ID работы: 12138329

Hora Fortunae

Смешанная
NC-17
В процессе
17
Velho гамма
Размер:
планируется Макси, написана 91 страница, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
17 Нравится 9 Отзывы 4 В сборник Скачать

Глава 9. Зеркала Космоса

Настройки текста
      Эфир был сам не свой, и дело едва ли было в том страшном сне, который он увидел несколько дней назад.       — Шайн?       Шайн, кажется, спал. Эфир, даже будучи без маски, никогда не мог понять, в каком состоянии его сосед: он, мягкий, добрый и наивный, будто бы не являлся частью этого мира, и Эфир едва ли мог рассудить, будило это в нём простое раздражение или глубокую жгучую зависть.       — Фортуна с тобой, мясо ходячее… — пробормотал Эфир, садясь на пол прямо в пижаме, и устремляя взгляд на небо. Мастер Карстен не лечил душу, но, ввиду шаткого неудовлетворительного состояния оной разрешил ему некоторое время не посещать астрономию, чтобы отсыпаться и не ломать циркадные ритмы.       После случившегося Эфир впервые в жизни начал бояться смотреть в зеркало. Сравнительная неприязнь, прежде будучи зудящим завистливым раздражением, сейчас не давала ему поднять головы, набрасываясь на него из каждого зеркального отблеска. Христофор, конечно же, хотел поговорить с ним, но он не открывал и Шайна попросил ничего не говорить. Что удивительно, Шайн понял, а Вероника — нет. Вероника, стоило её другу приболеть, выбрала беспроигрышную тактику коммуникации, чтобы ему не навредить — исчезла. Эфир, в сути своей, даже ничего не успел ей рассказать, кроме коротко брошенного «мне дурно, у меня сейчас нет ресурсов на совместную учёбу». Вероника, уже в письме, сообщила ему, что «мне дурно» — звучало слишком небережно по отношению к её возможным печалям, и что ему стоило подумать над своим поведением.       Эфир протянул руку в карман, достал оттуда записку и позвонил в колокольчик, читая заново. Прежде желая сохранить, чтобы они потом вклеили это в дневник, юноша со сдавленной яростью разорвал бумагу. Ещё раз, и ещё, пока не заболели пальцы, слушая, как мерзко-насмешливо шуршит пропитанная каким-то гадким приторным запахом бумага. Теперь сердце ему жгло не навязчивое внимание слишком идеального Христофора, а пренебрежение со стороны лучшей подруги. Не легче, но болит совсем иначе. Украдкой Эфир видел со стороны, как она общается с Ниной и Максиной, и он должен был порадоваться, что они её поддерживали в час печали, однако он слишком отчётливо слышал, что разговор вели о нём. О том, что оказался такой же, как и все, что нельзя оправдать тяжким расстройством его грубость и неаккуратность к чувствам подруги, что сам виноват и сам заслужил то, что с ним случилось. Эфир мог бы сказать, что оскорблён, но едва ли в действительности это чувствовал: скорее это была растерянность и обида на самого себя, что не смог быть достаточно хорошим. Либо не смог найти того, кто был бы достаточно хорошим к нему?       У Эфира всегда было твёрдое ядро. Он прятал его, был не бережен и пытался ломать и обтачивать под практические нужды, но оно не поддавалось ни на йоту. Твёрдое ядро мешало Эфиру настолько, что он с каждым годом жизни всё больше осознавал, что никто на свете не способен понять его, кроме него самого.       — Если ты спишь — слушай меня, — Эфир делал вид, что говорит с Шайном, но на самом деле говорил сам с собой. Прислушавшись, он рассудил, что его сосед всё-таки спит: несмотря на обилие странных звуков при бодрствовании, спал Шайн тихо, как настоящий мертвец, — какое право она вообще имеет меня обижать? Почему я должен чувствовать себя виноватым за то, что не подобрал «достаточно этичные» слова, пока мне было дурно? — Эфир говорил неуверенно, но ровно то, что думал, пока казалось, что строгий страх осуждения, приказывающий себя ругать против воли, растворился в темноте.       Однако долго вести беседу он не смог. Шайн не слушал его, от чего чувство горькой неуслышанности росло только сильнее. Эфир с трудом поднялся на ноги, подошёл к зеркалу и снял с него покрывало.       Он стоял так, что не видел себя, но видел, как в зеркале мерцало отражение звёзд. Звёзды были так спокойны, мертвы и прекрасны, что рядом с ними Эфир не боялся даже посмотреть на себя.       