После того, как огонь выгнал воробьев
Все облака висят как виселица.
Эй, ты слушаешь?..
Fleurie — Sirens
Хоэншёнхаузен встречал вышками с дежурными, парой служебных собак, крепкими стенами с десятью линиями колючей проволоки наверху и холодным сентябрьским солнцем, что здесь — над весьма мрачным местом — светило будто иначе и совсем не грело. Проделав стандартный путь по длинным, глухим коридорам в сопровождении младшего лейтенанта, Маттиас вновь оказался в камере Ханны. — Не надоело? — хрипло поинтересовалась она, не сдвинувшись с места и продолжая лежать на неудобной деревянной кровати, чуть подкидывая и перекатывая в ладонях небольшой апельсин. — Если я приехал сюда по собственной инициативе, значит, ещё нет, — ровно отозвался Штофф, положив на стол тонкий матрас, сложенный в несколько раз, и бутылку вишневого сока. — «Ещё нет»… — задумчиво повторила Ханна, смотря в потолок и не замечая принесенных «передачек». — Я для тебя какая-то игрушка? — Нет, Ханна, ты — не игрушка, — строго поправил он, стягивая чёрную кожаную куртку, а затем, уже по привычке, повесив её на спинку стула. Гейнсвальде криво, будто пьяно ухмыльнулась и едва впилась короткими ногтями в кожуру апельсина. — Не люблю вранье. Маттиас спорить не стал, посчитав это бесполезной тратой времени, которого было и так мало. Впереди ещё разговор с генералом, а затем — дорога в Потсдам, чтобы успеть к просмотру матча дома у Филиппа. — Не люблю вранье… — тише прошептала Ханна, позволяя заметить, как взгляд её с твердого и ненавидящего сменился на сожалеющий. — Поэтому провела в нём всю жизнь? — дрогнувшим голосом уточнила сама у себя, продолжая смотреть в потолок, по которому ползла трещина. — Это лучше, чем провести пятнадцать лет в тюрьме, — ухмыльнулся Маттиас. Ханна тут же повернула голову в его сторону, цепляясь гневным взглядом тусклых глаз. — Если расскажешь, кто надоумил тебя на бегство из Штази и пытался перевербовать, я сделаю всё, чтобы смягчить наказание. Но Ханна прыснула со смеху и продолжила крутить в тонких, будто высохших ладонях апельсин, рассматривая его с пугающе глубоким интересом, будто из точек на кожуре вот-вот сложились бы слова, объясняющие все тайны мироздания. — О чем думаешь? — не сдержался Маттиас. Ханна улыбнулась. На этот раз — добродушно. И вновь повернулась к нему. — Если кину тебе в голову — смогу повредить череп? — Только если кидать с Берлинской телебашни. Ханна апатично и шумно вздохнула: — Туда меня не пустят даже под конвоем. — И у меня нет времени ожидать внизу, — с ухмылкой подыгрывал Маттиас. Ханна поерзала и легла на бок, пристальнее уставившись на Штоффа, будто только что осознала его присутствие. Безразлично разжав пальцы, она позволила апельсину упасть на пол и укатиться куда-то под стол. — Новое задание? — поинтересовалась она сосредоточенно и где-то даже серьезно. Будто по-настоящему. Будто на мгновение стала прежней Ханной Гейнсвальде, которую Маттиас впервые повстречал лично на полевых сборах, где сразу же был поражен силой и упорством, которым, казалось, невозможно было уместиться в её худом теле. — Да. Ханна, хищно ухмыльнувшись, несколько секунд испытывала Маттиаса безумным взглядом, а затем, поднявшись с кровати, забрала со стола матрас. — Спасибо, — кивнула, расправляя его поверх деревянной поверхности, на которой спала уже больше двух недель. — Но я думала, что ты приедешь чуть раньше… — расправившись с матрасом, Ханна почесала плечо. — Я не мог, — Маттиас зацепился взглядом за прямые рыжие волосы, что блестели