блуждал ли я в мыслях,
или ты, кукушечка,
просто молчала?
Ихара Сайкаку (1642 — 1693)
Неопытные и наивные руки чаще других прибегают к плети. Укрощение не строится без страха, но загнанная лошадь падает замертво, даже если бежит под хлыстом быстрее. Можно сражаться за жизнь, а можно отобрать на нее право, не возвращая и самому себе. Одни говорят: «Я лучше умру»; действительно умирают. Потом стой с разомкнутым ртом. Несколько дней он отмечает цифры в записной книжке. Лаконичные записи, прикинутые на взгляд. Наконец он сам решает, в каких дозах и что именно и кому полагается. Речь не только о плане питания, хотя и еда с хозяйского стола вместо объедков прислуги должна оказать ощутимое действие. Это было в теории. На деле Скарамучча отказывался есть почти так же упрямо, как в первые дни: молча. Если бы тело Тевкра так же болело, он бы тоже не хотел разгибаться ради какой-то ложки супа, которую придется проглатывать под пытливым взглядом. Рабов, решившихся на самоубийство, обычно удается спасти. Они выбирают методы самые неэффективные, из ближайших средств: кухонные ножи, заточенные гвозди, острые косяки, удары голов об которые отдаются в несущие балки. У самых волевых, конечно, в приоритете первее зарезать хозяина, чем себя, а побег всегда дороже прощания с жизнью. Но оказавшегося в неволе легче сломать, чем сломить. После воспитательной пытки глаза тускнеют, а тело слабнет. По статистке, собранной Тевкром, легче лишиться рабыни, чем раба: чаще насилуют. Те, кто намеренно выкупает девственниц или чересчур юных, чаще лишаются их в первую неделю. — Как ты себя чувствуешь? Несмотря ни на что, Тевкр уверен, что последнее избиение не особо повлияло на Скарамуччу. Не в том параметре, который он взял под контроль, переведя инадзумского выродка, наконец, в отдельную комнату и лишив обязанностей на последние дни. Порыв помочь ему поубавился, когда Тевкр узнал о пощечине, влепленной Инессе. Наутро он вошел в комнату равнодушно, презрительно отворачиваясь от горы пледов, которыми Скарамучча обложил себя, словно коконом. Не хотелось тратить время и на попытку его разговорить, интересоваться, что и в каких местах болит, что он хочет поесть, как у него с настроением. Но от лица, покрытого россыпью бордовых царапин, сердце и не сжалось, и не екнуло, но встало на место, не смогло отвернуться полностью. Скарамучча высунул голову на шум чересчур резко, словно готов был, забыв про боль в теле, вскочить и дать необходимый отпор. Если потребуется. Но Тевкр вздрогнул в ответ, сам готовый убраться вон при малейшем чувстве опасности. Никому не нужны эти рефлексы, уподобленные животным инстинктам. При всем желании Скарамучча не сожмет ладонь в кулак, не замахнется им: сдавивший руку гипс лишил его самой простой возможности самозащиты. «Всего лишь одна косточка» — максимальное утешение, которое он получил после знакомства с тяжелым ботинком. По словам врача — один из рабов, тот, кого держат в доме, чтобы латал своих, — стоило проявить больше благодарности за уцелевшие внутренние органы, учитывая глубину расползшихся по животу синяков. Ни утешения, ни малейшей пощады. Когда он морщится, красный след на переносице, который никак не хочет затягиваться, грозится разукрасить его лицо кровью снова. Но никакой другой эмоции Скарамучча выдавить не может. Перед ним — болезненно стройный подросток, такого несложно сбить с ног; а на деле за примерной позой на стуле прячется оружие самое гадкое, самое подлое из всего арсенала, направленного на медленную расправу. Любое участие, любое сочувствие, которое можно вытрясти из стен этого дома, усеяно тысячей крошечных мин, способных оторвать ногу. Тевкр отмечает, как презрение сменяется безжизненным взглядом, когда Скарамучча отворачивает голову. Он фиксирует это быстрым росчерком ручки, уверенный, что Скарамучча — не из тех, кто решится расстаться с жизнью после первой пощечины. Первого перелома. Первых шрамов, которые затянутся не сразу. Уйдет время. — В таком виде я не могу показать тебя наставнику. Истерический смешок. Мальчишка закидывает ногу на ногу и безразлично пялится в свой блокнот, потому что — действительно? — до последнего момента думал лишь о товарном виде, в котором должен выставить Скарамуччу в свет? — Это затянется больше, чем на месяц, — Тевкр кивает на гипс. — Но