Постояв ещё пару минут, юноша сел на колени напротив зеркала и уставился в моргающую черноту собственных глаз. Глаза у него были крупные и тёмные, при ночном освещении казавшиеся космической пустотой; у Христофора таких не было. Медленно, словно двигая повреждённой конечностью после срастания костей, он перевёл взгляд на собственные губы. Бледные, мягкие, правильной чуть изогнутой формы, будто он всегда был немного печален — то, что могли видеть те, кто не носил маску, покуда он сам был в ней. Он будто всегда был немного печален, но ему почудилось, что отражение улыбнулось.       Эфир смотрел и чуть себя не узнавал, прежде всегда разглядывая себя исключительно при свете солнца или яркой свечи. Тот, кого он видел перед собой был прекрасен, но не так, как омерзительно прекрасен был Христофор. Он был Эфиром и был самим собой, непостижимым как воля Фортуны. Он весь был милостивой волей Фортуны.       «Ты красивый, — Эфир говорил легко, потому как слишком естественно представлял, будто говорит с кем-то, кто не является им самим, — и всегда слушаешь меня. Ты — познание маленького космоса, потому что только через наблюдение за другим можно познать себя.»       Поймав себя на словах Вероники, но не отрицая их правдивость, Эфир брезгливо поморщился и уставился в пол. Отражённый от стекла звон звёзд всё ещё было хорошо слышно.       «Никто не поймёт меня лучше, чем я. Ни одно органическое существо. Отчего нельзя говорить с тобой? Отчего ты молчишь?»       Эфир плакал. Отражение манило. Не праздным интересом и не вычурной причудливостью, но живостью и таинственной призрачностью. Слёзы на его щеках превращались в новые звёзды, такие холодные, что его брал нестерпимый озноб. Желая согреться, он приник к зеркалу. Тихо вздыхая, Эфир чувствовал, как пальцы обволакивает холодным жидким стеклом, как целует их звёздный свет и как приятна мягкая пустота по ту сторону. Помедлив, привыкая к тому, как щекотало в сердце, он протянул руку дальше. Мягкая пустота засасывала.       — Эфир? — тихий шипящий голос сбил его, Эфир глухо ударился о затвердевшее зеркало и повалился навзничь.       Звёзды продолжали мерцать.

***

      — Мастер Дирихле!..       Задорное «Мастер Дирихле», эхом разносившееся по коридорам учебного корпуса, всегда предвещало нечто, после чего кто-то из причастных обязательно вынужден будет обратится к мастеру Карстену. Студентам не хватало либо храбрости, либо наглости, чтобы обращаться к профессору высшеисчислительных наук вне часов занятий, и голос всегда принадлежал тому, кто студентом быть уже давно перестал.       — Фредек, сгиньте прочь, у меня от вас сердце болит.       — От меня?! — профессор абстрактных наук театрально всплеснул руками, сомкнул пальцы в замок и прижал к груди, — я и не чаял, друг мой! — здоровье не позволяло мастеру Дирихле идти так быстро, чтобы Фредек перестал за ним поспевать, но всё равно пытался оторваться, находя забавным то, как жалко звучал семенящий стук набоек на его сапогах, — Моя признательность вам не имеет границ, но я уверен был, что ваше сердце не задаётся сложными вопросами верности.       — Прекратите нести чушь! Я не понимаю, о чём вы говорите — я математик, а не теолог!       — О ком, если быть точным.       Дирихле остановился так резко, что Фредек едва в него не врезался.       — Прошу прощения?       — Вероника.       Мастер Дирихле застыл на месте, чувствуя, как холодеет где-то в горле. Он думал, — нет! — уверен был, что проклятый профессор абстрактных наук не в силах был залезть ни ему в голову, ни в те дебри сложных рассуждений, выводы из которых не мог сделать даже он сам, однако Фредек, одна Фортуна знает, чем руководствуясь, бил точно и больно.       — Вероника, мастер Дирихле.       Математик молчал, Фредек — настаивал.       — Я не занимаюсь воспитательной работой, и если она плохо себя ведёт на ваших занятиях — это проблемы вашего подхода. Я строг со студентами, требую от них дисциплины и не скрываю этого, а выводы делайте сами.       — Вам лишь бы кого-то отругать! — Фредек рассмеялся, и в каждом его жесте, слышным по движению браслета на руке, читалось желание задеть собеседника чем-то грязно-непристойным.       — Я никогда не придираюсь без повода, и это вам тоже известно. Я не стану напоминать вам, чем закончилась ваша попытка доказать мне обратное.       