в свете солнца, продиравшегося сквозь мутные стёкла окна. Ханна, очевидно, не так давно ходила в душ. Дежурный рассказал, что Гейнсвальде выпросила себе ежедневные походы в душевую во время допроса у Ларса. И Маттиасу оставалось лишь гадать — как ей это удалось. Хотя и Ларс Уншталь — несмотря на известность своих грубых методов дознания — испытывал к агентам, даже если те уже пытались переметнуться на другую сторону, каплю уважения. За всё, что было сделано «до». А Ханной было сделано многое. — Швебиш-Гмюнд, Ной-Ульм, Вальдхейде-Неккарзульм и Вайлербах… — игриво, будто была ребенком, что говорил на выдуманном языке, перечисляла Ханна, перекатывая на подушечках пальцев золотые серьги-гвоздики и с удовольствием их рассматривая. — То, что я слышала. То, что передала в штаб. Но по поводу последнего не уверена — американец под конец не мог выговорить даже названия своих городов, а уж немецкие… Ладно, буду честна: и в начале вечера он говорил тошнотворно… Даже бундесдойч не заслужил таких пыток. — Значит, ты скаталась туда-обратно с дипломатами, выпила в компании западногерманских и американских офицеров и узнала о предполагаемом расположении «Першингов»? — Маттиас, не сдержавшись, позволил себе эмоционально приподнять брови. Впрочем тогда — в 1983 году — на проявление эмоций он был в целом чуть более щедр. На тот момент ему всего двадцать два. На плечах — погоны лейтенанта пограничной службы. Через пару часов — за ним приедет машина, что увезет из небольшого отеля в Восточном Берлине, где они с Ханной провели ночь, обратно в Мариенборн. — Ага, — Ханна обольстительно хищно ухмыльнулась, наклонившись к зеркалу, чтобы надеть серьги, — тебе, должно быть, обидно понимать, что вы — мужчины — готовы растрепать что угодно, лишь бы впечатлить красивую женщину, — продолжала она с гордостью, звеневшей в тонком, но уже обретающем легкую хрипотцу голосе. — Как ты это сделала? — Маттиас наклонился ближе к столу, ощущая соблазнительный аромат кофе. Не своего — тот был давно и быстро выпит. А того, к которому ещё не притронулась Ханна. Сразу после душа, уложив ярко-рыжие волосы феном, она принялась наносить макияж, орудуя кисточками так ловко, что Штофф наблюдал за этим действом с обычно несвойственным мужчинам интересом, радуясь, что ему достаточно было умыться и побриться. И совершенно не подозревая, что в скором времени его ежедневным утренним ритуалом станет надевание парика и линз. Ханна на мгновение обернулась и выразительно изогнула бровь — над тем глазом, где уже была старательно выведена идеальная острая стрелка. — Как и всегда, Маттиас, — пожала обнаженными плечами она, всё ещё оставаясь в белом полотенце. — Изображала из себя дуру: смеялась над сальными шутками, делала комплименты их эрудиции и тому, как сидят на их необъятных телах кители с пуговицами, что норовят вот-вот выстрелить мне в глаз… — Я нравилась тебе, Маттиас? — несмело уточнила Ханна, повернув лицо к окну, и чуть прищурилась, будто вспоминая, каково это — ощущать лучи солнца в полную силу и щуриться, наслаждаясь их яркостью. — Ты знаешь ответ. — Люди часто спрашивают, когда знают ответ. Потому что им хочется ещё раз его слышать. — Нравилась, Ханна. И я искал тебя, пока не понял, что ты не хочешь быть найденной. — Ты искал, чтобы сдать меня. — Потом — да. Ханна приоткрыла губы, сделала рваный, шумный вдох и несколько долгих секунд молчала. — А сначала?.. — спросила почти шепотом. — Это пустой разговор, Ханна. Он ничего не решит. — Значит, нравилась… — задумчиво повторила