это не значит, что ты будешь избавлен от обязанностей полностью. Держать тряпку можно и одной рукой. Он говорит это без запинок. Выползать из постели сложно, опираясь на матрас лишь одной ладонью, но вынырнуть из-под кипы одеял удается. Было так холодно. Холодно до сих пор. Щипающий щеки воздух, ошибочно прозванный свежим. Холодный голос. Бледно-холодное лицо, неверно украшенное рыжим пламенем веснушек. Обманчиво теплым. Тевкр на него даже не смотрит, договаривая каждую из добивающих фраз, возвращающих Скарамуччу на место мебели, простого предмета. Боль в теле не острая, не точечная, как от спиц или игл. Пронизывает насквозь, как случайный столп света. Нужно сжать зубы, чтобы подняться, не пискнув, не выдав ее малейшего влияния, которое стало бы одобрительным кивком для следующих нападок. Любых. Мальчик шарахнулся, заметив намек на шевеление. Ничего он не растерял. Ни страха, ни чувства угрозы. Покалеченный Скарамучча, готовый на него кинуться, опасен так же, как с двумя руками. На обнаженном торсе виден каждый подарок вчерашних побоев, каждое темно-синее пятно. А над ребрами — фиолетовое. И он все равно делает шаг вперед, вырывая из рук, потерявших смелость, блокнот, швыряя его в сторону. Одного толчка достаточно, чтобы впечатать Тевкра в стоящий позади шкаф. — Задушить маленького мерзавца можно и одной рукой, — он вторит его словам тихим шипением, игнорируя слабый неясный звук. Что-то жалобно-птичье, неготовое ощутить чужую ладонь на своей шее. Но Скарамучча все равно сжимает. — Чего жмуришься? Для слов, разрезающих угрозами воздух, это горло неподходяще мягкое. Простое для сжатия, легкое для прерывания жизни. Скарамучча вдавливает в тонкую шею пальцы, вырывая болезненный стон и первую проваленную попытку вдохнуть. Интереснее всего на перепуганном лице бесполезно разомкнутый рот. Скарамучча не даст ему простой роскоши в виде дыхания. Рука на горле Тевкра сжимается крепче. Тело не реагирует. Не брыкается. Не пытается оторвать от себя руку, окрепшую от гнева. Даже попытки вдохнуть кажутся совсем фальшивыми, будто мальчик лишь притворяется. По глазам, странно сменяющим тусклый блеск на сверкание, Скарамучча видит, что тому все же больно; все равно что-то чувствует. Но даже не пытается это остановить. Скарамучча прерывает пытку сам, резко отпуская шею. Продавил пальцами заметные следы, но те никогда не сравнятся с теми, которые сейчас он носит на своем теле. А можно было попробовать. Довести удушье до логического конца. Но минутная покорность Тевкра совсем не подбадривала. Не пытался выбраться. Не боялся случайной смерти. И сейчас не глотает ртом воздух, а продолжает прижиматься затылком к дубовой двери шкафа, оглядывая комнату в неясном трансе. Возможно, сглотнул слюну. Кадык дернулся слишком заметно. Скарамучча косится в сторону отрешенно. Что нужно, чтоб изменить в голове маленького паршивца хоть что-то? Вбить его в землю? Связать и бросить в углу? Простое действие, которое заставит его хоть на минуту чувствовать все то, что Скарамучча чувствует от простых слов. Каждый в доме зубаст по-своему. То, что господин Чайльд выставляет наружу клыки, перепачканные пеной бешенства, не значит, что остальные не прячут оскал за сжатыми губами. Он думал об этом, уже забыв про Тевкра. У того зубы молочные, хоть и пытаются разорвать плоть. Только момент, в который Скарамучча слышит его отдышку, заставляет обратить внимание на мальчика снова. Такая простая мелочь. А учудила столько проблем. — Для чего ты сделал это? Тевкр не шевелится, вжимаясь спиной в деревянную дверцу, не поднимает головы. Но голос, потерявший хриплость после секунды кашля, заставляет снова смотреть на него. Не на лицо: на понурую рыжую голову. Из которой вылетел самый бесполезный вопрос в мире. Они действительно не понимают. Скелет человека, обтянутый кожей, не отличимой от их собственной, для них не равен самому человеку. Осознание влетает в голову не первый раз, но все предыдущие пули промахивались, лишь задевая висок. Простым вопросом Тевкр выстрелил в упор. Он спрашивает, для чего Скарамучча сделал это. Он спрашивает, зачем нужен был жест очевидной ненависти в ответ на гадкое унижение. Он просто не понимает. — Я все еще твой хозяин. У него голос тихий. Шепчущий. Голос, выдающий самые неверные тайны. — Ты должен делать