Фредек на мгновение потерялся, осунулся и превратился в тень. Мастер Дирихле действительно не был жесток, и тот случай, который на годы увёл Фредека от стен Академии, нарочно никогда не вспоминал, даже когда говорил в отсутствие Фредека; сейчас же профессор абстрактных наук не оставил ему иного выхода. Слова о Веронике задевали его не страхом быть уличённым в том, в чём Фредек пытался его обвинить, но каким-то слабоописуемым чувством потери, будто у него пытались забрать последнее напоминание о чём-то настолько абстрактном, о чём нельзя было сказать словами. Как память о добром сне, но не о сне даже, а о собственной жизни.       Пока профессора разговаривали, коридор наполнялся идущими с астрономии студентами.       — Это же Фредек! — Рембраандт кивнул на стоявшую у окна пару преподавателей, — Не подойдёшь даже поздороваться?       Христофор ощетинился, стараясь отвернуться и не чувствовать, как в маску попадают отзвуки стоящих поодаль Фредека и Дирихле.       — Не стоит его тревожить. У него свои дела, — пробормотал лаборант, обнимая журнал космических наблюдений.       — Так почему ты не скажешь ему всё, что думаешь? Прости, если оскорбляю предположениями, но ты будто очень обижен на него.       — Фредек был моим лучшим другом. Он всегда ценил вечность и именно поэтому не разбрасывался пустыми словами о ней. Он оступился, нарушив своё обещание, признал свою вину и, осознавая собственные душевные силы, покинул меня, чтобы меня же сберечь. Да, мне бывает больно, когда я его вижу, потому что я вспоминаю юность.       — Что было в твоей юности? — Рембраандт уже почти потерял стыд спрашивать, решив, что Христофор не против вызывать интерес, учитывая то, как часто в разговоре он, иногда сам того не замечая, затрагивал тему Фредека. Мастера Фредека, как к нему было должно обращаться, но у Рембраандта после услышанного язык не поворачивался.       — Фредек, — Христофор встряхнул белыми кудрями, — он весь был моей юностью. Он клялся быть моим светом, а я, как вероятно вышло, принял злую шутку за слишком ценное обещание.       — Это так жестоко, — Рембраандт поджал губы и покачал головой. Мастер Фредек никогда не вызывал у него резко положительных чувств, но сейчас он стоял в шаге от того, чтобы загореться жаждой праведной мести за своего приятеля, однако надо было дослушать, — я очень сочувствую тебе. Так что тогда произошло?       — Мою юность забрали. Окончив учёбу, он просто взял и исчез, уехав куда-то за пределы Академии.       — Юность — это отведённое нам время, её нельзя забрать. Прошу, не будь к себе жесток.       — Но можно перевести в иначе окрашенное время. Рассветный и закатный свет всё ещё оба являются светом по природе, но видятся совершенно по-разному. Но суть не в этом.       — Тогда за что ты рассержен на него?       — Он привёз с собой новые знания и новые понятия чести. Не любая новизна здесь полезна и не вся является правдой. Что уж говорить — от понятия правды он очень далёк.       — Он тебя обманул?       Христофор надолго замолчал и заговорил только тогда, когда они вышли на улицу.       — Обманул, — юноши сели на скамейку под раскидистым лысым деревом, — и обман отрицает, играясь словами и пытаясь вывернуть всё в свою пользу.       — Трусость, — фыркнул Рембраандт, чувствуя, как теряет последние крупицы уважения к этому профессору. Христофор как лаборант был неприметен, но был его другом, а знаться с тем, кто оскорбил твоего друга, было ниже его чести. Тибальт говорил, что Рембррандт сам не соблюдает этот принцип, слишком мягко относясь к Эфиру, но сам юноша, вспоминая сказания своей родины, уверен был, что пренебрежение было как раз страшнее любой ненависти.       — Не знаю. Он был моей юностью, а у юности всегда пылкие речи, за которыми не поспевают мысли, здесь я его не сужу.       — Но что он сделал? — Ветер уже не боялся быть настойчивым, чувствуя, что Христофор желает сказать, но держит себя. То, что Христофор желает сказать, но держит себя, видели все, кто знал его, но не Фредек.       — Нарушил обещание. Я просил его о простом — быть бережным к себе, — Рембраандт задумался. Он никогда не просил об этом Моргаша несмотря на то, что навязчивые попытки близко подружиться явно делали ему самому больно. Просьба быть бережным к кому-то, как на взгляд юноши, была чем-то слишком личным и только подогрела бы интерес и без того резкого и вспыльчивого Моргаша, — он не послушал. Это был день до его выпускного, мы сидели в саду, пили вино и рассуждали и грядущем. Я был счастлив за него, видя в нём того, кто мог перевернуть понятия теологии с ног на голову, но его беспокоила только математика. Вернее, его беспокоил мастер Дирихле и то, что он не мог признать, что в его предмете Фредек был способнее многих. Я не могу рассудить, насколько он в действительности был умел, потому как сам не блистал успехами, но он мог устроить из скучной лекции целое представление.       — Бедный мастер Дирихле! — Рембраандт не к месту рассмеялся и обратил на Христофора сквозь маску сочувствующий взгляд.       — Да уж! — Христофор мягко усмехнулся, но сжатые кулаки у него дрожали тем больше, чем яснее всплывал в памяти тот день, — Я порадовался, когда подумал, что накануне большого праздника он наконец забыл о своём глупом соревновании, и позвал его танцевать. Он согласился, — Христофор снова замолчал. Подумав, что он плачет, Рембраандт было положил руку ему на спину, но тут же её отдёрнул, почувствовав, как сжался лаборант. Посмотрев друг на друга сквозь маски и зная, что испугались одного и того же, юноши сели чуть дальше друг от друга, — но, когда мы пришли на праздник и заиграла музыка, он подал руку мастеру Дирихле. Мастер Дирихле ему отказал, после чего Фредек, оскорбившись то ли в шутку, то ли до глубины души, вызвал его на диспут.       — Чем всё закончилось? Ты ушёл? — Рембраандт надеялся на утвердительный ответ, но знал наверняка, что будь оно так — не случилось бы этого разговора.       — Я был подавлен как никогда в жизни, но остался его поддержать. Всё-таки, я ждал этого танца почти пять лет, и, как бы Фредек не успокаивал меня тем, что упустить шанс невозможно, я знал, что уже никогда его не станцую, стало быть плакаться и прятаться нет смысла, — чем мягче и дружелюбнее старался говорить Христофор, тем больше Рембраандту становилось страшно от той его сгорающей ярости, которую чувствовал почти кожей, — Это был единственный раз, когда он не сумел выкрутиться и проиграл спор. А на следующий день Фредека в Академии уже не было: не выдержав позора, он уехал. Мне жаль его, но он нарочно не послушал меня. Я видел, как он ведёт себя на математике, и знал, к чему могла привести эта нездоровая страсть. Это не то, ради чего стоило жертвовать Академией. Это даже не математика! Но мне правда жаль, — речь лаборанта вдруг превратилась в невнятное бормотание, будто он пытался сам себя уговорить и успокоить, — мне очень его жаль.       Рембраандт промолчал, боясь говорить Христофору о том, что видел за его полубезликим «он нарушил обещание». Нежелание отдавать другому своё уникальное счастье, обида на то, что твою искренность отвергли, предпочитая делить ответную с кем-то ещё — космос был целостен, и неделимость уникального понимали даже те студенты, от чьего поведения нехорошо делалось даже мастеру Карстену. Этого же чувства боялся Эфир едва ли не больше, чем собственной некрасоты, а потому мучил себя, уверяя в естественности обратного, и туда же постоянно пытался увести разговор Тибальт, выспрашивая о том, как поделена для Ветра уникальность между прошлым и действительным.       — Рассвет, — студент не смог сказать ничего содержательнее и поднял голову, давая лучам света забраться под маску.       — Не скажи ты мне — я бы подумал, что солнце садится, — Христофор, подрагивающий ни то от холода, ни то от бездонной тоски, превратился в бледного призрака — Рембраандту показалось, что даже маска у него не звенит.       — Обнимемся на прощание? — он знал, что не станет делать, и что Христофор не примет, но всё равно сказал. Доверие в отчуждённости, доверие в верности, доверие в сочувствии — эту красоту не понимал никто, кроме них двоих, и эта же красота не давала изменить статичность, подобную статичности неизменности лунных циклов.       — Я не прощаюсь, — Христофор улыбнулся так, что, казалось, он вот-вот заплачет. Рембраандт, кивнув, одновременно с Христофором поднялся на ноги. Развернулся, направился в сторону сада, тяжело думая о простых выборах.       Взмах полы расшитой звёздами лаборантской накидки походил на хлопанье крыльев хищной птицы.       «И не уподобляюсь Фредеку.»