себе она, вновь наклонившись, чтобы расправить матрас ещё лучше. — Но не настолько, чтобы меня спасти… Маттиас устало покачал головой, с сожалением отмечая, что Ханна похудела ещё больше. Тюремная коричневая рубашка бесформенно свисала с тонких плеч, а брюки и вовсе приходилось постоянно подтягивать — не спасала даже резинка на поясе. — Выпей сок. — Я не хочу. — Бутылка из стекла. Я должен буду забрать её с собой. Придется выпить, пока я здесь. — А упаковки из картона не было? — Не было. Попросить у дежурного кружку? — Ты уже уходишь? — она обернулась, пристальнее всматриваясь в его лицо и будто боясь положительного ответа. Маттиас бросил взгляд на циферблат наручных часов. — У меня ещё десять минут. — Не надо кружку, — вздохнула Ханна и медленно села на кровать. — Значит, из агента внешней разведки ты превратился в агента внутренней?.. — Так бывает. — Со мной не вышло. Я просила перевода обратно через неделю жизни в ФРГ… — А так — не бывает, — сухо отвечал Маттиас. — Не мне объяснять тебе, что мы не путешествуем и не можем вернуться, когда нам надоест. — С поддельным паспортом много не попутешествуешь, — Ханна кисло ухмыльнулась, заламывая до боли бледные пальцы. — Ты занимался сексом по любви? Маттиас устало покачал головой. За плечами был опыт общения с разными людьми, но с Ханной было особенно тяжело. То ли потому, что он всё ещё хорошо помнил её другой и не принимал её нынешнюю. То ли потому, что Ханне, очевидно, требовалась врачебная помощь, и поведение её становилось всё более странным. — Ты всё-таки в кого-то влюбилась и решилась переметнуться, — закивал Маттиас с едва заметной горькой ухмылкой. — Ханна… — выдохнул обреченно, прикрывая ладонью глаза. — Он говорил, что вытащит тебя из этого? Что вы заберете Хелену и уедете жить счастливой жизнью куда-нибудь на Лазурный берег? — Хелена… — прохрипела Ханна, сильно нахмурившись, будто от приступа нестерпимой боли, сквозь которую пыталась пробраться к другим — светлым — ощущениям, что могут помочь эту боль унять. — Хелена… — У неё всё хорошо. Ханна выпрямилась. С лица её тут же ушло страдание. Остался лишь заметный в глазах нестерпимый интерес. — Ты узнал, как она? — Ханна наклонилась вперед и заправила прядь волос, что мешали всматриваться в Маттиаса. — Она в порядке? — Хорошо учится. Не всё получается, но она очень старается. Похожа на тебя. Ханна болезненно усмехнулась: — Надеюсь, что нет. — Ну, да, — закивал Маттиас, улыбнувшись. — Ты платья себе не шьешь. Глаза Ханны заполнились слезами. В одну секунду. После одной короткой, но значимой фразы. — Она… Всё ещё шьет? — Да. Ханна счастливо улыбнулась, не замечая, как слёзы покатились по щекам, застревая в глубоких ямочках на щеках на долю секунд, а затем продолжали огибать лицо. Маттиас не спешил прерывать. Причины этих слёз, смешанных с радостью, были тем немногим из поведения Ханны, что он понимал. Её мать — Фейге Гейнсвальде — была известной в Восточном Берлине швеей. После войны, будучи освобожденной из концлагеря вместе со своим будущим мужем, она устроилась в ателье, где работала до последних дней своей недолгой жизни. — Мама умерла в родах, — почти беззвучно пояснила Ханна, облизнув сухие, потрескавшиеся бледно-розовые губы, — и, кажется, отдала в тот момент свой талант Хелене… А ты… Маттиас едва приподнял брови. Переход с темы семьи Ханны к нему был слишком резким. — Ты… — прохрипела она, позволяя даже в этом коротком слове услышать, как голос наливается гневом. — Ты работаешь на режим… Маттиас стиснул зубы, не