то, что я говорю. И до неправильного смиренный. Не тот наглый, которым принято раздавать приказы, а устало повторяющий раз за разом одно и то же. Что он чей-то хозяин. Что Скарамучча должен что-то там делать. Что в сознании Тевкра до сих пор действует каждое из этих правил. Сейчас никуда не уйти. Не с костью, сломанной в ладони, и не с его раздетым побитым телом, которое пытались залечить какими-то мазями и застрявшей пластинкой про необходимую благодарность, про рабскую строптивость, про все то, чем Скарамуччу давно тошнит. — И что я должен делать сейчас? — спрашивает он, не скрывая омерзения в голосе, прожигая взглядом упавшую рыжую голову. Всё в ожидании, когда Тевкр осмелится поднять на него глаза. Достойно выдержать хоть один вызов, а не выстраивать щит из унизительных приказов, имеющих лишь одну цель: в очередной раз доказать Скарамучче его место. Тяжелый и жалкий вздох. Вскидывает голову. Глаза видны, но смотрят куда-то мимо. Поднимает подбородок выше, словно демонстрируя кожу, на которой крепчала хватка всего несколько минут назад. — Верни руку мне на шею. Когда тишина затягивается, он осмеливается посмотреть Скарамучче в лицо. Как тот и хотел. Но теперь... Что это? Хитрая манипуляция? Желание обратить попытку мести в насмешку? Вернуть руку ему на горло. Притворяется, что ничего не боится? Скарамучча делает это. Без удовольствия. Без того же порыва, который взял его под контроль до этого. Но готовый задушить маленькую дрянь за напускную храбрость. — Только слабее. ...Почти готовый. — Не так сильно. Тевкр произносит это едва различимо. Его лоб краснеет одновременно с щеками. Растерявшись, Скарамучча сжимает его горло рефлекторно. Вмиг чужое бездействие стало понятным.***
— Теперь тоже меня боишься? […] Близится что-то похожее на большое страшное облако: перекроет небо, будто того никогда и не было. Но здесь, кажется, ни облаков таких ни бывает, ни их ватных кусков, небрежно раскинутых. Либо ясный день, в который воздух искрится солнцем. Либо метель. Второе и чаще, и роднее, но все никак не приходит. Когда снаружи неласково и опасно, то и в стенах, усеянных шипами, не чувствуешь, будто что-то не так. Беспощадный ветер вертит несчастные ели и сносит камнями птиц — любое насилие так же естественно. Вот и все, что он значит. Но долго нет ветра. Нет снегопада. А стены продолжают сжиматься; внутренности, которые дом вытянул из своего желудка, лишь туже вяжутся в узел. Так дом перекрывает кислород самому себе. Дергает конечностями в предсмертных конвульсиях. И все равно никогда не умрет. Гипс, как любое средство лечения, по определению не уродлив: уродливо то, что мешается, а он призван спасать. Но даже на эту руку пришлось натягивать рукав черного платья. С трудом, без застегнутой пуговицы на манжете, но как угодно, лишь бы внешне скрыть то, что под одеждой кажется опухолью. Но лицо не скроешь. Царапины мелкие, множественные. Уже стянутые, но такие заметные, что все равно вздрогнешь, если про них забудешь. С правильным лечением пройдут почти все. Так сказали несколько раз, но и это займет время. А пока он может... — Бу! Со вскриком девчонка шарахается от него, но тут же облегченно вздыхает. Через несколько дней, когда тело перестало болеть от каждого движения, ему действительно снова вручили тряпку. До сих пор не ясны сроки: если следовать правилам этого места — очевидно, в любой момент времени самого несправедливого, готово насмехаться над собственными законами, — то будущей судьбой Скарамуччи должен заниматься не господин Чайльд. Пусть именно он и избил. Пусть именно он обездвижил. Скарамучче кажется, что его снова сравняли с животным. С тем, каким сюда притащили: физически неспособным на отпор, лишенным права голоса. Те поблажки, которые с трудом удалось выгрызть, будто отпали сами собой. Своя комната была единственным исключением. Недостаточным. У него отобрали не только свободу — мнимую, выраженную лишь в форме того, каким рабом он будет сегодня: подметающим или моющим, скачущим через препятствия под надзором учителя или обедающим. Отобрали иллюзию безопасности, нормальности, растворилось наваждение, до этого убедившее его хоть иногда стискивать зубы, чтобы терпеть. В комнате не видно Инессы. Одна девушка занята тяжелыми шторами, вторые — слоями пыли под тяжелыми вазами. Все