***

      — Ты зачем меня разбудил? Я видел восхитительный сон.       — Это ты разбудил меня, — голос Шайна, отдающий мягким шипением, всегда усыплял и никогда не будил, но Эфир полностью уверен был, что тогда, когда глядел на зеркало, он спал, а Шайн — просто вывел его из грёз, — ты шептал о красоте.       — О красоте нечего шептать. Она вся здесь, — Эфир с несвойственной для себя внимательностью потянулся поправить Шайну смявшийся ворот рубашки.       Движение его руки уловила чужая маска.       «Это Эфир! И… Шайн?..» — Вероника остановилась и позвонила в колокольчик. Она стояла чуть отойдя от здания, там, где её нельзя было приметить, но где прекрасно слышала беседующих студентов она сама.       — Но ты делал. Не бойся этого. И не бойся меня.       Эфир замялся, метаясь мыслями от души к рассудку. Стыдно было даже предполагать, что у рассудка существовала какая-то альтернатива, но Эфир был настолько растерян от того, что увидел этим утром, что в голову лезли ненужные абстракции.       — Ты говоришь, что я разбудил тебя шепотом, хотя обычно ты спишь на лекциях у мастера Орфа, а голос у него очень громкий. Какие звуки мне можно и нельзя издавать, когда ты спишь? Может, мне не произносить определённые слова и не использовать определённую интонацию? Как тебе комфортнее? — рассудок вырвался и вырвал из Эфира зажженный душой робкий огонёк. Шайн в ответ чуть брезгливо фыркнул.       — Не знаю. Когда как. Это непредсказуемо.       — Может, мне быть тихим в определённое время суток? Не издавать звуки предметами? — Эфир начинал заметно нервничать, видя, что Шайну происходящее как минимум не интересно, а сам он не знал, как иначе показать заботу и признательность, — Давай договоримся?       — Я не знаю… Это глупо, — Шайн пожал плечами и, кажется, смертельно заскучал. Эфир чувствовал себя как в ловушке, напрягаясь всеми мышцами и до звёзд в глазах зажмуриваясь. Вероника всё это время слушала.       «Коммуницировать нужно в силу своих навыков. Он вряд ли может рассудить об этичности в коммуникации с личностью, у которой слишком неявные «да-» и «нет-» знаки.» — Вероника стояла и слушала, но предпочитала не слышать шорох скребущего на душе странного чувства.       Шайн прищурился, когда под маску забрался кладбищенский ветер. Его глаза — Эфир гадал — прозрачно-голубоватые, были чувствительны, хоть и видели не так остро, как могли, но смотрели ему в душу сквозь две маски и сквозь болезненно нарощенный доспех иллюзии процесса мысли.       — Я тебя конечно послушаю, но я не знаю, что сказать. Если ты боишься — спи один, — Шайн сел на могильную плиту и беззлобно пожал плечами, — я попрошу мастера Матьяса. Айзеку я тоже не нравился.       — Нет-нет-нет-нет! — ниже чести Эфира было умолять кого-то, но он сорвался, — постой, не надо!       «Какое мне до них дело? — мыслями Вероника проговаривала каждое слово и в каждом тонула, не находя в нём тверди под ногами. Желая подкрепить пустые слова хоть чем-то, она демонстративно продолжила свой путь, — я могу заняться чем-то более продуктивным. Подглядывать за мальчиками! Какая мерзость.»       — Ты много спрашиваешь. Ты взволнован. Если ты взволнован даже такой мелочью — тебе нужно успокоиться одному.       Эфир и Шайн говорили, и разговор их был абстрактен. Понятие абстрактного путало, но давалось удивительно естественно. Они оба знали, в чём беда.       — Постой! Не надо мне… Не надо к мастеру Матьясу! — Эфир забыл, как говорить слова и формулировать мысли, а потому просто вцепился Шайну в неестественно мягкую руку, — Останься. Ты мой друг.       «Ты мой друг» — одновременно ударило по головам троих студентов.       Вероника спряталась за дерево, тяжело дыша и чувствуя, как горьким ядом по её мыслям растекалась правда. Не прописная истина или логический вывод, но такое заключение о самой себе, которое разбивало всю её кропотливо выстроенную с годами личность. Зависть, зависимость, слабость — это всё про неё. Всё про её мысли, и про чувства, больше не казавшиеся ей просто специфическим сортом осознанных мыслей.       Шайн, устав от разговора, просто замолчал, ложась прямо на землю.       — Я тебя не оставлю. Но ты слишком хочешь оставить себя. Иди домой, мертвецам такое не по душе.       Некрасиво. Неправильно. Он сам всё испортил.       Эфир поднялся на ноги, потянулся и позвонил в колокольчик в поисках сумки. В его сумке этим утром, ровно спустя пятьдесят пять минут после рассвета, должна была оказаться красиво оформленная тетрадь в кожаной обложке, в которую наступала его очередь записывать, какой ценный опыт он извлёк из их коммуникации. Их коммуникации. Не его с Шайном. Их. Они условились и он проигнорировал.       Вероника в панике заслонила руками маску, из-под которой сами собой сочились слёзы, больно прижимала её к лицу и прижимала рукав форменной рубашки к своему рту, чтобы не закричать, а вокруг холодало от порывистого ветра. Мертвецам такое было не по душе.