в силах больше терпеть, и подался вперед, едва не столкнувшись лбом с Ханной. Привычная, но забытая близость, что раньше почти всегда влекла за собой нетерпеливый, рваный поцелуй — где-то между делом, где-то между работой, где-то между «привет» и «пока». Сейчас — ощущалось такое же по силе напряжение. Вот только привести ни к чему уже не могло. — А ты хотела бежать туда — туда, где это всё ещё живет, — въедливо, но тихо, будучи уверенным, что так дойдет даже лучше, говорил он, обхватив её худые предплечья. — Напомни, где оказались твои родители, когда к власти пришли нацисты? Ханна, толкнув Маттиаса в плечи, избавилась от неудобной, где-то даже пугающей близости и поспешила к окну. Обняв себя за локти, она сделала глубокий вдох — такой, будто могла ощутить свежий воздух. Такой, будто окно тюремной камеры было хоть минимально похоже на обычное. Будто она могла иметь над своими эмоциями и чувствами ещё хоть какой-то контроль. И хоть как-то влияла на собственную жизнь… — Где? — надавил Маттиас, понимая, что подобрался к самому болезненному. Ханна шумно вздохнула и на мгновение запрокинула голову. В тишине камеры хорошо различимо хрустнули шейные позвонки, что затекали из ночи в ночь на деревянной кровати. — Я работаю на режим, — согласно кивнул Маттиас, не сводя со спины Ханны напряженно взгляда из-под едва нахмуренных бровей. — На тот, что противопоставляет себя нацистскому, потому что нацисты отправили твоих родителей и ещё более миллиона других людей в… Ханна, стиснув зубы, замычала, перебивая Маттиаса и погладила ладонью живот, будто была ребенком, что изображал голод. И ещё раз по кругу. А после — резко согнулась от фантомной боли, словно пыталась подавить рвотный позыв, что уже был у горла. — А-а… — хрипло застонала она, шумно вдыхая носом и сглатывая слюну. — А-а-аушвиц… Ханна упала на пол, взвыв от боли, что была не физической, а душевной, но всё равно была, казалось, способной вывернуть наизнанку и уничтожить. Уткнувшись лбом в пол, Ханна не сдерживала рыданий и стонов. Маттиас встал со стула и, наклонившись, обхватил Ханну за предплечья, поднимая медленно и бережно. Ожидая возможной агрессии в свою сторону, он не стал прижимать её к себе, чтобы успокоить. Но Ханна уткнулась в его плечо сама, теряя напряжение в мышцах и обретая мнимое спокойствие. — Мне плохо… — хрипло стонала она. — Я вижу… То, чего не хочу видеть… Мне плохо… Вижу маму с папой в газовой камере… Маттиас, повинуясь скорее телесным воспоминаниям и привычкам, крепче прижал её к себе одной рукой, а второй — принялся едва поглаживать по голове. — Они никогда в газовой камере не были. Их спасли. — Я вижу. Я вижу. И этот запах… Маттиас… Помоги мне… — лихорадочно шептала Ханна, обжигая горячим дыханием его шею. Так, как делала когда-то давно в очередном гостиничном номере, что становился для них островом фантомной свободы посреди рабочей невозможности сделать лишнее телодвижение. В номере, в котором они, будучи птицами, что летели в разные стороны, останавливались на миг, желая перевести дыхание, снова и снова его сбивая. Штофф нахмурился, ощущая, как промокла насквозь тёмная ткань его водолазки. И как крепко Ханна впилась пальцами в предплечье, будто влезая короткими ногтями под мышцы. — Я постараюсь помочь. Ханна рассмеялась. — Ты уже помог, — прошептала она, унимая плач, и минуту — подозрительно долгую — между ними стояла глухая тишина. — Я тебя не виню. Я сама виновата. Глупо было рассчитывать, что ты поступишь иначе. — Ханна… — Ты не любишь никого, кроме