помещения в доме убираются своевременно, но до некоторых руки служанок добираются в последнюю очередь. Скарамучча уверен, что перестал отличать, чем один малый зал отличается от другого. Всё равно везде один блеск, одна и та же торжественная благородность, которая треснет под первым шагом любого из рыжей семейки. Зачем ухаживать за цветами, когда остальное вокруг увядает? Если дом — лицо хозяев, то этот должен обратиться в обломки. Скарамучча должен помогать с уборкой, но у таза с водой, задвинутого в угол подоконника, он просто стоит. За окном не особо интересно: снег и деревья. Надоело еще в первый день. Здесь тоже: разговоры девушек либо слишком тихие, либо слишком глупые. Он забавляется, отвлекая одну от работы. Она позволяет себя отвлечь, забывая про пыльную штору. Кажется, местным девушкам все равно, что он ходит в таком же платье и таком же фартуке. До сих пор никто не обратил внимание, а если кто-то все же что-то сказал, то в сторону. От этого легче, потому что иногда они хихикают, закрывая рукой рот, когда он говорит что-то, видимо, веселое. Обычно быстро берутся обратно за метлу или тряпку. Иногда остаются посплетничать. Скарамучче приходиться делать вид, что он понимает, о ком идет речь. — И тогда она сказала... С гипсом даже руки не скрестишь, но он все равно облокачивается на стену, изображая непринужденность. — И тогда... Достаточно кивать и ингода хмыкать: это примут за полноценный разговор. А ему не будет смертельно скучно несколько минут. Ими все ограничивается: у него нет желания вверять хоть какую-то тайну, хоть намек на что-то, что очеловечит его в глазах остальных слуг. Это бессмысленно и кончается одинаково. Косы служанки трясутся от него где-то сбоку, а сама она, тихим голосом рассказывая каждый новый секрет дома, прикрывает ладонью рот, словно другие девушки смогут прочитать ее речь по губам. — И ты слышал, что случилось... Он смотрит на нее, слегка отклонившись в сторону. Нет нужды стоять так близко, даже если она переходит на шепот. — Не слышал. — Во время стирки Инесса ударила Сонию, а та полетела головой на кафель. Юная служанка замолкает, выжидая реакцию. Но ответное молчание — как и ответный взгляд, направленный то ли на нее прямо, то ли глубоко в пол, — заставляет ее говорить дальше. — А потом пришел господин Чайльд, и... — Она в порядке? В умытом кровью хлеву треск был такой же, как и сейчас. Такой же чуждый и страшный, но сейчас — короткий, словно удар током. Пущенный под кожу электрический разряд, немедленно вспыхнувший ярким пятном перед глазами. Тут же потух. Тут же перевернулось что-то еще, а что именно — неясно. Волнительно. — Всего лишь шишка. Хотя заплакала. Он вздыхает раздраженно, прекрасно зная, что его поняли неверно. До того, как отыщется верный ответ — на волнение, на выжатое за миг сердце, на странное помутнение, вычеркнувшее любые мысли из головы, — кто-то хлопает дверью, словно очень спешил войти в комнату, но после первого шага за порог онемел. Служанка-сплетница ныкается обратно за штору, заметив взволнованную фигуру Инессы, замершую на месте. Прячется по инерции, не успевая задуматься, кто вошел. Но это знакомое платье, знакомые волосы — почему-то спутанные, — знакомая отдышка, которая заметна лишь по вздымающейся груди. Каждая девушка так дышит от любой попытки пробраться из одного крыла дома в другое. Как можно быстрее. В то время, которое он пролежал в болезненных стонах, в его комнату заходили только врачи. И Тевкр. Если бы он и захотел ее видеть, у него не было бы возможности, если бы она не пробралась сама в комнату. Но он ее совсем не ждал. Ждал сейчас. Всего несколько секунд. Вместо первого слова она глубоко вздохнула, стараясь прийти в себя. Возможно, едва стояла. Несколько быстрых шагов, которые она сделала ему навстречу, пропали под медленным движением век. Он только моргнул — Инесса рядом. Смотрит в лицо, хочет что-то сказать. До последней минуты ему было ясно все случившееся; глаза никогда не подводят, уши всегда на месте. Они оба одинаково выряжены, выполняют одни обязанности. Но Инесса — ребенок Снежной. Часть страшной машины, путающей людей с топливом. Путь до финальной точки он прошел под ее надзором. Она никогда не была на «другой» стороне — там, откуда Скарамучча мог бы махать ей приветственно. Но она все равно