***

      «Как ставить эксперимент, когда я даже примерно не могу угадать логику?»       Эфиру осточертели и кабинет естествоведения, и кабинет вещественной алхимии, и зал астрономии, а потому он просто шатался по самой широкой части коридора туда-сюда, уже даже не делая записи, а хаотично рассуждая. Хаотично, не абстрактно — иначе бы он начал слишком себя презирать. Было ещё куда больше.       «Светоносная среда и её изучение не входит в конкретный подход конкретной науки, но не может же она не существовать только из-за этого?!»       Часы громоздко двигались, указывая стрелками куда-то в пустоту. Щёлканье и тиканье давило Эфиру на голову, но не сильнее, чем звон лунного света, попадающего в маску всякий раз, как юноша в своих шатаниях поворачивался лицом к окну.       «Ближе всего электричество, как её предполагаемая производная, но как достать? — Эфир вдруг замер, увидев под маской зеленовато-пурпурный отблеск большой-большой луны. Звёздные карты сегодня обещали особую луну, которой ещё не видела Академия, — Как достать проклятые искры, если я не могу достать даже собственную душу? Если даже сам я себе враг, если это я может быть ближе, чем есть сейчас!.. — Эфир вздрогнул от всхлипа, и отблеск луны скользнул от его маски на часы, рисуя причудливые узоры точно по форме циферблата. Зеркальная луна искрилась, переливалась и бурлила бледным светом, — зачем я увидел то проклятое зеркало?!»       Ударили часы, один раз, грозно и громко. Эфир повалился на пол, а отблеск рельефа его маски так и остался на стекле циферблата.       «О Фортуна… За что мне? За что? За что мне ни единой мысли и не единой милости?»       Затихающий гул отдавал эхом неразборчивой человеческой речи. Последние звуки часового боя стихли, но голос, сменяющийся то игривым тихим смехом, то звуком шагов, остался.       — Кто здесь?! — Эфир обернулся вокруг себя, отчего висевший на поясе колокольчик непроизвольно зазвенел. Гулкое коридорное эхо ответило ему его же отзвуком.       Юноша, испугавшись, побежал прочь.       Коридоры сменяли друг друга, повторяли, как в зеркальном лабиринте, путали и пугали, будто из яростной мести.       Эфир бежал.       Эфир убегал.       Эфир выдохся.       — Кто ты? Отзовись! — будто чьи-то ледяные руки хватали за сердце. Эфир загнанно оглядываясь, всё больше ускоряя неровный шаг, всё громче дыша и отчего всё больше становясь видимым.       Некто преследовал его, пока он не запер дверь пустующей комнаты дормитория.       — Шайн!       Ответа не последовало. С необъяснимым ужасом завесив зеркало покрывалом, юноша упал прямо на пол и раскинул руки, будто лежал на воде. Эфир лежал, не шевелясь, и смотрел на нитями тянущиеся к нему лучи ставшей зеркальной луны. Эфир всё ещё на что-то надеялся, видел сквозь опухолью разросшийся рассудок своё истинное лицо.       — Эфир?       Голос не принадлежал Шайну.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.