этой страны, — прошептала она, в последний раз на миг прижимаясь теснее к его груди, чтобы затем отстраниться. Шагнув к столу, Ханна опустилась на стул, что минутами ранее занимал Маттиас. — Ханна, — Штофф покачал головой, пытаясь достучаться до её сознания, и сел на край постели, чтобы вновь быть напротив, — твой дед — еврей, твои родители — евреи… Гейнсвальде замерла. Тускло-зеленые глаза безжизненно округлились, а затем налились животной ненавистью. В голове Ханны будто что-то проворачивалось против её же воли — мучительно болезненно и медленно, наматывая на себя, перемешивая и уродуя всё, что она слышала, видела и проживала. — Если бы советские солдаты не вошли в Берлин, — продолжал Маттиас, — тебя бы не было, и… Ханну начало трясти как при лихорадке. Уставившись безумным взглядом в стол, она принялась покачиваться из стороны в сторону и что-то шептать себе под нос. Маттиас наклонился ближе, но разобрать слов не получалось. Ханна говорила на незнакомом ему языке. — Вэhая им шамоа… — бредила она, прикрывая глаза. — Тишмэу эль мицвотай… Маттиас нахмурился, подавив первое — импульсивное — желание прервать её и попытаться привести в чувства, и продолжил слушать непонятный набор звуков. Но чем дольше это продолжалось, тем отчетливее он понимал: Ханна говорила на иврите. Идиш, насколько ему было известно, имел в основе немецкие диалекты. Ничего немецкого в шепоте Ханны сейчас не слышалось. Медленно поднявшись с кровати, Маттиас зашел за спину Ханны, чтобы вытащить из внутреннего кармана куртки, висевшей на стуле, небольшой диктофон. Нажав на кнопку вверху, он начал запись. Ханна продолжала раскачиваться из стороны в сторону ещё двенадцать минут — Маттиас засёк время аудиозаписи. Отметил Маттиас и то, что уже начинает опаздывать к генералу, а, следовательно, сдвигался и выезд обратно в Потсдам. — Ich bin… Ich bin durstig… — дрожащими губами произнесла она, медленно открывая глаза и пытаясь прийти в себя. Маттиас, убрав диктофон в карман брюк, открыл бутылку с соком и поставил перед Ханной, отмечая на её лбу испарину — Гейнсвальде будто пробежала марафон и едва могла совладать с собственным сбитым дыханием. Жадными глотками Ханна выпила почти всю бутылку за раз, а затем поставила обратно на стол, чтобы немного продышаться. — Мне пора, — Маттиас забрал со стула куртку и, надев её, обернулся, чтобы забрать с собой бутылку из-под сока, как и предупреждал ранее. Ханна отстраненно кивнула вместо прощания и обхватила горлышко пальцами, чтобы протянуть Маттиасу, как вдруг резко передумала и, вскочив из-за стола, ударила по краю бутылкой. Осколки, вместе с тёмно-красными каплями россыпью разлетелись по маленькой камере. Маттиас бросился к Ханне, но та, выставив вперед то, что осталось от бутылки, попыталась ему противостоять. Вышло плохо — силы были не на её стороне. Через секунду Маттиас, выбив из ладони бутылку, заломил её руки за спину и уложил на стол лицом вниз, навалившись сверху. — Сок был так себе, — с трудом прохрипела в неровную поверхность стола Ханна, ощутив щекой крошечный осколок, что впился в кожу. — Как и твоё поведение, — кивнул Маттиас, грудью ощущая, как бешено бьется сердце Ханны, как рвано она дышит. Как сильно, кажется, ненавидит не его, а саму себя. *** — Что с рукой? — генерал Фольксмеер, прерывая их разговор, едва нахмурил брови, когда заметил перебинтованную ладонь Маттиаса. Штофф посмотрел на руку, что лежала поверх отполированной поверхности длинного стола, так, словно видел впервые. Ханна успела нанести