вернется с самой жестокой фразой, с тем, что похоже на приказ использовать оставшуюся руку, если вторая отпадет. Он пытался представить, как это выглядело. Как она отыскивала Аякса в большом поместье, какой голос выбирала, чтобы нажаловаться. Может, ему пришлось наклониться к ней, чтобы преодолеть расстояние в голову. Грустила? Плакала? Выплескивала яд, оплетший язык? Ничего из этого не подходило ее взволнованным глазам. Пусть все еще холодным. Может, это просто их цвет. Не оружие. То, что он отдернулся, вжавшись в стену, когда она подалась вперед — случайность. Не этого хотел. Не крепких объятий, но и не отпугивать напрасно, зачем-то снова доказывая, что тело больше никому не верит. Неясно, разглядывают ли замершие в комнате служанки их странную позу: не нападающий и защищающийся. Как и любые ледышки, те, что в ее глазницах, оттаивают. Это капли; не слезы. Слишком жарко в комнате, согретой несменным холодом Снежной. Под веками тают быстрее. Это жалость к израненному лицу? Ко всему остальному, что она разглядела за последнюю ночь, когда он от нее увернулся? Кажется, она плачет всего второй раз. И все так же не всхлипывая. — Я ничего не говорила господину Чайльду. Это была Сония. Ответ, предугадывающий допрос. Как всегда от нее ожидается. Скарамучча косится на девчонку, выглядывающую из-за шторы. Случайный рассказ не выходит из головы, как въедливая липучка, умоляет стать доказательством слов, с трудом проговоренных на дрожащем выдохе. Словно сама считает их бесполезными. А ему самому что делать? Простить — кого все же? — и жить дальше? Заверить, что все в порядке и даже не было больно? Что из этого выдавить из себя, чтобы сцена закончилась мило и безболезненно? Стучать на того, кем была и твоя подруга, тому, кто способен тысячу таких застрелить. Ему больше не кажется это абсурдным. Порядок вещей, не людей. Каждый раз подробность более жестокая будет вскрываться ножичком, случайно ранить, оставлять заметный шрам навсегда. То, от чего он пытался уйти. — Тогда зачем ты все еще называешь его господином? Может, он тысячу раз неправ, думая, что она влезает в клетку сама, как способная упорхнуть бабочка. Все равно следует каждому правилу, все равно склонит голову, если другая, рыжая, мелькнет вдалеке. И каждый шаг навстречу тому, что он хочет ей показать, — что его пальцы той же длины, что у Леонида, сжимавшего наведенный на Майю пистолет; что его смех такой же, как у Аякса, только в разы человечнее; что ему больно так же, как вечно печальному Тевкру, или вовсе в разы больнее, — заставляет ее отпрянуть на пару шагов назад. Иногда на все десять. Инесса молчит. На темной ткани, перетянутой фартуком, темнеют от слез редкие пятна. — Инесса. Громкий и грозный голос. Такой же, как и всегда. Внезапный и резкий, никогда не желанный, всегда застающий врасплох. Инесса до этого открыла дверь быстро — этот ее почти выбил. Снова лицо господина Чайльда. В очередной раз. Выбил глаза на каждой стене, каждый раз знает, когда появиться, чтобы отравить Скарамучче жизнь. По лицу его никогда не понятно, о чем думает. Брошенное в комнату «Инесса» заставило обернуться каждую из служанок. Кроме Инессы. Он не перешагивает порог, остается ногой за ним, дверь лишь придерживает. Не планирует оставаться здесь долго. — Подойди ко мне. Скарамучча смотрит на ее дернувшееся плечо. Ни один силуэт в комнате не движется. Первые секунды легки: те, что отведены ей на разворот и шаг к выходу. Но ничего не происходит. — Инесса, — он завет настойчиво, но беззлобно, словно она всего лишь оглохла. Вместо стука по полу тонких туфель, который должен раздаться немедленно, слышна тишина. Кряхтение, которое выдавливает из груди ее вес. В комнате нет часов, но Скарамучча уверен, что прошло больше минуты. И больше двух. Все это время Аякс смотрит ей в спину, сам не двигается. Служанки оглядываются растерянно. Инесса — их наставник и стержень, зеркалом отражающий, как необходимо себя вести перед любым господином. Аякс нервно дергает дверь, захлопывая ее за собой. Наконец, убрался. Каменные плечи заходятся тряской, безмолвные слезы — разгорающимися рыданиями. Некрасиво так думать, но ее нос мило вздрагивает, когда она плачет навзрыд. Прежде, чем другие девушки засуетятся, Скарамучча притягивает ее голову к своей груди. Под ладонями спина теплая.