр откладывает приборы в сторону и берется за кусок хлеба. Можно не отвечать брату, пока жуешь. Вкуса он все равно не чувствует. — А ты. — Аякс разворачивается, наконец, к Антону, нервно теребящему кадетский галстук. — Не трогай чужих рабов. — Он напал на Тевкра... — Твой брат сам разберется. Никто не ест. Антон раскрошил мясо в волокна. Тоня насытилась скрежетом. Аякс даже не клал в тарелку еду. — Он не опозорит честь семьи, став первым, кому бунтующий раб ночью перережет горло. — И добавляет ядовито: — Я надеюсь. Во сне Антон трясет перед его лицом стейковым ножом, а Скарамучча покрылся весь кровоточащими мелкими впадинами. Это и на сон не похоже: непрекращающийся кошмар. Приходится разомкнуть глаза. Он не потушил свечу на ночь. Неудивительно, что под вспышками мерещится всякое. Одеяло прячет его до носа, под одеялом — он прячет себя от мира, обнимая свои же плечи. Высовывается, чтобы задуть пламя. Босым по ночному дому он добирается до заснувшей кухни, чтобы стащить пакет гороха и запереться с ним в комнате. Рассыпать по полу большую горстку, расправить, как коврик для ног. Сейчас — для его коленей. Тевкр задирает пижамные штаны до бедер и опускается. Бережнее, чем толкнул на горох связанного Скарамуччу, но с собой обращаться так он не может. Сказал: «я стоял на горохе, это не так больно». А Скарамучча забился в припадочных судорогах. Но отец действительно ставил его на горох. На гречку. А потом двинул кони. — Видимо, у него затекли ноги... — Тевкр рассуждает в пустоту комнаты, будто высказывается перед невидимой толпой исследователей, фиксирующих каждое слово. — Здесь не угадаешь. Нормально, если не двигаться. Переминаешься — больно. Но у него не связаны руки и рот не закрыт кляпом. Опираясь на пол перед собой, он поднимается с колен с трудом, едва не грохнувшись. Прилипшие горошины спадают с кожи, движение ноги вперед бьет в сустав молотком. Тевкр с трудом ковыляет до зеркала. Побелевшие следы Скарамуччи страшнее. Он просит прощения тысячу раз. И повторит все, от гороха до кляпа, если понадобится.