глубокий порез на внутренней стороне ладони в первую секунду их короткого противостояния. Ярко-алая кровь проступала уже через вторую повязку, которую он сделал сам, вытащив из машины аптечку — первую же наложил врач Хоэншёнхаузена, после того как пришел в камеру по приказу дежурного, чтобы вколоть Ханне успокоительное. — Порезался, — ровно отозвался он, замечая в тёмных глазах генерала не злость, а скорее удивление тому, что Маттиас пытался сделать из него дурака. — Готовил. Задумался. — Значит, решил завербовать учителя физической культуры, — вернулся к прерванной ранее теме генерал. — Спустя две недели. Тебя ничего в нём не смущает? — Нет, — твёрдо ответил Маттиас, невольно вспоминая разговор, который довелось услышать случайно пару дней назад. Вернер направлялся к выходу из учебного блока вечером, после очередных дополнительных занятий с отстающими младшеклассниками, которые, в отличие от более взрослых учеников, многое не могли усвоить самостоятельно. Дверь в кабинете рисования на первом этаже была прикрыта не до конца. Вернер знал — Анели часто оставалась в интернате допоздна, потому что здесь ей было удобно работать над своими картинами. Здесь были все материалы и много пространства, много — как она говорила — воздуха. Но сейчас из кабинета приглушенно доносился голос Филиппа. Вернер бесшумно — с пятки на носок — шагнул ближе. — Анели, хватит… — обычно спокойный и дружелюбный физрук сейчас был явно чем-то раздражен. — Ты только делаешь хуже… Убери это отсюда… — Филипп, оставь меня в покое. — Анели! Ты бы повесила сюда ещё и его портрет! — Прекрати! — в голосе фрау Фогель послышались звенящие ноты гнева. — Я должна на это смотреть. Я не могу взять и забыть. Я не могу делать вид, что ничего не было! — Ты убиваешь себя. Ты нервничаешь. — Уходи. У меня болит голова. — Ты стала злоупотреблять вином, от тебя пахнет даже сейчас… Несколько секунд Анели молчала. И Вернер, кажется, даже через стены видел, как она пыталась не сорваться и не закричать. Как втягивала носом воздух, как распрямляла плечи, от чего объемные рукава её блузки чуть вздрагивали… Как едва подрагивали её пухлые губы каждый раз, когда она нервничала и пыталась это скрыть за собственными принципами, за любовью к феминизму, за чем угодно. — Я тоже переживаю, но мы должны двигаться дальше, чтобы это больше не… Анели развернулась — Вернер слышал, как скрипнули половицы под её любимыми коричневыми туфлями на каблуках с тонким ремешком на щиколотке. — Вот именно, Филипп! — сорвалась почти на крик она. — Это — напоминает мне об ошибке, которую совершили мы все вместе. Все вместе, понимаешь? Не воспитатели, которых дети ненавидят, не Петер, который проводит с ними всё своё время, но всё равно не может залезть в голову каждому, а мы все! И мы с тобой — в большей мере. — Почему ты вешаешь это именно на нас с тобой? Он — сын диссидентов. Он ненавидел, возможно, всю нашу страну… — Чёртов милитарист! — прыснула Анели. — Диссидентство, по-твоему, передается по крови?.. — Н-нет, но… — Мы виноваты потому, что дети больше всего привязаны именно к нам, Филипп. Ты знаешь и чувствуешь это.. Вернер улыбнулся уголками губ и медленно кивнул, соглашаясь с фрау Фогель. Воспитанники интерната действительно больше всего любили своих самых молодых преподавателей — Анели и Филиппа. То ли потому, что те были максимально искренними и никогда, в отличие от учителей возрастных, не пытались предстать безгрешными мудрецами, читающими нотации по поводу и без, то ли потому, что попросту веселились на своих уроках с детьми, наслаждаясь работой и пытаясь через искусство или спорт помочь выплеснуть то, что мучило. То, что не замечали воспитатели, душившие постоянным, но бездушным контролем. — Ты права, — голос Филиппа стал тише. — Я хочу рассказать обо всём Вернеру… — Этого делать нельзя. Ты уже поскандалила с офицерами «Штази» — с тебя хватит. Анели звонко, будто со странной гордостью, усмехнулась, уже зная, чем Филипп начнет аргументировать — тем, что они не могут никому о случившемся рассказать. Но знала Анели и то, что жизнь чаще всего требует от людей сделать именно то, что сотворить невозможно, а потому готова была продолжать спор. — Но… — Я расскажу ему сам, — перебил Филипп, твёрдостью своего голоса и намерений на мгновение повергая Анели в шок. — Ты права. Ему стоит знать и быть внимательным. — Бдительность Бригитты Фишер не оставляет мне выбора, товарищ генерал, — криво улыбнулся Маттиас. — Мне нужен человек, который в курсе всего, что происходит в интернате и знает о внутренних взаимоотношениях, так как фрау Фишер изрядно постаралась оградить всех сотрудников от близкого общения с подозрительным Вернером Брандштеттером. — Бдительность фрау Фишер стоит усыпить, если и вовсе не подвергнуть эвтаназии. Она кажется нам избыточной. Мы устали её успокаивать. — Пришлите через отдел образования распоряжение отправить в Трептов-парк в преддверии Дня Республики вместе с детьми меня. Меня и… — Маттиас перевел взгляд на окно, за которым всё ещё светило солнце, и беспечно пожал плечами, едва сдерживая ехидную ухмылку. — Анели Фогель. — Знакомая фамилия… — нахмурился генерал, посмотрев на Маттиаса внимательнее. Быть в курсе всех дел, что велись агентами, было невозможно, и во время беседы Штоффу постоянно приходилось напоминать, кто есть кто. — Учительница рисования. — Да, вспомнил. Следователи, приехавшие сразу после случившегося, были от неё в «восторге». Она едва не подралась с ними за рисунок того мальчишки… Маттиас этого не знал. В протоколах, что он изучал перед отправлением в Потсдам, об этом ничего не было сказано. — Поэтому я хотел бы провести с ней чуть больше времени вне стен интерната и влияния фрау Фишер. Её импульсивность и чувствительность может помочь узнать больше. — Хорошо. Распорядись сам через Линду. Можешь быть свободен. Маттиас поднялся из-за стола и, не сдержавшись, всё же задержался в кабинете ещё на пару минут, обернувшись возле двери. — Есть новости про младшего лейтенанта Кноппсен? Генерал с шорохом перелистнул страницу документа, что лежал перед ним на столе, и, не поднимая глаз, ответил: — Да. Согласовали процедуру обмена. Маттиас сдержал вздох облегчения. Расслабляться, пока Ирма всё ещё на Западе, было рано. — Когда она вернется? — Если всё пройдет спокойно — завтра. Но ты, Маттиас, — голос генерала Фольксмеера вмиг приобрел ноты тяжелой стали и угрозы, а сам он оторвал взгляд от документов, впиваясь им в майора, — не сунешься к мосту! — Мне до него десять минут езды, — с мальчишеской ухмылкой, будто был подростком, что нарочно злил отца, напомнил Маттиас. Но генерал вестись на это не планировал. По крайней мере — внешне. И озвучивать очевидную перспективу лишения майорских погон в случае, если Маттиас ослушается, не стал. — Я тебя предупредил. Возвращайтесь в Потсдам, товарищ майор. — Слушаюсь, товарищ генерал, — серьезно отозвался Маттиас, мысленно уже перестраивая свой маршрут и пытаясь продумать, по какой дороге сейчас — в разгар субботнего дня — будет быстрее добраться до Мариенборна.